Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Казачья бурса - Георгий Филиппович Шолохов-Синявский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И так без конца. Днем и ночью я слышал ее докучливое однообразное пыхтение.

Первый день

Ранним утром меня кто-то дергает за ногу, я открываю глаза и с минуту не могу понять, где я… Сладко потягиваюсь, протираю слипающиеся веки. Почему так рано будит меня мать? Хочу натянуть на голову одеяло, но кто-то грубо, волоком, стягивает его.

Окончательно прихожу в себя, вскакиваю, озираюсь.

За маленьким окном — серое сентябрьское утро. Передо мной смуглый чубатый парень скалит зубы.

— Вставай, квартирант! Или ты не думаешь идти в школу?

Ах вот что! Ведь я — не дома. И этот жесткий дощатый диван, на котором я после долгих горестных размышлений вечером крепко уснул, и маленькая комната-пристройка с двумя окошками, выходившими на чью-то леваду, и рослая фигура Аникия, насмешливый оскал его желтоватых зубов — все это по-новому пугающе-неприятно.

Я быстро натягиваю новенький, из грубого сукна, ученический костюм, вздрагиваю от волнения и утреннего озноба.

Неонила Федоровна тоже здесь, зорко следит за моим одеванием.

— Ты, Ёрка, сам должен теперь вставать. Никто тебя будить не станет. Чуешь?

Чую, чую… Торопливо застегиваю пуговицы рубашки. Руки мои дрожат.

Я долго вожусь с лямками ранца из твердой, покрытой белесой щетиной, кожи. Аникий помогает приладить лямки, Фая сует в руку матерчатую сумку, наподобие тех, с какими ходят в церковь старушки-богомолки. В сумке — краюха серого черствого хлеба, два соленых огурца и кусок печеного, сладкого, как мармелад, кабака.

Поначалу харчевая сумка была для меня новинкой. Я сознавал себя обладателем собственного провианта, с интересом развязывал ее в школе на первой же перемене. Но потом оттого, что рацион мой не менялся в течение нескольких месяцев, один вид и запах сумки стал вызывать во мне тоскливое настроение.

… Казак Рыбин слыл на хуторе богачом. Он владел вальцовкой, паровой молотилкой, кочевавшей с июля по сентябрь по токам богатых тавричан и местных хуторских воротил. В его скотном сарае стояли три коровы, пара отличных лошадей, в катухе откармливались свиньи, двор оглашали кудахтаньем, карканьем и гоготаньем стада кур, уток, гусей, индюшек…

Неонила Федоровна каждое воскресенье вывозила на базар молоко, сыр, каймак, сметану, сливочное масло, яйца, а в летние и осенние месяцы — возы с картофелем, капустой, огурцами и «яблочками» — помидорами. И все это она продавала, дрожа над каждой копейкой, а семья в это время кормилась кое-как — ела за обедом кислые темные сухари, постный борщ, квашеные зеленые помидоры и кашу из старого, цвелого пшена. И лишь в рождественское и пасхальное разговение и в большие праздники — на троицу, вознесение и успение — открывались замки переполненных кладовых и вся семья, в том числе и я, наслаждалась сытной и свежей «скоромной» едой: варились жирные борщи, жарились гуси и утки, пеклись пироги и кулебяки, начинялись свиные колбасы и салтисоны, запекались румяные окорока.

Тогда сходились гости и начинался пир. Это было разрешение от долгого поста, торжество чревоугодия, какая-то вакханалия сытости. После нее несколько дней все маялись животами, стонали и охали.

… Итак, в сопровождении Аникия я впервые шел в школу, размахивая сумкой, начиненной не праздничными салтисонами, а будничной печеной тыквой, и с любопытством озирался по сторонам. Аникий довел меня до главной хуторской улицы и, вдруг свернув в переулок, помахал мне рукой:

— Дальше сам пойдешь, Ёркин-Тёркин.

Он учился в другой школе, возле церкви, отсиживая второй год в третьем классе. Эту школу называли «старой», а ту, в которую поступил я, — «новой». Она действительно была выстроена недавно, всего два года назад. Парты еще не успели облупиться, классы были светлее и просторнее.

С душевным трепетом вошел я в длинный коридор школы. Орава кричащих во все горло ребятишек мигом обступила меня, закружила, затолкала; я не знал, куда прислониться, что делать, в какую дверь идти. На мое счастье, Степан Иванович уже вышел в коридор. Он увидел меня, растолкал шалунов — кого дернул за ухо, кого наградил легким подзатыльником; ребятишки ввели меня в класс, посадили за первую парту.

Минуты две я, ошалевший от непривычного шума, от множества мальчишечьих лиц, так и остался сидеть с неотстегнутым ранцем за спиной и злополучной старушечьей сумкой в руках. Я словно окаменел.

— А ты сними ранец, мальчик, — сказала, подходя ко мне, высокая светловолосая женщина с удивительно добрым, хотя и некрасивым лицом. — Сюда, под парту, и положи. И сумочку. Тетрадочку, чернильницу и ручку вынь и положи на парту. Вот так. Как твоя фамилия?

Вертлявый сосед-второгодник, с бледным, худым лицом, больно толкнул меня в бок, прошипел:

— Встань! Встань, когда учительше отвечаешь!

Я неловко поднялся, глядя исподлобья, назвал себя.

Учительница открыла мой букварь с крупными, разделенными на слоги словами под рисунками: дом, рак, окно, рука, усы. Читать вот это, когда я уже не один раз прочитал «Хижину дяди Тома», «Без семьи» Гектора Мало, сказки Засодимского, Афанасьева? Я забыл, что нахожусь в школе и разговариваю с учительницей, и громко, невежливо фыркнул. Весь класс уставился на меня: вот тебе и тихоня!

— Почему ты смеешься? Читай! — строго потребовала учительница.

Я затараторил.

— Тише, тише. Ого! А ну-ка это…

Более сложный текст я прочитал также без запинки.

— Ну, ты просто молодец, — похвалила Софья Степановна. — А писать ты так же хорошо умеешь?

Нет, в письме я был слаб — тут учителя у меня не было: я мог только, и пока еще не совсем уверенно, выводить цифры и буквы по-печатному и даже загогулистой славянской вязью по псалтыри, но учить меня чистописанию планомерно, начиная с палочек и крючков, дома было некому. Плохо обстояло дело и со счетом — я еще не знал счета и правил арифметики. Да и вообще в моем домашнем образовании не было никакой системы: я мог рассказать о Брэме и о чудесах природы, вычитанных в «Атмосфере» Фламмариона и услышанных от отца, но не имел никакого понятия ни о грамматике, ни об арифметике.

Это сразу заметила учительница. Она больше не хвалила меня за хорошее чтение, но и не заставляла тянуть вместе со всем классом «а-а-а, бе-е-е, ве-е-е», показывая крупные картонные буквы. Во время первого урока по чтению я сидел за партой сложа руки, не издавая ни звука и даже боясь пошевелиться.

Но к концу занятий я уже вполне освоился с классной обстановкой, перезнакомился с соседями по парте, отчаянными казачатами, во время перемены бегал с ними взапуски по школьному двору, играя то «вперегонки», то в «поезда». Потребовался всего-навсего час, чтобы я узнал множество разных вещей, о которых не имел представления на степном хуторе. Это был новый, соблазнительный для мальчугана моих лет, «цивилизованный» мир.

На первой же перемене я узнал, что существуют такие смешные игры, как «тесная баба» или «чехарда», что можно играть в «перышки» и, при известной сноровке, стать обладателем целых сокровищ — разноцветных, выкрашенных в синие, зеленые и красные чернила костяшек-айданов или перьев, которые потом можно променять на дешевые конфеты или еще на что-либо не менее интересное.

Мне стало ясно: учиться в школе не так уж плохо, а главное, весело. Здесь было много разных ребят, и каждый знал что-нибудь неизвестное мне, выдумывал какую-нибудь игру и горазд был на выдумки. Двое ребят мне сразу понравились, и я на переменах не отставал от них. Но были и такие, что подстраивали мне какую-нибудь каверзу: подставляли ножку или делали «сухаря» — особым, винтообразным движением большого пальца, упертым в темя, причиняли нестерпимую боль.

Вскоре я сделался таким же шалуном, как и все, может быть, только менее отчаянным и резвым да с виду тихоней, часто впадающим в задумчивость и грусть даже на уроках. Как-то, выйдя из школы и желая показать своим новым друзьям, что я не менее храбр, чем они, я учинил на улице шалость, потом удивившую меня самого: бросился навстречу едущей подводе и, взмахнув сумкой перед самой мордой лошади, так напугал ее, что она шарахнулась в сторону и чуть не опрокинула дроги вместе с седоком.

Не избежать бы мне строгого наказания, если бы Софья Степановна по доброте своей не утихомирила разгневанного казака, грозившего пожаловаться на мое бесчинство атаману. И учительница тут же сделала мне внушительное замечание:

— Никогда больше не делай этого! Слышишь? Никогда!

Она сказала это так строго, так взглянула на меня добрыми и в то же время суровыми глазами, что я запомнил ее слова на все остальные школьные годы.

Сверстники

Прошел месяц. Я уже привык рано вставать по утрам и в положенный час ходить в школу. Меня, как и в Адабашево в летнюю пору, во время обмолота хлеба, будил сипловато-визгливый свисток на паровой мельнице, извещавший о том, что вальцовка принялась за свое повседневное дело — перемалывать зерно на муку.

Когда я, освеженный сном, выходил по утрам из дома Рыбиных, мне даже нравилось слушать резкие, как удары по листовому железу, выхлопы высокой черной трубы над кочегаркой, ощущать едкий запах горелого курного угля. Он напоминал мне запах адабашевской кузни, переносил в степь. Меня охватывала бодрость, и я готов был бежать вприпрыжку.

Я уже освоился с дорогой в школу, но еще не ознакомился со всеми улицами. Хутор Синявский был хутором только по названию, на самом деле он давно перерос в большую станицу, протянувшуюся на добрых четыре версты. В нем было тогда не менее пятисот дворов, разбросанных по каменистому косогору, вдоль поймы донских гирл. Внизу, под горой, текла узкая, с протухшей, зеленоватой водой, речка Донской Чулек; за ней тянулись казачьи сады и левады, а дальше, за линией железной дороги, вилась более широкая, серебристая лента Мертвого Донца, одного из рукавов дельты Дона.

Необозримое пространство гирл, с займищами-лугами и камышовыми непроходимыми зарослями, протоками, ериками и «кутами», полными рыбы, с разбросанными среди займищ рыбацкими хуторами, садами и белыми, как лебединые шеи, колокольнями, сразу привлекло мое внимание, манило синеющими далями, будило в душе томительные зовы.

Мне нравилось подолгу вглядываться в придонскую даль, особенно в солнечные дни, когда она словно сбрасывала с себя мглистую дымку, становилась ясной, прозрачной и то золотисто-розовой, то сиреневой, то голубой. Донские гирла примыкали к морскому заливу, а за ним, очень далеко, на юго-западе, маячил узкий и тонкий выступ. Там по вечерам зажигались тускло помигивающие огни города, вспыхивало зарево над заводом, на котором, по словам отца, в огромных печах варили железо, а на станках-великанах прокатывали рельсы и трубы.

Мне вспомнились рассказы Кирика Шурши о Юзовском заводе, и воображение буйно разыгрывалось, уносило меня все дальше и дальше…

Удивительно, как широк и многообразен мир! Вот бы полететь во все края, поскорее узнать, что скрывается за кромкой пойменных просторов, за выпуклым, меняющим цвета морским заливом и что таят в себе кажущиеся недосягаемо далекими огни города…

Да, здесь было не менее интересно, чем в Адабашево! Шагая в школу, я часто ловил себя на этой мысли. Я как будто стоял на вершине высокой горы, откуда открывалась дорога в непознанное. Да и сам хутор теперь уже не казался мне таким скучным. Вот я иду по широкой, как скотопрогонный шлях, главной улице и ощущаю камышовый и кизячный дымок, струящийся по утрам из труб рыбацких хатенок, крытых камышом, и антрацитную гарь кафельных печей богатых казачьих домов.

Я уже начал различать и те и другие, конечно, не задумываясь о причинах разницы, но я знал, где дом богатого казака, лавочника или прасола, а где — захудалого казачишки или иногороднего. Иногородних, то есть неказаков, «русских», как их тут называли, пришлых с Украины или из центральных губерний, жило в хуторе немало. Их тесные дворики располагались главным образом на окраине, а на восток от хуторского майдана, за церковью, раскинулся целый поселок, так и называвшийся Русским.

Хутор был наполовину рыбачьим. За партой, рядом со мной, сидели дети рыбаков; они приносили с собой в класс на своей одежде и в своих сумках тот же затхловатый запах камышового дыма, вяленой рыбы и просмоленных сетей. О, этот вязкий и терпкий, как сок недозрелых терновых плодов, аромат горячей, разогретой на кострах смолы! В теплые, солнечные дни он носился над хутором, а внизу, у реки, у рыбных заводов и коптилен, он был особенно силен. Я полюбил его так же, как и нежные весенние ароматы родной степи; он возбуждал во мне беспокойные чувства.

Казалось, все напитано ядреным смоляным запахом: кровли хат, роняющие желтую листву деревья, тихая, почти неподвижная речка, тесно приткнувшиеся у причалов каюки, дубы и байды. И даже розовеющие под лучами утреннего солнца на взморье треугольники рыбачьих парусов как будто дышали с моря теплой сосновой хвоей. По дороге в школу ко мне присоединялись мои новые дружки. Я еще издали помахивал им харчевой сумкой; они останавливались, и мы шли вместе, весело болтая.

По какому-то немому соглашению мы, иногородние ребятишки, льнули друг к другу больше, чем к бойким, задиристым казачатам. Меня уже начинали обзывать «кацапом». А Аникий Рыбин, когда я чем-либо не угождал ему, все чаще бросал мне эту обидную кличку.

Вот мы идем с Петей Плахоткиным, сыном железнодорожного стрелочника, сероглазым, сутулым, очень смирным и скромным мальчиком. Мы увлеченно разговариваем. Я будто сейчас вижу его щуплую фигуру в коротком, выше колен, перешитом из отцовского железнодорожного бушлата пальтишке какого-то буро-травянистого цвета. Петя сильно горбится, словно ученический ранец пригибает его к земле. Чуть кривые ноги тонут в больших, не по росту, сапогах, на голове, наползая на лоб и уши, примостилась круглая отцовская шапка с вмятиной на месте орластого железнодорожного герба.

Я уже знаю: семья Плахоткиных живет, перебиваясь, на скудное отцовское жалованье линейного стрелочника. У Пети еще двое братьев: один — взрослый парень, другой — малыш, есть сестра-подросток, она живет в городе в прислугах.

— Братишка Вася — совсем сосунок мальчонка, — рассказывает Петя. — Ничего не понимает. Беда с ним.

— Почему — беда?

— Что есть, чего нет — все просит. Надо же понимать, что есть, а чего нет. Отец на станции служит, а мать по богатым казакам ходит — стирать и убирать, больная совсем… Отец у меня смирный, молчит все, а мать — злая, крикливая… Отец говорит: от болезни. Я матери боюсь больше, чем отца. У нас баловаться не положено, нет! У отца работа трудная. Особенно ночью зимой, когда снег и мороз. Все время стрелки ворочает, да еще очищает их от снега… А тут вдруг фонарь на стрелке ветер задует — беда! Это, брат, тебе не шалям-балям, а стрелка. Чуть что не так — поезд соскочит, и вот тебе крушение…

Я слушаю рассказ, как новинку.

— А какое бывает крушение? — спрашиваю я.

— А такое… Колеса соскакивают с путей, вагоны вверх тормашками, — будто хвастая, сообщает Петя. — Тут, брат, держись. Вагоны — в лепешку. Кого — насмерть, кого — покалечит. А стрелочник за все отвечай. Я отца очень жалею. Он добрый: никогда меня не бьет. А один раз я с ним на станции в будочке дежурил… Интересно. Он даже давал мне стрелку переводить.

— А как это? Вместе с поездом? Разве ты поднимешь поезд-то?.. Да еще паровоз…

Петя смеется:

— Эх, ты… Да разве стрелку вместе с поездом переводят? Он сам с одной пути на другую переходит. А для этого нужно только раму передвинуть. Понял?.. Вот как-нибудь сходим с тобой к отцу, — обещает Петя, — и ты поглядишь, как устроена стрелка, переводом называется…

Он расспрашивает меня о хуторе, о степи, об отце и матери. У меня тоже есть о чем рассказать. Я, пожалуй, впервые так много сообщаю о себе, о перепелиной ловле, о гусиной охоте, о погоне за пчелиными роями и готов поведать о самом близком моему сердцу — о Куприянове, о книгах, которые он нам приносил, но мы уже у ворот школы. Нас догоняют ребята из второго класса — оба здоровенные верзилы-второгодники. Один подставляет Пете ножку, другой трахает кулаком по моему ранцу на спине.

— Эй, кацапня, раздайся! Дай дорогу — черт несет Серегу!

Петя чуть не падает носом в грязь, но удерживается рукой за мое плечо.

Прямо перед моими глазами один из забияк показывает мне «козу», шевелит грязными пальцами, как таракан усами. Я бью его по руке не очень сильно, только, чтобы отмахнуться, и получаю в ответ такой меткий удар в лицо, что из глаз сыплются искры, а над верхней губой вскипает что-то горячее, стекающее в рот. Кровь!

Я ошеломлен, стою, мигая вытаращенными глазами. Я никогда еще не встречал такого коварства. Кровь капает на мое новенькое пальтишко, а я не знаю, бросаться ли мне на обидчика с кулаками или бежать к учителю с жалобой.

— Чига! Казачня! — гневно кричит вдогонку буянам Петя.

— Кацапы! Хамы! — несется в ответ.

— Чига! Чига остропузая! — неистовствует Петя.

Буяны возвращаются и вновь набрасываются на него.

На наше счастье, словно из-под земли, появилась Софья Степановна. Она отогнала драчунов, а меня взяла за руку, привела в учительскую, сама умыла лицо, смыла с пальто кровяные пятна и сказала ободряюще:

— Драться не нужно, но и уступать драчунам не советую. Из-за куста и ворона остра… А Белоусов и Стрельцов — воро́ны. Они храбрецы только с маленькими.

Этот первый тактический урок я выслушал с большим вниманием. Я узнал, что не только среди взрослых, но и между такими юнцами, как я и мои сверстники, может существовать вражда и даже ненависть.

Сидя на одной парте с иногородними — Петей Плахоткиным и неряшливым, плохо учившимся драчуном Саней Чупилиным, я не забывал, что на соседней парте и позади сидят казачата — чистенький, всегда опрятно одетый, черноволосый, похожий на калмыка Сема Кривошеин, дурашливый хвастун и бахвал Афоня Шилкин, грубоватый, длинноносый, ходивший слегка вразвалочку силач Ваня Рогов, с голосом, звучавшим будто из бочки, и еще десяток других казачьих сыновей. Все они были неплохими ребятами, мы вместе учились, играли на переменах, а с Ваней Роговым мы стали потом закадычными друзьями. И все-таки держались они иногда в классе как-то особенно — ни с того ни с сего вдруг задирали носы и смотрели на нас свысока, как молодые петушки, когда впервые начинают кукарекать.

Все это было, конечно, данью мальчишеской глупости, серьезной сословной вражды между нами, детьми, в эту пору не могло быть. Обижало меня только малопонятное слово «кацап». Потом я узнал, в списке учеников против каждой фамилии стояла графа «сословие» и там значилось: «казак», «иногородний». Впервые в школе я узнал, что я — существо менее совершенное, чем, например, Сема Кривошеин, Афоня Шилкин или первый задира и драчун в классе Миша Белоусов. Ведь в их жилах текла «алая», казачья кровь… Об этом напоминали особое внимание к казачатам и поощрения со стороны попечителей и школьного начальства.

Не сразу предстала передо мной теневая сторона казачьей церковноприходской школы, ее елейно-жестокий бурсацкий режим…

Любимая учительница

Никогда не забуду ее рук, шелковисто мягких, всегда пахнущих каким-то особенным душистым мылом, ее длинных пальцев, бережно листающих учебники и тетради, не забуду проникающего в душу голоса, ровного, спокойного, иногда строгого, но никогда — раздражительного, грубого…

А ее глаза, всегда внимательные, всевидящие, с умным и зорким прищуром (Софья Степановна была немного близорука), некрасивое и вместе с тем полное обаяния скуластое русское лицо, уложенные на голове, в виде венка, русые косы, иногда повязанные простым бабьим платком, пенсне на шнурочке, пришпиленном обыкновенной булавкой к строгому серому платью с постоянно застегнутым наглухо воротником — разве может все это улетучиться из памяти?

Сколько раз ласковая рука Софьи Степановны ложилась на мою коротко остриженную, выцветшую под степным знойным солнцем до ковыльной белизны голову, и как часто глаза, ее с пристальным материнским любопытством останавливались на мне.

Она понимала, что мне, оторванному от отца и матери, жившему у чужих людей, было нелегко. Я часто скучал по родному дому… Вот мне весело, я бегаю на большой перемене с ребятишками по школьному двору, и вдруг откуда-то из переулка доносится мелодичный перестук ходов тавричанской брички. Мгновенно меня словно бьет током в сердце: «Отец… Едет отец!». Я выбегаю на улицу, прислушиваюсь, забыв обо всем на свете: сердце колотится в груди, как перепел в клетке, звонкий перестук брички все слышнее, и вот она вымахивает из переулка, запряженная парой сытых тавричанских коней. Я вглядываюсь в сидящих в люльке людей, надеюсь увидеть отца или хотя бы знакомых адабашевцев, но в бричке сидят незнакомые хохлы. Оставляя за собой шлейф пыли, она резво проносится мимо школы, к центру, хутора, к базару, где сосредоточены крупные магазины местных купцов.

Понурый возвращаюсь в класс. Перемена еще не закончилась, в классе — гам, крики. Сажусь за парту и погружаюсь в тягостное оцепенение. Большая перемена часто затягивалась, как я узнал потом, по двум причинам: ждали законоучителя отца Петра, грузного, страдающего одышкой, в засаленной всегда рясе, часто опаздывавшего на свой урок «закона божьего». Но бывало и так: у Степана Ивановича собирались гости, с которыми он часто перехватывал лишнее. Тогда ученики «ходили на головах» — шумели и кричали пуще обычного, бегали по партам, дрались, выпрыгивали из окон на улицу.

Долгие, шумные большие перемены утомляли меня до головной боли, оглушали. Все эти разноголосые, крикливые ребята, еще недавно привлекавшие меня своими озорными выдумками, «айданами» и «чиликами», казались мне в такие минуты диким стадом выпущенных на волю зверят, а класс — настоящим Содомом и Гоморрой, о которых с унылым однообразием рассказывал на уроках батюшка отец Петр.

Мне вдруг становились противными игры и шалости. Я съеживался за партой, затыкал пальцами уши и, когда ко мне подбегали завзятые озорники, пытаясь втянуть в новую игру, я огрызался, как обозленный щенок, обхватывал голову руками, склонялся на парту.

Тут подходил ко мне Петя Плахоткин и, наклонившись, осторожно спрашивал:

— Чего ты? Никак, захворал?

Но я уже не мог ответить ему: мне было стыдно показать свое заплаканное лицо. И Петя, по-взрослому вдумчивый и чуткий, ни о чем больше не спрашивал.

В дверях появлялась Софья Степановна, и в классе водворялась тишина. Учительница оглядывала комнату, укоризненно качала головой. Над партами висела густая пелена пыли, поднятой десятками ног.

— Жмайлов, открой форточку! — приказывала учительница толстому увальню, сидевшему на задней парте у окна. — Если вы, дети, будете так пылить, то в ваших легких к весне обязательно вырастут грибы.

Десятки пар любопытных глаз сразу вперялись в лицо учительницы. «В легких вырастут грибы? Как это?» — отражался в них немой вопрос. И уже недавние проказы забыты, все слушают учительницу, разинув рты. Лишь кто-нибудь из второгодников, самых дотошных, угадывает в ее замечании шутку и фыркает на весь класс. Но Софья Степановна, верная своему педагогическому приему, очень серьезно повторяет:

— Да-да… вырастут грибы… вот такие… — Она уже развернула книжку и показывает всем рисунок жирного подосиновика, поясняет: — Грибы размножаются спорами — вот такими малюсенькими живыми клеточками. Они попадают в землю и начинают расти очень быстро. В ваших легких, которыми вы, дети, дышите, если вы будете так шалить на переменах и поднимать пыль, накопится столько земли… столько земли…

Софья Степановна начинает улыбаться. Ребята наконец поняли шутку, смеются, но внимание их уже взято в плен учительницей — они в ее власти.

Так обычно начинались многие уроки Софьи Степановны. От нее не ускользал мой унылый вид. Она подходила ко мне и тихо спрашивала:

— Что случилось? Почему мы так печальны?

По тону любимой учительницы угадывал: она-то уж знала причину моей тоски. Я действительно чувствовал себя вольным перепелом, посаженным в клетку. Но перепел, которого мы когда-то поймали с отцом в степи, так бился головой о крышку клетки, что разбился до крови, и отец, сжалившись, выпустил его на волю. А что оставалось делать мне? Не мог же я биться головой о стену класса или бежать в хутор… Что сказали бы отец и мать? Да и самому мне хотелось учиться. Школа уже завладела мной.

Мне посчастливилось: отец и мать научили меня любить природу, а в школе явилась умная воспитательница и бережной рукой повела к знанию. И неведомо, что было бы со мной в школе, таким ли прилежным учеником остался бы я до конца и так ли твердо усвоил первые нравственные принципы, если бы не эта скромная, внимательная наставница. Ибо подлинным даром проникать в детскую душу, не ожесточать ее неосторожным прикосновением Софья Степановна обладала в большой степени.

Не прибегая к рукоприкладству, как это часто делал заведующий школой Степан Иванович, человек грубый, вспыльчивый и не отличавшийся широким педагогическим образованием, она усмиряла самых отъявленных озорников, заставляла учиться трудноисправимых лентяев. Она знала душу каждого своего ученика, знала обстановку в его семье, а обстановка в большинстве бедных казачьих и иногородних семей была тогда нелегкой.



Поделиться книгой:

На главную
Назад