Не ведают наши люди, что творят, какое духовное, религиозное предательство совершают, когда в эти привозные чаны лезут, забывая и веру отцов своих, и свое человеческое национальное достоинство. Не ведают, не понимают, не дают себе отчета в том, что происходит. А ведь и нужна-то нам — одна хотя бы ежедневная телевизионная программа православная. Обстоятельная, чистая. Пусть хотя бы один канал православный у нашего православного народа будет, по которому наши священники будут говорить нам о нашей вере — о том, что в нашей жизни есть добро, что есть зло. Где эта программа?! Где этот канал?! Почему и кто лишает нас этого столько времени, постоянно отдавая эфир совсем другим силам?!
И потом, для такого канала есть у нас огромный багаж, пылящийся в Фонде, — совестливые телевизионные фильмы есть, экранизации прекрасных произведений созданы. Очень уж не хочется, чтобы всякие бесноватые делали из нашей страны мировую помойку, как это происходит сейчас.
Без такой программы, без такого канала можно вырастить сегодня у наших экранов только бездуховного человека. А бездуховный человек — это страшный, это мертвый человек, который хорошего уже не понимает: не видит, не разбирает. Это — черепок без глаз.
И что ведь получается? Свободу слова получили? Получили. Религиозные свободы — тоже. И вот из-за рубежа вся эта огромная армия агрессивных сект, еретических братств, черных учений устремилась к нам — свобода! Это — огромная общая разномастная армия, которая подрывает, размывает наше религиозное единство... Но она, эта армия, платит деньги! А при рыночных отношениях всему хозяин — кто? Тот, кто деньги дает. И насаждается этой армией здесь Содом и Гоморра.
Но их зло — сторицей вернется им же. Получат они, так или иначе, свое — обратно. Зло всегда возвращается туда, откуда оно пришло. И они уже предчувствуют это. Гуляет наша почва под ними — они на ней устоять никак не могут...
А Библия — что ж: она имеет огромное количество переделок. Но сохранилось еще несколько экземпляров староправославных: в Оптиной пустыни, в музеях... Я прикасался. И увидел колоссальные отличия от шведской Библии, от американской, от английской.
Мне чужда толстовская философия непротивления злу. Это учение, широко распространившись перед революцией, во многом ослабило Россию — так, что она едва не потеряла себя совсем, едва не сгорела дотла. Я сопротивляюсь злу — по мере сил и возможностей. Не мною сказано: у каждого должна быть своя метла, чтобы вычистить свой уголок от мусора. При очень критичном отношении к себе, при старании не очень много грешить, хотя все мы грешны пред Богом, я знаю, что выживу — через любовь, через терпение, через верность традициям. Но никогда не сопьюсь от отчаяния перед жизнью: я умею защищаться — и давать сдачи.
Русский наш человек — он ведь очень покладист. До такой степени, что на ином хоть воду вози. И ведь возили же. И возят. Чрезвычайно много охотников развелось учить нас православному смирению свыше всяких православных норм и только один культ смирения нам прививать. А как преуспеешь слишком в этом да оглянешься — так и увидишь: сплошь и рядом становится такой русский человек уже не рабом Божьим, а рабом безбожного эксплуататора, послушной игрушкой в его руках. И злу уже напрямую такой наш смиренник покорно служит. А не Богу.
Так что в грех вводят нас иные охотники до нашего бесконечного, безропотного смирения. И уводят, уводят от нас, от нашего сознанья, вражьи силы другое: возьми меч в руки своя, дабы защитить веру отца своего !
Вера, Родина, любовь, честь — все нуждается в нашей мужской защите. Если ты в мелкой ситуации оплошал, мимо чьей-то беды прошел, отвернулся — не знаю, сумеешь ли ты отстоять что-либо по большому счету...
В картине “Белый снег России” у нас в главной роли снималась польская актриса. Съемки шли на судне “Нахимов”. И был там один человек из администрации, не буду называть его фамилии, который ей просто проходу не давал хамством своим. В конце концов терпение мое лопнуло. Я его взял, на палубу вывел и за борт свесил.
До самого конца съемок он к этой женщине больше близко не подходил. Потому что понял: за хамство здесь его могут наказать. А хамство вокруг — оно ведь выходит из берегов до тех самых пор, покуда знает: отпора не будет... Еще терпеть не могу сплетен, интриг. В театре подобная тактика тоже очень помогает.
Но только ведь я — живой человек: все ситуации все равно не предугадаешь. На сцену по сей день выхожу с трепетом. И ранить меня нетрудно. Как-то на концерте, когда я пел песни под гитару, получил записку: “Александр Яковлевич, не утомляйте наши уши своим голосом!”. Я замолчал. Года на полтора. И понимаю, что неумно это, что просто поддался на провокацию, а вот... — как сумел, так и прореагировал. Слово — самое сильное, самое страшное оружие. Оно может как возвысить человека, так и разрушить его. Иногда удар легче перенести, чем слово. Но не мне судить обидчика. Бог ему судья.
КАК Я БЫЛ ГОТОВ СТОЯТЬ С АЛЕБАРДОЙ
...И вот списался я, по просьбе матери, с корабля на берег. Устроился на швейную фабрику — электромехаником.
Много позже про этот период жизни у меня спрашивали: вы работали в женском коллективе, пригодился ли тот опыт на съемках фильма “Одиноким предоставляется общежитие”? Я, например, считаю, что мне повезло с ролью в этой ленте режиссера Самсона Самсонова. Герой мой, бывший моряк, списанный на берег, неожиданно попадает в нелепое положение — его назначают комендантом женского общежития. Сценарий дает вольный простор, чтобы характеры в комедийных ситуациях проявлялись в полной мере... Может, что-то подсознательно во мне от той моей работы на швейной фабрике и отложилось. Но я тогда еще очень молодой был. Нас действительно на всю фабрику только пятеро мужиков приходилось.
А моей первой сценой в жизни стала площадка студенческого театра миниатюр при Дальневосточном университете. Меня пригласили на спектакль, я и записался к ним в компанию. На мой счет там иронизировали — называли Люсиком Эйфелевым. А еще — Телевизионной башней. Это все — за длинный рост и худобу.
И вот, несмотря на то, что все мои роли здесь были бессловесными, решился я все же однажды спросить у художественного руководителя, стоит ли мне попытать счастья в театральном институте и какие, по его мнению, у меня шансы на успех. Выслушал он это. И категорически заявил: “Ты не обижайся, старик. Я тебе честно скажу: ничего актерского в тебе — нету ”.
После такого приговора я только через два года решился в Дальневосточный институт искусств поступать, да и то — по целому ряду случайностей, совпадений... И от волнения меня там так лихорадило, что догадаться о наличии у меня каких-либо способностей было, по-моему, совершенно невозможно.
А решился все же — так: случайно попал на дипломный спектакль этого института. Меня туда приятель привел. Осень, еще тепло было, и собрался я уже в тот вечер совсем не туда — в ресторан должен был с друзьями идти. А приятель вдруг: “Нет, идем! У студентов театрального факультета первый выпуск, их спектакль сегодня”.
Играли чеховского “Иванова”. Смотрел, ошеломленный... Валера Приемыхов тогда там учился, в этом самом спектакле он тоже играл. Валера и потом воспринимался мною как огромнейшее человеческое и творческое явление.
Так вот, сильнейшее то было потрясенье! С этого вечера я всерьез, неизлечимо заболел театром. Навечно. Судьба моя в тот вечер перевернулась. Запомнил даже навсегда, что сидел в четвертом ряду. На семнадцатом месте. Да, чеховский этот студенческий спектакль решил всю мою жизнь. Трудно даже выразить словами — так было все здорово, столько было в их игре трепета, столько искренности!.. Был до этого уверен: все равно на море вернусь. Немного еще на берегу побуду, чтобы мать успокоилась. А тут...
Попросил я, правда, у моря прощенья. Пошел после спектакля, взбудораженный, сам не свой, на берег Амурского залива. На берегу сидел. Думал. Чувствовал себя виноватым... Но знал уже, что нахожусь во власти чего-то для меня не очень понятного, крепко меня захватившего. У меня было огромное желание посвятить себя сцене. Однако я не решался поступать на театральный факультет. Все было как-то странно, неопределенно — меня чудовищно терзало ощущение неуверенности. Вспоминал художественного руководителя. Прямо же сказано было — актерского во мне ничего нет...
И опять — чистая случайность : вдруг попадается мне на глаза объявление. В Институте искусств идет дополнительный набор на театральный факультет. И я это объявление прочитал. А как прочитал, так и рванул туда. Навис над вахтершей: “Где тут в артисты берут?”. Она, серенькая, маленькая, даже испугалась, по-моему. Молча указала на красивую женщину, которая спускалась по лестнице мне навстречу, как сама судьба. Может быть — самый главный человек в моей творческой жизни. Удивительная женщина Вера Николаевна Сундукова. Строгая, красивая, с легкой проседью в волосах!.. Это фантастика какая-то была: она видит меня, бледнеющего, краснеющего, не владеющего собой. “Я хочу быть актером!” — выпалил я.
Разумеется, ни стихов, ни басни, ни прозы — короче, ничего я не знал, только от желания весь трясся. И вот что-то она, Вера Николаевна, во мне углядела. Потому что не выгнала, а велела выучить хотя бы басню и прийти завтра.
...На что я надеялся, когда поступал, не знаю. Мне уже 21 год был! И среди поступающих считался я большим переростком. Те — со школьной скамьи.
Ну, как я басни в панике, в спешке добывал, это вообще разговор особый. Подряд ко всем прохожим, к совершенно незнакомым людям, на улице стал приставать: нет ли у кого басен на время? И надо же — нашелся один хороший человек. Повел к себе домой и дал книжку Крылова. И вот, у себя уже, листаю я ее лихорадочно. И все басни — длинные!.. А экзамен — уже наутро.
Всю ночь учил — такую басню отыскал все же, которая в книге покороче показалась. “Белка в колесе”. Еще стихотворение Лермонтова получше вызубрил. “На смерть поэта”... А утром вдруг оказался зачисленным! Я понимаю так, что авансом. Потому что читал я ужасно. Просто бездарно. Но — с душой, правда.... И являл я собой там нечто вроде пылающего факела.
Может быть, меня даже из милосердия взяли: побоялись, что я тут прямо, у них на глазах, и помру. И все ведь, кто прослушивал, были против меня! Кроме Веры Николаевны. Вера Николаевна стала моим первым учителем — она оказалась одной-единственной в институте, кто сразу и навсегда поверил в мое будущее.
Но стеснительность моя, несмотря на морское прошлое, долго еще давала о себе знать. Стоило Вере Николаевне Сундуковой испытующе поглядеть на меня, как я тут же покрывался краской. Только на пятом десятке я научился как будто владеть собой так, чтобы не краснеть, да и то... Скорей всего, не вполне.
И в институте тоже: ну до того чувствовал себя неумелым в том, что легко делается другими, которые много младше! Пока шли всякие там этюды... Никак не мог я понять всех этих глупостей — работы с воображаемыми предметами. И тяжело мне, и стесняюсь я чего-то, и боюсь. Они, юные, легко все это делают, играючи! А у меня за плечами груз — он же на меня давит: и ремеслуха, и погибшие сейнера, и много еще чего... Ну, не могу я, как они, да и все тут! Я столько всего перевидел, а тут — в эти бирюльки надо как-то там играть...
В общем, был таким великовозрастным дуболомом. И сам понимал, что все у меня идет — из рук вон плохо. Можно было, конечно, сто раз плюнуть, бросить институт. Но вокруг — представить даже трудно, какие талантливые ребята находились вокруг. Да просто быть рядом с ними — уже счастьем казалось. Я готов был хоть с алебардой на сцене молча стоять, лишь бы — с ними.
Года два кряду меня из института выгоняли: все признаки профессиональной непригодности — налицо. Я даже стипендию не получал. На заводе электриком подрабатывал. Но занимался, правда, в институте подолгу, сверх положенного.
И вот еще замечательное имя — Крылов Николай Владимирович: ах, какой человек, какой учитель был! В моей жизни и потом прекрасные люди встречались. Например, Всеволод Семенович Якут. Дело даже не в том, что с его легкой руки я оказался потом в Московском театре имени Ермоловой. И даже не в том, что это был выдающийся артист. А в том, что был он удивительно красивым человеком. И много кого еще я мог бы назвать в этом ряду. Но Вера Николаевна Сундукова, Николай Владимирович Крылов и Сергей Захарович Гришко оказались у меня самыми первыми — самыми бескорыстно со мной намучившимися.
А вот когда уже пошли отрывки, тут как-то моя творческая жизнь в институте наладилась. Оказалось, что роль, в которой определена личность — вот что получается. Первый мой отрывок был из “Поднятой целины”. Я играл Нагульнова. А Разметнова — Юра Кузнецов, известный затем питерский актер. На этом все надежды разом оправдались. Именно тогда во мне произошел своеобразный перелом. Я вдруг почувствовал себя именно Нагульновым — почувствовал в себе его темперамент, жесткость и юмор, драму и трагедию его жизни. И все это я — сыграл. Да нет, пожалуй, даже не сыграл, а по-настоящему прожил.
С того момента играю все — одни пятерки идут. И с третьего только курса выгонять за бездарность меня уже перестали.
Дипломной моей работой стали роли летчика в “Маленьком принце” Сент-Экзюпери и Ивана Коломийцева в “Последних” Горького. Поставили “отлично”. За обе роли.
После института играл я сначала во Владивостоке, в Приморском краевом драматическом театре имени Горького. Причем достался с ходу — Достоевский: “девятый вал” для любого актера. Первая же роль — Родиона Раскольникова в “Преступлении и наказании”. В этом образе надо было сочетать тонкость внутренней организации и особую неустроенность душевной жизни. И при этом надо создать чисто русский характер, погруженный в поиски истины. И привести героя к очистительному бунту собственной совести.
Психологически я, конечно, не был готов к такому материалу. К тому же на исполнителя главной роли всегда сильнейшим образом давит чувство повышенной ответственности — в его руках судьба спектакля. Если только он не найдет верного ключа, то всех подведет. На репетициях меня ретушировали с утра до вечера. По молодости лет чуть крыша не поехала. Из материала я, можно сказать, вообще не выходил. Ночами, во сне, по десять старушек “тюкал”. Просыпался от ужаса в холодном поту. К счастью, был рядом хороший режиссер Лева Аронов. Спасибо ему... И теперь убежден: к Федору Михайловичу надо приближаться осторожно, осознанно. Иначе это чревато не самыми лучшими последствиями.
Трудно, тяжело репетировал. Ведь Достоевский не просто вскрывает душу человека — он ее беспощадно обнажает вновь и вновь. Для меня он — самый русский писатель из классиков, самый любимый и... до сих пор самый опасный. Опасный, потому что подчиняет себе, обволакивает душу, заглядывает в нее — больно в ней резонирует.
И видимо, растерялся я все же в свои двадцать четыре года перед многообразием красок, перед бесчисленными уровнями мысли — внезапно прикоснулся к слишком мощному пласту. Довел я себя до такого нервного и физического истощения, что не выдержал мой организм. Даже премьеру пришлось откладывать на несколько недель...
Но сыграл потом. И вроде, говорят, неплохо. Это была для меня еще одна хорошая школа. С тех самых пор Федор Михайлович и стал одним из самых любимых моих писателей.
УРОКИ ПРОВИНЦИИ
(НЕ РАСПАХИВАЙСЯ — НЕ ПОДСТАВЛЯЙСЯ —
ДЕРЖИ ЯЗЫК ЗА ЗУБАМИ)
Когда наш главный режиссер Басин уезжал из Владивостока в Саратов, режиссер Лев Михайлович Аронов посоветовал пригласить и меня. И с 1970 года для меня начался саратовский период. Я никогда не забываю мою провинциальную школу. Девять с половиной лет Саратовского академического театра им. К. Маркса могут многому на всю жизнь научить. Это — колоссальная жизненная и творческая школа.
Пожалуй, уже только в столице понимаешь, как важно для любого актера пройти через провинциальную сцену. Я ни в коем случае не говорю сейчас о “провинциальном” искусстве — в настоящем искусстве провинциальности не бывает. Настоящее искусство не зависит от того, в каком городе оно осуществляется: в столице или в заштатном городке.
Меня не так давно, кстати, спрашивали во Владивостоке, нет ли у меня желания с какой-то своей ролью ввестись в один из репертуарных спектаклей Владивостокского театра, где я когда-то играл. Но, во-первых, я боюсь таких экспериментов. Ведь сложившийся спектакль — это такой сложный организм! Вторгаться в него — дело неоправданно рискованное. Конечно, на известное столичное имя зритель пойдет живее. Но ради чего все это? Я считаю, в провинции потрясающие актеры. Всегда есть среди них и блистательные, и талантливые. И вовсе не значит, что столичный актер — лучший актер. У кого как складывается судьба.
А владивостокскую публику я очень люблю. Только вот выступать мне перед нею намного сложнее, чем, скажем, в Мурманске или Екатеринбурге. Волнения больше.
В Саратове я играл Вершинина в спектакле “Три сестры” Чехова. Мелузова играл в “Талантах и поклонниках” Островского. Шаманова в известной пьесе Вампилова “Прошлым летом в Чулимске”. Князя Мышкина в “Идиоте”. Да, так получилось: через семь-восемь лет после Раскольникова на сцене Театра драмы им. Горького во Владивостоке снова — Достоевский... Чтобы князя Мышкина как следует сыграть, необходимо было самому уйти в определенное психологическое состояние, в реальной жизни мне совершенно несвойственное. Уйти-то уходил, да вот возвращаться оттуда тяжело...
Было много других ролей. Константин в “Детях Ванюшина”, Лисандро в “Мадридской стали”, Чешков в пьесе Дворецкого “Человек со стороны”. С пьесой “Человек, который знал, что делать” наш театр приехал на гастроли в Москву. В ней я играл Чернышевского. Тут два московских театра одновременно пригласили меня на работу. Но, по разным причинам, я тогда отказался. Остался в Саратове.
В провинции много сложностей, с которыми столичный актер не сталкивается. Здесь, в Москве, большое количество театров и огромное количество зрителей — театральных зрителей. Потому удачные спектакли могут существовать в столице по нескольку лет. А в провинциальных городах они редко выдерживают такой срок. Репертуар там обновляется гораздо чаще, и актер всегда в работе над новыми ролями. Это замечательно, потому что ты живешь насыщенной жизнью. И тем не менее не достигаешь такой популярности, какой может достигнуть столичный актер.
В столице можно прорваться на радио, на телевидение, в кино. А провинциальный актер, не менее талантливый, будь он семи пядей во лбу, такого выхода на большую аудиторию не имеет. Там очень мало вариантов реализовать свои возможности и большая зависимость от театра, в котором он работает — уходить, в общем-то, некуда.
Но многие ведущие актеры в столичных театрах — это бывшие провинциалы. Есть, конечно, выдающиеся, потрясающие актеры-москвичи, такие, как Юрий Яковлев, например. Однако в кино режиссерам и их ассистентам я бы советовал почаще искать исполнителей ролей для фильмов в глубинке. Чем дальше от Москвы, тем меньше личность задавлена асфальтом и суетой. Провинция дала искусству очень мощных, сильных актеров — таких как Евгений Евстигнеев, Владимир Самойлов, Валера Приемыхов, Олег Янковский...
Саратовский период преподнес мне, конечно, много уроков. И правило у меня с тех пор выработалось простое: пришел в коллектив, в любой коллектив, — не расслабляйся. Не выворачивай душу наизнанку перед коллегами — не расходуй себя на это, не распыляйся в быту: сохраняй самое сокровенное в себе для зрителя.
Не все, конечно, зависит только от нас самих. Судьбу свою мы можем предполагать, а уже Бог ею располагает. Но у меня все-таки большей частью сбывается то, о чем я мечтаю. Задумываю, к примеру, встречу с человеком — и обязательно она рано или поздно произойдет.
В Саратовском театре я работал в паре с Олегом Янковским. Он уже снимался в фильмах “Служили два товарища”, “Щит и меч” и вдохновенно рассказывал о съемках. Я тоже стал думать о кино. Надо сказать, что кино я всегда любил взахлеб, необузданно и страстно, как мальчишка. Я навечно очарован кино... И тогда же, в Саратове, я стал сниматься. В 1974 году меня пригласила на кинопробы в фильме “Самый жаркий месяц” ассистент режиссера Наталья Эсадзе. Пока там думали да решали, в коридоре “Мосфильма” меня перехватила другая киногруппа. И меня утвердили без кинопроб на роль Алексея Углова в фильме Ф. Филиппова “Это сильнее меня”. Кинематографический период начался с этого. Потом играл я сталевара Бориса Рудаева в многосерийном телефильме “Обретешь в бою”, Игоря Ивановского в “Дожить до рассвета”, Станицына в “Меня ждут на земле”.
Особо больших художественных открытий на материале таких ролей сделать вряд ли кому удалось бы. Но было в этих сценариях нечто привлекательное для меня. С одной стороны — откровенная вроде бы публицистичность, а с другой — конфликтность, острота ситуаций. Мне нравился нравственный максимализм моих героев. И я изо всех сил старался наделить их и добротой, и интеллигентностью, и душевной щедростью... Однако было понятно, что это — полууспех: играть надо в каком-то другом, новом качестве.
Мне чудилась некая опасность в экранной положительности моих героев. Надо было как-то уходить от типажности — к характерам, в которых заложено было бы какое-то серьезное противоречие. Хотелось, чтобы каждая роль была пробой сил в новом материале, в новом неожиданном ракурсе, в новом, может быть, жанре. Мне хотелось гораздо большей контрастности в самом характере будущих героев. Но тогда мало что зависело от моих желаний.
Потом я снимался в фильме Валеры Ланского “Приезжая” и одновременно в фильме Сегеля “Риск — благородное дело”. Так вот, именно фильм “Приезжая” стал тем фильмом, который многое перевернул во мне. Встреча с Ланским оказалась судьбоносной — он нашел во мне что-то, о чем я и не подозревал в себе. Благодаря ему произошла серьезная переоценка того, что мною было наработано.
Наверно, мы оба не были тогда готовы к встрече друг с другом. Он видел образ шофера Баринева, первого парня на селе, совсем иным — и внешне, и внутренне. Я же, как киноактер, не умел тогда многого из того, что требовалось этому режиссеру. К счастью, через какое-то время стало понятно: его видение роли и мое совпадают в одной точке — как сила любви способна преобразить человека, вывести его к доброте и мужской ответственности за любимую женщину. И здесь Ланскому требовался от актера очень тонкий и сложный психологический рисунок. Уже в процессе совместной работы он буквально вытаскивал, извлекал из меня такие поведенческие реакции, ценности которых я, может быть, сам не увидел бы. До сих пор дорожу тем кинематографическим опытом, который был приобретен мною в фильме “Приезжая” по сценарию Артура Макарова...
А фильм Я. А. Сегеля “Риск — благородное дело” вышел на экраны весной 1977 года. Действие в нем развивается на одной из киностудий, куда случайно попадает мой герой — бывший спортсмен Юрий Русанов. Он становится по ходу сюжета сначала каскадером, а потом и актером кино. Образ непростой, в характере заложен драматизм. И приходит Юрий Русанов к тому, что в жизни побеждают решительность и мужество. Это была тоже по-своему интересная, по-своему ценная для меня работа.
Особенно сильно меня влекли такие роли, в которых можно выявить связь с родной землей. Когда Родина — условие бытия. Высота этих переживаний влекла. Можно себе представить, как я обрадовался, получив роль Алехина. Я счастлив был такой возможности — создавать противоречивый, трагический образ великого русского шахматиста в фильме “Белый снег России”. Он вышел на экраны в 1980 году, после ряда фильмов, в которых я играл, — после “Так и будет”, после “Похищения “Савойи”. Белый снег России возникает в самые острые, в самые тоскливые моменты жизни Алехина, оставшегося без Родины...
Сценарий был написан А. Котовым и Ю. Вышинским. Режиссерская работа — Ю. Вышинского. А начинается все — с кадров небывалой славы. С триумфа русского шахматиста. Буэнос-Айрес, матч на первенство мира. Александр Алехин сокрушил непобедимого Капабланку...
Не мною это подмечено, но самые тяжелые ошибки человеку свойственно совершать на немыслимом своем взлете, на самом гребне успеха. Вот где нужно быть особенно осторожным... Алехин не возвращается в Россию.
Потеря Отчизны — и бесконечная, до самоотречения, любовь к шахматам, к этому виртуозному искусству, в котором его трудно превзойти! Все это сложно и больно переплелось в Алехине. Не случайно он пишет: “Человек без Родины всегда одинок. Одинок в счастье, одинок в забвении, одинок в смерти” .
Все оставшиеся годы его будет преследовать тоска по России. Единственная нить, которая связывает его с прошлым, это только шахматы Чигорина (подарок Крыленко, который руководил в те годы шахматным движением в СССР и благословил Алехина на завоевание шахматной короны). С этими фигурками он не расстается до конца своей жизни.
Образ Алехина создавался как раз на противоречиях в характере — это было именно то, о чем я мечтал. Робость сменяется решительностью, приступы тоски чередуются с припадками гордости. Все должно держаться на внутренних жесточайших противоречиях, увы — свойственных гениям. И все — на сострадании к Алехину-человеку, на любви к нему — к нашему соотечественнику...
Очень большие возможности были даны мне самим сценарием. Особенно — в сцене сеанса вслепую на тридцати двух досках. Против тридцати двух фашистских офицеров. Как же Алехин презирает и ненавидит своих соперников с их арийской спесью! И как его поведение на сеансе оценено потом немецким генералом? “Дерзость!.. Ваше место за колючей проволокой!”
Этот эпизод по сюжету гениально замкнут с другим эпизодом — Алехин узнает, что война окончена полной победой Советского Союза. И вот на смену радости за страну приходит трагическое понимание своей полной непричастности к этой победе... Там, за тридцатью двумя досками, он, русский человек, фашистов победил. А вот основную битву — ее оставленная им Родина выигрывала в тяжелейших испытаниях без него. Когда он, Алехин, сидел здесь, был в стороне и не имел никакой возможности помочь своей стране, своему народу... Теперь там — грандиозный праздник, к которому он, добровольный изгой, не приобщен. Он — чужой там, на Родине.
И вот в захолустном уголке Португалии состарившийся на чужбине Алехин готовится за своей чигоринской доской к матчу с Ботвинником. Он хочет выиграть, хочет играть — непременно в Москве! И он умирает — легко, спокойно, перед самым долгожданным возвращением в Россию. Умирает с уверенностью человека, которому судьба подарила наконец-то возможность исправить неверный шаг, подвести итог его горестной судьбы!
До сих пор благодарен кинематографу, что он подарил мне встречу с реальной гениальной личностью. И благодаря этой работе над трагическим, вечно тоскующим образом великого, бессмертного Алехина многие, очень многие вещи открылись для меня в новом свете...
Я снимался вместе с Всеволодом Якутом, он играл роль Ласкера. Ласкера, лишенного нацистами Родины, который прекрасно понимает Алехина, лишившего себя Родины. От Якута я и получил приглашение в Москву. Всеволод Семеныч, правда, долго присматривался ко мне. Только потом уже позвал показаться главному режиссеру Театра имени М. Ермоловой — Владимиру Андрееву. И решилось все, в общем-то, за пятнадцать минут. Опять — случай.
Приехал я в Москву, показался Андрееву — и прослужил в Ермоловском театре пять лет... Да, перебраться в Москву я мог и раньше. Предложений к тому времени было уже несколько. А вот решился на это — не сразу. В частности, о переезде был у меня когда-то разговор с Олегом Ефремовым. Честно говоря, мы не поняли тогда друг друга. И я вернулся в Саратов. Но с Владимиром Андреевым у нас все получилось быстро и просто. Мы сразу ощутили духовную близость. И она не покидает нас до сих пор.
В Москву мы, семьей, переехали в 1980 году. И здесь без жилья особо не бедствовали. Жили сначала в общежитии на 3-й Тверской-Ямской. Дверь в нашу комнату не закрывалась — много было новых знакомств, гостей, песен, танцев, веселья. Андреев пообещал, что получу я квартиру через год — мы получили ее уже через 10 месяцев.
Часто слышу такой вопрос: что для меня важнее — театр или все же кино? Для меня театр — это мой дом, а кино — это гостиница, где ты прописываешься временно. Но возвращаюсь-то я всегда — в театр. И всегда — с удовольствием. Театр никогда не умрет, потому что нет ничего прекраснее живого дыхания актера. Если в кино ты можешь выложиться в дублях — и все остальное от тебя уже не зависит, то в театре изволь каждый день выкладываться на полную катушку — и на глазах у зрителей. Театр отбирает больше — и больше дает.
Но есть у кинематографа одно, не менее мощное, свойство. Оно способно раздеть актера догола — за счет крупных планов выявить такие вибрации души, которые редко прочитываются в театре. И все же театр — более загадочное искусство. В нем больше необъяснимого, живого и вечного. Оно в меньшей степени подвержено технологическому процессу.
Однако я не провожу такой уж резкой границы между работой в театре и работой в кино. Как-то Жана Габена спросили, что лежит в основе кинематографа. Он отметил три фактора: во-первых — сценарий, во-вторых — сценарий и в третьих — сценарий. Если есть мощная первооснова, если заложен в тексте полноценный характер, то неважно, где именно ты его сыграешь — в театре, в кино, на телевидении... И, работая над ролью, о зрителе думаешь далеко не в первую очередь. Постичь характер героя, эпоху, найти точный образ, пластику — много всего стоит первым номером. Но в итоге — все равно все сводится именно к зрителю. К его оценке, к его восприятию. И, может быть, в меньшей степени — кинокритиков и театроведов. Такая получается последовательность...
А самое главное в творческой судьбе любого актера — это талантливый режиссер. Вот — истинная благость. У каждого актера в работе над ролью есть изначально некая заданность, она диктуется ему и драматургией, и, конечно же, режиссером. И мало кого из актеров раскрывают с точки зрения его собственной сути. Очень часто режиссер проходит мимо актерского миропонимания, не особенно в него вглядываясь: раз — и проехали... Может быть, актер всю свою жизнь занят тем, что ищет своего режиссера... Если говорить о себе, то мне особенно хорошо работалось с Валерием Ланским, с Евгением Матвеевым, Владимиром Меньшовым. Однако хотелось попробовать и себя в режиссуре.
Эта мечта тоже со временем сбылась. Фильм “Только не уходи” — мой режиссерский дебют. Теперь можно сказать, что сценарий был не из лучших. Да и тема — не моя. Но сам процесс съемок был потрясающим. По крайней мере, для меня.
“ГЕН ЗАЩИТЫ”
Признаться, в киносценарии фильма “Мужики!” я ничего особенного поначалу не увидел. Трижды отказывался от участия в съемках: прочитал — так, какая-то мелодрама. Потом искал новые причины, чтобы отказаться.
Их, причин, действительно было много. В то время был я сильно загружен. И много поступало других предложений, других сценариев. Некоторые из них казались мне куда более интересными. Не проникся я сразу духом этого фильма, его атмосферой. А потом — одна кинопроба, другая. Разговоры... Работа с режиссером Искрой Бабич позволила многое переоценить. Наши отношения отнюдь не были простыми, но тем не менее сумела она заразить меня идеей фильма. Знакомство с человеком, подлинная судьба которого легла в основу сценария, — эта встреча как раз многое и решила.
Мой герой Павел Зубов умеет сострадать другому человеку, при том, что есть у него в характере нечто наносное, вступающее в конфликт с отцом — носителем корневой нашей основы. Несдержан он, может вспылить, нагрубить. Но в душе у Зубова все гораздо сложнее. Преобладают в нем душевная доброта, совестливость, честность. Он человек чистый, надежный...
Только уже во время съемок пришло ко мне ощущение реальности происходящего: я начал понимать правду этого человека — логику поведения, мотивы его поступков... Очень близкий мне характер и редкостно интересный!
Помню, после выхода на экран “Мужиков” на мой адрес пришло огромное количество писем со всей России! Чаще всего писали дети, которых бросили родители, или те, кого оставил отец и воспитывала одна мама. Ребята-полусироты приглашали в папы — отождествляли меня полностью с героем фильма, просили удочерить, усыновить, чтобы жить всем вместе, в той семье, которую они увидели в кино. Взрослые просили помощи, совета — спрашивали: “Что делать? А как поступили бы вы на моем месте?”. Писем было — тысячи, многие из них до сих у меня хранятся.
Конечно, кино не должно давать рецепты и уж тем более — не должно учить. Кинематограф — это вовсе не лечебный центр. Скорее — это центр диагностический. Но когда фильм точно ставит диагноз, то благодаря этому диагнозу кто-то находит в себе силы измениться. Порой маленького щелчка достаточно, чтобы не осиротели дети, чтобы жена лишний раз слезу не пустила, чтобы дом не потерять.
Фильм, я думаю, получился потому, что в нем выявлены лучшие, а не худшие человеческие качества. Особенно — народное умение ощущать чужую боль сильнее, чем свою. Там есть один привнесенный момент. В жизни человека, пережившего эту историю, не было эпизода с собакой. Это уже деталь, найденная в процессе работы над фильмом, но она получила интересное звучание. В том, что Павел Зубов возьмет с собой всех детей, уже ни у кого не было сомнений. Но все переживали: возьмет ли он собаку?.. И то, что взял — это было уже что-то: делать добро — так уж всем, никого не оставляя за бортом. Если делать добро, так без меры. И не ждать платы за это.
Пишет мне каракулями маленькая девочка, называя меня не моим именем — именем моего героя:
Почему телешоу, посвященные семейным отношениям, не особо на кого воздействуют, а этот простой характер, собравший разномастную семью воедино, вызывает такой отклик? Потому что здесь люди видят конкретного, похожего на многих из них человека. И отзывается народная Россия — она тянется к объединению в самой себе, тянется к натуре, вокруг которой становится надежно жить. Вокруг которой можно сплотиться.
Кинокритик Т. Беляева писала потом, что фильм
Через полосы испытаний проходит каждый из нас, и не всегда удачно. Моя семья — моя крепость. Но кризисы в ней неизбежны. Наступает полоса разочарования в семейной жизни — и счастливой семьи уже нет. Есть несчастная семья, в которой страдают все по-своему. И в этом, как ни парадоксально, заложена здоровая основа: через страдания осознаешь, где счастье истинное. Но я за то, чтобы испытаний на долю человека выпадало как можно меньше.
Плохо, если в семье, когда она подвергается испытаниям, выход из конфликтной ситуации ищет один только человек, а не двое. А когда не ищет никто — тогда происходят трагедии. Поворачиваемся друг к другу затылками, и потом трудно их развернуть.
Да, каждый из нас рождается со своей позицией. Но беда наступает в тех семьях, где каждый считает: моя точка зрения — главная. Поэтому так важно, чтобы в доме был своего рода индикатор, упреждающий конфликт. Такого прибора наука не изобрела, да и вряд ли это нужно. Женщина — вот кто фиксирует душевное равновесие в семье в первую очередь. В любой ситуации она должна чувствовать и поддерживать мужское начало, возвышать мужчину. Но как только, хоть один раз, она унизит мужа, да еще прилюдно — все: это — начало конца.
Женщине, как существу слабому, агрессивность как-то не к лицу. Ей ведь ничего не стоит создать хотя бы видимость: она — слабее все-таки своего мужа. Но вот что мне не нравится в иных женщинах, так это стремление подавлять, руководить и через это самоутверждаться. Самоутверждение — дело хорошее, но не такой ценой: не должно оно осуществляться через унижение близкого человека. Слабостью женщина сильна, слабостью! Потому и хочется ее защитить. А если в мужчине опрокидывается этот вот “ген защиты” — все хорошее уже кончается: ничего уже не надо.
Принято считать, что мужчина — добытчик, воин, на амбразуру пойдет... Это — упрощенное понимание. Конечно, он прежде всего — хозяин. Но не в домостроевском представлении: как сказал, так и будет. Я против такого домостроя. Вы думаете, у мужчин не бывает моментов и даже периодов слабости? В жизни случаются ситуации, когда он нуждается в поддержке. А ведь от женщины достаточно бывает в таких случаях всего лишь намека на понимание, полуслова, полувзгляда. Тогда мужчина становится стократ увереннее в себе и решительней. И она будет под его крылом.
Конечно, талант любви к человеку — это дар, как всякий талант. И когда обладатели этого дара — он и она — найдут друг друга и обменяются дарами любви, вот тогда это будет счастливая семья.
Дальнего, чужого любить легко, дальний нами невольно идеализируется. Любить ближнего — намного сложней. Любовь к ближнему — понятие не просто евангельское и не столько чувственное, сколько социальное и нравственное. Это — скрепы нашего общества. К сожалению, многое сейчас воздействует на нас с экранов и со страниц только одним образом: чтобы эти скрепы раскачать, разрушить, разбить...