Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Аарон Аппельфельд

Катерина



Слово к читателю[1]

Эта книга — рассказ о том, что неотделимо от меня, как бывают неотделимы только самые глубинные ощущения и воспоминания, рассказ о том, что хорошо знакомо мне с самого раннего детства, что я прочувствовал, к чему привязался,

Я родился на Украине, в Черновцах. Там меня, девятилетнего, застала война. Там погибла моя мать. Оттуда меня с отцом отправили в концлагерь — вскоре нас разлучили, и больше я никогда отца не видел. Мне удалось бежать, и начались мои скитания по Украине.

Чтобы не умереть с голоду, я работал поденно у крестьянок — кому дрова наколешь и сложишь, кому воду принесешь, кому за скотиной присмотришь. А случалось, и просто бродил по дорогам, по затерянным в глухомани селам, пристав к ватаге бездомных босяков, не гнушавшихся ни воровством, ни попрошайничеством. Светлые волосы и голубые глаза помогали мне сойти за украинского паренька — не знаю, подозревал ли кто-нибудь, что я — еврей, во всяком случае, никто меня не выдал.

Украина выжжена в моей памяти и в моем сердце. Но, пожалуй, даже чаще, чем к этим, полным недетского горя и смертельной опасности, годам скитаний, душа моя обращается к иным воспоминаниям: родительский дом в Черновцах и женщина-украинка, моя няня. Нет, это не была какая-то одна-единственная женщина, чье имя я мог бы сегодня назвать. За время моего детства их сменилось несколько, ко все они были одинаково исполнены добра, заботы и тепла. Ко всем к ним я был одинаково привязан, и лица их, голоса, поступки, судьбы слились для меня в единый образ, имя которому в моей книге — Катерина. Все эти женщины, которых я помню с пятилетнего возраста, приехали, как и моя героиня, в большой город из деревни, тосковали о своих родных местах и постоянно рассказывали мне о них. Очарование этих рассказов и по сей день живет в моих воспоминаниях. Благодаря этим женщинам впервые и навсегда вошла в мою жизнь и в мое сознание украинская деревня. Благодаря им вошел в мою жизнь украинский язык — я учился ему у них, так же, как они у меня — идишу. Потом, в страшные годы войны, когда я вынужден был скрывать свое еврейское происхождение, украинский язык, на котором я по-мальчишески бойко мог изъясняться, стал моим «прикрытием» — так что я вправе сказать, что это они, те женщины, спасли мне жизнь, прикрыв невидимым крылом своей материнской любви… — как спасает в моей повести Катерина сыновей Розы и Биньямина.

(Позволю себе небольшое отступление. Пятьдесят лет не слышал я украинского языка и, казалось мне, забыл его. Но вот приезжает в Иерусалим главный редактор журнала «Всесвiт», доктор наук Олег Иванович Микитенко, и мы сидим с ним и беседуем. Нам помогает переводчик Виктор Радуцкий: он говорит с Микитенко по-украински, а со мной — на иврите. И вдруг я ощущаю, что еще до того, как он успевает перевести мне то, что сказал наш гость, я уже все понимаю — украинский язык словно дремал в моей душе, погрузившись в ее глубину, он был вытеснен, но не умер).

Я не мог не написать о них — тех украинских женщинах, которых знал и любил с детства.

Так появилась «Катерина».

Не все в литературном произведении поддается рациональному объяснению, есть в нем порой и нечто безотчетное, подсознательное, о чем и сам писатель не всегда подозревает. И в «Катерине» есть вещи, для меня самого, скажем так, неожиданные. Некоторые воспринимают это произведение как притчу. Но я хотел бы подчеркнуть, что первооснова моей книги — реальность, она «произрастает» из моих детских впечатлений и ощущений.

И одно из главных, с детства сохранившихся и по сей день не забытых мною, ощущений я мог бы выразить так: не может быть, чтобы меня с ними — с этими, столь дорогими мне украинскими женщинами, с их братьями и сестрами, отцами и сыновьями, — не может быть, чтобы нас разделяла пропасть. Не может быть, чтобы навеки встала между нами глухая стена, чтобы не дано было нам испытать чувства притяжения, близости, взаимопонимания. И сегодня, прожив долгую и трудную жизнь, чудом уцелев в Катастрофе, я не утратил веры в Человека и в то, что между людьми не должна стоять стена непонимания и ненависти.

Поэтому я написал «Катерину».

И еще — я хотел услышать голос не-еврея, рассказывающего о евреях. Голос человека доброжелательного и непредвзятого, свободного от каких бы то ни было стереотипов. И я «заговорил» голосом Катерины, заговорил от ее имени, взглянул на мир ее глазами. Вот почему повесть написана от первого лица — мне хотелось не рассказать о Катерине, а выслушать ее, дать ей высказаться…

Я не собирался сделать из Катерины еврейку, не «перетягивал» ее в еврейскую веру, равно как и Катерина не проповедует христианство, которому она верна до последних своих дней. «Каждый будет жить по вере своей», — как сказано, — но с уважением и пониманием относясь к верованиям соседа.

Я хотел избежать какой бы то ни было идеализации. Катерина — прежде всего женщина, женщина из плоти и крови, обуреваемая и страстями, и пороками. Она и ее украинское окружение — отнюдь не ангелы. Но и евреи, с которыми она сталкивается, — далеки от идеала. Взять того же Сами, ставшего отцом ее ребенка, — он и выпивоха, и лентяй, и эгоист, способный принести даже самым близким людям только горе и разочарование.

Я стремился показать человека во всей полноте его чувств и проявлений. Каждый живет в своем окружении, в заданных ему рамках, но не каждому дано при этом вглядеться в жизнь того, кто рядом, — учась у него, заимствуя, обогащаясь. Катерине это дано: пристально вглядевшись в жизнь евреев, преодолев внутренний страх и предвзятость, преступив через расхожие мнения, она вдруг обнаруживает неведомые ей прежде красоту и сердечность, строгость и душевность еврейского бытия во всем многообразии его проявлений: семейных отношений, религиозных обычаев и праздников, кушаний, запахов, певучего языка, уважительного отношения к учению. И когда распахивается ее душа, она вбирает в себя то «другое», что открылось ей в чужом народе, но при этом ни в коей мере не отказывается от своего — своего языка, своих обычаев, своего происхождения, своей укорененности в родной почве. Прожила она трудную жизнь, не слишком счастливо сложились ее отношения с отцом и матерью, но, невзирая на боль, обиды, унижение, непонимание, узы, связывающие ее с отчим домом, с родной землей, неразрывны и прочны.

Я — вслед за Катериной — искал проявления человечности во взаимоотношениях между людьми, искал Человека в человеке.

Примечателен такой факт: когда в Америке и Европе вышел английский перевод «Катерины», в мой адрес прозвучала резкая критика с совершенно неожиданных для меня позиций — меня обвиняли в идеализации украинцев и излишне суровом подходе к еврейским персонажам. Образ Катерины, по мнению моих критиков, явно не соответствовал сложившемуся во многих умах стереотипу украинца — погромщика, антисемита, пособника нацистов в истреблении евреев в годы Второй мировой войны. Эта критика меня обрадовала: я убежден — мы должны уметь отказаться от предвзятости, штампов, расхожих мнений, глаза наши не должны застить предрассудки, мы должны увидеть человеческую сущность там, где прежде господствовал стереотип.

«Катерина» переведена на английский, испанский, итальянский, шведский, но переводов на славянские языки до сих пор не было. И вот моя героиня возвращается к себе на Украину, она, наконец-то, заговорит на своем родном языке, который я, стремясь познакомить читателей моей страны с Катериной, просто — скажем так — «перевел» в свое время на иврит.

Аарон Аппельфельд

Иерусалим

Глава первая

Меня зовут Катерина, и скоро мне исполнится восемьдесят лет. После Пасхи я вернулась в родную деревню. В маленькую отцовскую усадьбу, давно развалившуюся, от которой ничего не осталось, кроме этой лачуги, где я и живу. Единственное окно ее распахнуто настежь, открывая предо мною целый мир. Глаза мои, хоть и слабы стали, но все еще жаждут видеть. В полуденные часы, когда солнце во всей своей силе, открываются предо мной просторы, простирающиеся до самого фута, чьи воды в это время — голубая сверкающая лента.

Места эти я оставила более шестидесяти лет тому назад, точнее — прошло шестьдесят три года, Но перемен здесь немного. Растительность, эта зеленая вечность, покрывающая холмы, столь же зелена, как и прежде, и если глаза меня не обманывают — еще зеленей. Несколько деревьев, еще со времен моей далекой юности, так и стоят, шелестя листвой. И не высказать, как завораживает оно, волнообразное движение этих холмов. Все как встарь. Только не люди. Те люди исчезли, сгинули.

В ранние утренние часы мне удается раздвинуть тяжелые полотнища времени, скрывающие прожитые годы, вглядеться в прошлое пристально и спокойно — лицом к лицу, как сказано в Писании.

Летние ночи длинны, полыхают зарницами, и озерная вода отражает не только дубы — эти чистые воды нежат самый простой прибрежный куст. Я всегда любила это незатейливое озеро, но — особенно — в летние ночи со сполохами, когда размыты границы между небом и землей, и весь мир пронизан небесным светом. Годы на чужбине отдалили меня от этого чуда, оно стерлось в памяти, но, как оказалось, не в сердце.

Теперь я знаю: он, этот свет, и потянул меня обратно. Какая свежесть, Боже. Иногда мне хочется протянуть руку и прикоснуться к небесам, простертым надо мною, — в это время они мягки, как шелк.

Трудно спать летними ночами, когда полыхают зарницы. Порой мне кажется, что грех это — спать в такую ясную ночь. Теперь я понимаю сказанное в Священном Писании: «…распростер небеса, как тонкую завесу». Когда-то слово «тонкую» слышалось мне далеким и чужим. Нынче я вижу то, что тонко.

Ходить мне очень тяжело. Если бы не окно, широкое, распахнутое настежь, если бы не оно, выводящее меня в мир, я была бы заточена здесь, как в тюрьме, но этот проем милосердно выводит меня на свободу, и я брожу по лугам, как в дни своей юности. Позже, к ночи, когда тускнеет свет на горизонте, я возвращаюсь в свое заточение, насытившись, утоливши жажду, и закрываю глаза. И когда глаза мои закрыты, передо мной возникают иные лица, лица, которых я никогда не встречала прежде.

По воскресеньям я собираюсь с силами и спускаюсь в церковь. Расстояние до церкви невелико, четверть часа ходьбы. В детстве весь этот путь я покрывала одним прыжком. Тогда я все делала на одном дыхании, но сегодня любой шаг причиняет мне боль. И все же этот путь для меня много значит. Каждый камень будит мою память, вернее, нечто, предшествующее памяти, и я вижу не только мою покойную мать, но и всех людей, что проходили этими тропками, опускались на колени, плакали и молились. Теперь мне почему-то кажется, что все они были в тулупах, может быть, из-за того мужика, никому неизвестного, который прибыл сюда тайком, помолился, а затем покончил с собой. Его крики до сих пор отдаются у меня в висках.

Церквушка — старая и ветхая, но все еще прелестна в своей простоте. Деревянные подпоры, что поставил мой отец, до сих пор хранят память о нем. Отец не был ревностным христианином, но почитал своим долгом, чтобы малый сей храм не пребывал в запустении. Я помню, словно в свете сумерек, как отец нес на плечах толстые колья, как он вгонял их в землю, вбивая огромным деревянным молотком. Тогда отец виделся мне великаном, и труд его был великанским. А колья те, хоть и подгнившие, и по сей день стоят на месте. Недвижные, стоят они, долгожители, и лишь человек вырван безвременно…

Кто бы мог представить, что я вернусь сюда: ведь, словно зверь, исторгла я из памяти родительский дом. Ибо человеческая память сильнее его самого. Чего не сотворит желание, осуществит необходимость, и в конце концов необходимость обернется желанием. Я не жалею, что вернулась сюда: видимо, так было нужно, чтобы я вернулась.

Час-другой я сижу на скамье в церкви. Тишина тут звенящая, может быть, потому, что место это в самом сердце долины.

По этим тропкам в детстве я гонялась за коровами и козами. Как бездумна и как прекрасна была тогда моя жизнь. Подобно тем животным, которых пасла я, была я так же сильна и так же бессловесна, как они. От тех лет не осталось никаких внешних следов, лишь я сама, годы, спрессованные во мне, да моя старость. Старость незаметно приближает человека к самому себе и к умершим. Мертвые, которых мы любили, приближают нас к Богу.

В этой долине я впервые услышала голос с небес, вернее, со склонов, как раз в том месте, где зажатая холмами долина, вырвавшись на свободу, вливается в простор широкой равнины.

Я очень хорошо помню, как это случилось. Было мне семь лет. Внезапно я услышала голос, не похожий на голос матери моей или отца. Он сказал мне: «Не бойся, дочь моя, ты найдешь пропавшую корову». Голос был такой уверенный, такой спокойный, что мой страх мигом улетучился. Я застыла на месте, вглядываясь в сгущающуюся темноту. Ни звука, ни шороха. И вдруг из темноты появилась корова и подошла ко мне.

С тех пор всякий раз, когда я слышу слово «спасение», я вижу свою корову, которая потерялась и нашлась. Только однажды обратился ко мне этот голос — и замолк. Об этом я никому не рассказывала. В глубине сердца хранила я тайну и радовалась ей. Я тогда всякой тени боялась. И долгие годы владел мною страх — лишь в зрелом возрасте освободилась я от него. Если бы я молилась, молитва научила бы меня не бояться. Но судьба моя распорядилась по-иному. Понимание многих истин пришло ко мне поздно — я постигала их не своем горьком опыте.

В юности у меня не было потребности ни в молитве, ни в Священном Писании. Слова молитвы, что я произносила, словно не мне принадлежали. Я ходила в церковь, потому что мать меня заставляла. Когда мне было двенадцать, однажды посреди молитвы вдруг привиделись мне сцены разврата, и это ввергло меня в мрачную печаль. Каждое воскресенье я притворялась больной, мать колотила меня, но ничего не помогало: я боялась церкви, как боялась сельского лекаря.

И все же, слава Богу, я не оторвалась от живительных источников веры. Бывало в моей жизни, когда, казалось, я забывала о них, погрязши в пороке, но и тогда не однажды падала я на колени и молилась. О Боже, немного таких мгновений могу я вспомнить, хоть и велики грехи мои, но только Ты в бесконечной милости Своей знал душу рабы Твоей.

А теперь, как принято говорить, вернулись воды к истокам своим, завершен круг: я возвратилась сюда. Дни полновесны, исполнены сияния, и я блуждаю по ним — по всей их протяженности. Пока окно распахнуто и глаза мои способны видеть, одиночество не досаждает мне. Жаль, что мертвым запрещено разговаривать с живыми. Им есть о чем рассказать, я в этом уверена.

Раз в неделю появляется Хамилио-слепец, приносит мне из деревни все необходимое. Нужды мои теперь весьма скромны: три-четыре стакана чаю, хлеб и тощий сыр. Фрукты здесь в изобилии. Я уже пробовала вишни — чистое вино.

Хамилио уже не молод, но его походка слепого — устойчива. Он ощупывает дорогу толстой палкой, и палка не предает его. Когда он наклоняется, я вижу линию его крепкой спины, мне рассказывали, что, когда он был юн, женщины тянулись к нему, и это не удивительно — и сейчас можно догадаться, что был он парень видный. Во что сделали с ним годы: сначала он оглох, затем ослеп, и теперь осталась от него сущая малость. Когда он приближается к моей лачуге с поклажей на плечах, почему-то кажется он мне грузным и покорным. Но это лишь обман зрения…..

Он только родился, когда я оставила деревню, но я много о нем слышала, и не всегда — хорошее. После многих лет бурной холостяцкой жизни он женился. Невеста была мила и богата, и приданое за ней дали приличное. Вот только верностью она не отличалась. Говорили, что это ему в наказание, ибо многих женщин он обманул. Но и она была наказана за свои измены: осиный рой налетел на нее посреди поля и искусал до смерти. Иногда мне кажется, что и награда, и наказание воздаются уже в этом мире, но кто я такая, чтобы судить о вещах, исполненных тайны.

Каждый четверг приходит Хамилио и приносит мне еду. Только Богу ведомо, как находит он дорогу. Существом из другого мира кажется мне Хамилио. Бели бы не он, лежать бы мне во прахе.

— Спасибо, Хамилио, — кричу я ему.

Я не уверена, слышит ли он мой голос. И все же он делает какое-то судорожное движение, будто отгоняет нечистую силу. Когда же я кладу кое-что в его огромную ладонь, он стучит своей толстой палкой в пол, что-то бормочет и уходит. От одежды его исходят запахи травы и воды — большую часть дня он, видимо, проводит вне дома.

— Как поживаешь? — обращаюсь я к нему и тут же спохватываюсь, сознавая бессмысленность своего вопроса.

Он делает свою работу молча и неспешно. Сначала раскладывает продукты в чулане, затем приносит охапку дров и кладет их возле печки. Он работает около часа. И за это время наполняет мою каморку запахом лугов и полей — их дыхание остается со мною на всю неделю.

Я люблю сидеть и наблюдать, как он удаляется. Уходит он медленно, иногда это длится целый час. Сначала он спускается к церкви, на пороге ее преклоняет колени и молится. Порою мне кажется, что я слышу его молчание. Вдруг — уже без всякого благоговения — он отряхивается и, словно обращаясь в бегство, вскакивает и спускается к озеру. У озера шаги его замирают. Он останавливается.

Иногда я представляю себе, что он останавливается у воды, чтобы вдохнуть ее запах, — в это время года она пахнет совершенно по-особому. Он приближается к кромке воды, наклоняется, и тот час же, не задерживаясь, скользнув тропкой, исчезает среди деревьев.

Но, скрытый деревьями, он вновь возникает передо мной — в ином озарении: крепкий и красивый. И я начинаю скучать без него. Темнота разом смывает его образ, и только утром в пятницу, когда до меня снова доносится запах воды, я вспоминаю о нем, и дрожь ожидания пробегает по спине.

Почти всегда я сижу в кресле. Деревянное кресло с толстыми подушками. Годы не тронули его, и сегодня, как и прежде, оно готово принять в себя человеческое тело. В нем, бывало, мать моя сиживала по воскресеньям. Глаза ее закрыты. Вся накопившаяся за неделю усталость отпечаталась на ее лице. Седые волосы ее поредели. Сегодня я старше ее на сорок лет. Перепутан миропорядок: мать моложе престарелой дочери. Так, по всей видимости, будет до скончания веков. И когда воскреснут мертвые, она, наверно, удивится: это ли моя дочь Катерина? Когда я молюсь, я обращаю молитву и к ней. Я уверена, что матери наши защищают нас, и не будь этой праведной защиты — давно бы злодеи извели нас.

Большую часть дня я сижу и смотрю. Прямо передо мною переливается всеми оттенками озеро. В эту пору оно излучает ослепительный свет…

Некогда шумела здесь кипучая жизнь, а теперь — лишь молчание. Я вслушиваюсь в это молчание, и поднимаются с лугов далекие видения и встают пред моими очами. Вчера они предстали предо мной с особой ясностью. Мне три года, я сижу на зеленом лугу, и наша овчарка Зимби лижет мои пальцы. Отец сидит под деревом и потихоньку пьянеет, отхлебывая из бутылки с водкой, он весел и доволен. «Папа!» — зову я его, сама не знаю зачем. Но он не отвечает, весь поглощенный выпивкой. Я заливаюсь слезами, но мой плач не сдвигает его с места. Как ветер, вылетает из дома мать, и я тут же замолкаю.

Мама, будь благословенна ее память, постоянно и тяжко трудилась, мы все в страхе трепетали перед ней, даже отец, крупнотелый и сильный. Коровы и те не осмеливались ослушаться ее. Я помню, как она собственными руками укротила взбесившуюся корову. Эти руки, да простит мне Господь, и по сей день помнит мое тело: за что только не доставались мне ее тумаки. За провинности малые и большие лупила она меня в гневе, не зная жалости. Только в Пасху не била. В пасхальные праздники лицо ее преображалось, и какое-то тихое умиротворение разливалось в глазах — словно успокаивались стремнины полноводной реки. В эти дни ее лицо излучало свет, который заливал весь дом. Ей была свойственна какая-то особая религиозность, неведомая в этих местах.

Я проводила пасхальные дни на завалинке, рядом с Зимби. Зимби мне особенно памятен: сильный, великодушный пес, любивший людей, и особенно детей. И если тело мое наполнено теплом, то это его тепло я впитала. Ноздри мои и поныне обоняют его запах. Когда я покидала свой дом, он горестно выл, будто знал, что я не вернусь, и мы никогда не свидимся более. Для меня он живет и здравствует, со своим глуховатым, сдавленным лаем, в котором всегда слышался мне зов друга. Душа моя прилепилась к его душе, если только можно так говорить. С тех пор, как я вернулась, временами мне слышится, что он скулит, и мне хочется прижаться к нему, округлому и мягкому, я тоскую по его шелковистой шерсти, по запаху реки, приставшему к его лапам.

Мама тоже любила Зимби, но то была иная любовь, отчужденная, без прикосновений. Однако бессловесное это существо, по-видимому, ощущало, что у несчастной женщины есть особое к нему чувство, и пес радостно прыгал ей навстречу. Отца он боялся пуще смерти. Иногда мне кажется, что через Зимби я связана с покойной матерью. Любовь к нему соединила наши души неведомой силой. Только Господу ведомы тайны сердца, и только Господь знает, что связывает нас и в жизни, и в смерти.

Сразу же после Пасхи гас свет, озарявший лицо моей матери, и снова оно становилось сердитым. Маленькой я слышала, как говорили про нее: «Несчастная, как ее не пожалеть: все ее дети померли во младенчестве». Я была уверена, что и меня не обойдет стороной Ангел смерти. Каждую ночь молилась я о том, чтобы мне даровали жизнь, и, о чудо, молитвы помогли, жизнь моя продлилась сверх того, что отпущено человеку.

Мама умерла совсем молодой. По сию пору стоит передо мною ее облик, как в тот день, когда она нас покинула. Особо вижу я ее длинные руки, вскинутые во гневе. Даже сегодня, спустя так много лет, я вспоминаю о ней с трепетом и дрожью, как говорится в Писании. И когда я огорчаю ее, она появляется предо мною с тем же гневным жестом. «Почему же ты сердишься на меня, мама? — спрашиваю я. — Ведь за все свои грехи, те, что ведомы мне, я уже понесла наказание, а за те, что не ведомы, — покарают меня в мире грядущем». Но мать стоит на своем, она очень молода, и молодою останется навеки — если бы суждены ей были долгие годы, как мне, высохли бы ее слезы. В мои годы человек уже не гневается.

Порою мне кажется, что она на всех нас сердится, потому что похоронили ее в обледенелой земле. Кладбище было пустынным и белым, два могильщика топорами вырубали ей могилу. Люди стояли поодаль и дрожали от холода. Священник сердился на могильщиков, что по лености своей не приготовили они могилу вовремя. Лицо священника было мрачным, торопя могильщиков, он произносил высокопарные слова, которые звучали, как проклятья.

А затем, в наступившей темноте молитвы сыпались, как град. Я закутала голову платком, чтобы не видеть, как на веревках опускают гроб в могилу, но пронизывающий холод пробрал меня до костей, и я ощущаю его и по сей день.

Сразу же после смерти мамы отец запил, забросил хозяйство, продал вышитые скатерти. Даже сундук — мамино приданое — и тот продал. Я стала бояться его, как боятся чужого. Он возвращался поздно ночью и тут же трупом валился на свою постель. Почти весь день он обычно спал, просыпался к вечеру и тотчас же отправлялся в шинок.

Пришла весна, а он даже в поле не вышел. Меня он не замечал, словно я и не существую вовсе. Иногда он, бывало, поднимет на меня руку, ударит по лицу, будто невзначай, будто муху прихлопнул. Смерть матери как бы позволила ему предаться беспробудному пьянству. Иногда он возвращался домой веселым, словно загулявший парубок.

Однажды ночью он подошел ко мне и, да простит мне Господь, сказал каким-то чужим голосом: «Почему бы тебе не спать с отцом? Холодно в доме». Глаза его казались остекленевшими, они покраснели и бесстыдно блестели. Никогда он не говорил со мной таким голосом. «Очень хорошо спать с отцом», — он снова и снова повторял это все тем же не своим голосом. Я всем сердцем чувствовала, что это — грех, но не знала, в чем он. Я заползла под стол, как собачонка, не привнося ни звука. Отец стал на колени и сказал: «Почему ты от меня убежала? Это — твой отец, не чужой», — и тут он положил мне на плечи две свои огромные ладони, прижал меня к себе и поцеловал. Затем он поднялся на ноги, пренебрежительно взмахнул рукой, рухнул на постель и заснул. С тех пор он и взгляда не бросил в мою сторону.

Глава вторая

Через несколько месяцев после смерти мамы отец привел в дом другую женщину. Была она высокой, широкой в кости, скупой на слова. Горы, где отец нашел ее, словно наложили свой суровый отпечаток на ее лицо. Всем обликом своим напоминала она рабочую лошадь. Отец разговаривал с ней громким голосом, как с глухой.

— А ты что делаешь? — боязливо обратилась она ко мне.

— Я? — отпрянула я в испуге.

— Ты должна работать, — сказала она, — а не бездельничать.

Большую часть дня я проводила вне дома. Уже тогда я знала, что эта жизнь должна умереть, а взамен ее возникнет другая, непохожая, далекая от этих мест. Каждую ночь я видела во сне маму, она, как всегда, занята была хозяйством, долгами и коровами, которых поразила тяжелая болезнь. «Мама!» — я искала ее близости, но она, как и при жизни, была сердита на всех. Я рассказала ей, что отец привел в дом новую жену. Она, похоже, поняла, о чем речь, но отмахнулась от этого известия.

Осенью я оставила дом.

— Куда? — спросил отец.

— Работать…

— Береги себя и не отклоняйся от пути праведного, — произнес он и, не прибавив ни слова, исчез.

Отец был человеком тяжелым на руку, на мать он не осмоливался ее поднять, но вторую свою жену, я слышала, колотил нещадно. Мне рассказывали, что в последние годы жизни он переменился, стал ходить в церковь по воскресеньям.

Мать свою я ощущаю, как некое неукротимое кипение, но отца вижу воочию, будто он отказывается покинуть сей мир. Летом, много лет тому назад, стоял отец, опершись на вилы с длинным черенком, и причмокивал губами, заигрывая с коровами, будто те — гулящие девки. Коровы глядели на него и улыбались, что доставляло нам великое удовольствие, а отец продолжал причмокивать. Какая-то странная близость установилась между ним и коровами…

Тем летом, отправляясь в школу — я ходила в третий класс, — я услышала голос отца:

— Куда ты идешь?

— В школу, — ответила мама, не повернув головы.

— Зачем это ей нужно? Там ничему не учат.

— Ты не священник. Батюшка велел всех девочек посылать в школу.

— А я говорю: нет! — в нем подымался дух глупого противоречия.

Но мама его не испугалась и сказала:

— Есть Господь на небесах, Он — царь, Он — отец, и Его мы обязаны слушаться, а не тебя.

Мама была сильной, смелой женщиной. Однажды зимой я видела, до чего она смела, — она боролось с конокрадом, и подлец вынужден был спасаться бегством. Но мне она почему-то не передала по наследству своей смелости. Я всякой тени боялась, к каждому шороху прислушивалась, даже сверчки по ночам пугали меня.

Не знала я счастья в этом глухом месте, и все же мои первые воспоминания прозрачны, как хрусталь. Дожди, к примеру, бурные, или, как их здесь еще называли, — ураганные ливни. Я любила эти проливные дожди летней порою и пар, что поднимался после них с лугов.

Отца и мать я никогда не вижу вместе. Будто они никогда вместе и не были. У каждого из них было свое, особое отношение к животным. Мама заботилась о них преданно, но отчужденно. Здоровую корову она не замечала. В отношении отца к коровам, напротив, было что-то дразнящее, словно это — женщины, которых надо соблазнить. Мать презирала его за это.

После смерти матери я иногда ходила в церковь. Мне казалось, что мама покоится под большой иконой и молится вместе с Божьей Матерью. Я сидела, вглядываясь в молящихся — тяжко трудившихся женщин. Они иногда благословляли меня, подавая кусок пирога. Там, среди чадящих свечей, плесени, молитв и подаяний научилась я всматриваться в людей.

Жизнь отца с новой женой, по-видимому, не была счастливой. Дух матери витал в доме. Напрасно чужачка пыталась отобрать у мамы ее владения. Не раз слышала я жалобы: «Ни в чем нет мне здесь удачи. В своем доме все у меня ладилось, а здесь все идет прахом». Отец, разумеется, не принимал этих жалоб, и всякий раз, когда хлеб пригорал в печи или варево выкипало, он бил ее. Она вопила и грозила, что убежит из дому. Много лет спустя, как я слышала, она ему смогла отомстить, и когда отец заболел, поиздевалась над ним вволю. Ходили слухи, что она отравила его. Кто знает? Ведь и она уже в лучшем из миров. А если согрешила — с нее взыщется. В конце концов приходит час расплаты по всем счетам.

И было еще нечто не совсем обычное, о чем говорили дома шепотом: незаконные дети отца. Мать, конечно же, не прощала и, бывало, припоминала ему его грехи. При каждом упоминании странная улыбка появлялась на его лице: словно не о тяжком грехе шла речь, а о ничего не значащем промахе. Было у него, оказывается, двое сыновей от гулящей женщины. В детстве я видела их собственными глазами: молодые крепкие парни, сидевшие в телеге, запряженной двумя тощими клячами. Телега была узкой для них, и это меня рассмешило. Приглядевшись, я заметила, что они похожи на отца.

— Мои дети умирают, а выродки живут и здравствуют, — не раз слышала я, как мать произносила это со скрежетом зубовным.

Я оставила дом без боли и без сожаления.

Я ушла боковой тропинкой, которую все называли «еврейской тропой». Здесь, по весне, но, случалось, и зимою, собирались евреи, тощие, как сверчки. Они торговали своими товарами. Это было одно из страшных чудес моего детства. Их внешний вид, их умение торговаться — они казались мне существами не из этого мира, какие-то черные привидения, извивающиеся, приплясывающие на тонких ножках.

— Не ходи туда, — не раз слышала я от матери. Это предупреждение только усиливало мое любопытство, и всякий раз, когда появлялись евреи, я тоже была там. Они ставили свои чемоданы прямо на землю и выкладывали товары для всеобщего обозрения. Было у них много способов показать товар: развешивали на протянутых между деревьями веревках, на тонких веточках, располагали на прилавках, сколоченных наспех, а то и просто на земле. Оказывалось, что маленькие потертые чемоданы вмещали несметные богатства: разноцветные блузки, носки, туфли на каблуках, кружевное белье. По большей части — все товары предназначались для женщин. И женщины набрасывались на них и хватали все, что под руку попадется. Я любила эти городские запахи, что долетали сюда, притаившись в вышитых ночных рубашках….

Если не замечать самих торговцев-евреев, их наводящего страх присутствия, глаза разбегались от открывающегося зрелища. Я завидовала тем женщинам, которые неистово торговались и покупали новые вещи, завернутые в бумагу, упакованные в картонные коробки. У меня и ломаного гроша не было. Однажды я попросила у мамы монетку, чтобы купить сладостей, она меня отругала и сказала:

— Не ходи туда. Евреи тебя обманут.

Я проводила там долгие часы. Торговцы были низкорослые, юркие, порою мне даже казалось, что расхаживают они на каких-то диковинных лапах, и поэтому могут передвигаться скачками и прыжками. Иногда неожиданно появлялись несколько крестьян и, размахивая бичами, прогоняли их. Как-то раз, убегая, евреи оставили цветастые носки. Когда я показала их матери, она сказала:



Поделиться книгой:

На главную
Назад