Очерки
ЕЛЕНА И ЕВДОКИЯ,
или “Красотки кабаре” у мартенов 43-го года
С чувством невольной вины берусь я за этот маленький, чисто документальный рассказ о Елене Филипповне Малуковой.
Ирина, внучка Елены Филипповны, само собой, сказала ей: тебя, мол, бабушка, в Москве не было — приходил к нам писатель. Долго расспрашивал о тебе. Мы с ним твои фотокарточки разглядывали, твои документы смотрели, твои, бабушка, бумаги. Погоди: вот уж напишет о тебе — почитаем!
Как знать, может быть, мой рассказ хоть немного скрасил бы жизнь этой уже очень пожилой женщины. И чуть-чуть утешил ее. И хоть слегка поддержал.
Ведь, кроме всего прочего, она артистка была! А это как бы предполагает и особую склонность ко всякому вниманию, и особую чувствительность.
Как знать: может, она ждала этого рассказа о себе... Ведь приходил же человек? Наверняка н е п р о с т о т а к приходил.
На то свои причины, как говорится: собрался я только теперь.
Но это не первая попытка: начать мне придется с текста, который написан был почти три года назад.
...Есть такие города, есть: стоит пожить в нем десяток лет, и ты принадлежишь ему уже навсегда. Куда бы тебя потом судьба ни забросила, куда бы ни переехал — душа твоя все равно прописана там... Но вот еще что! Город словно сознает свою беспрекословную власть над тобой. На время о тебе там могут и позабыть, даже старые товарищи, бывает, годами привета не передадут, им некогда, видишь ли, совсем там заработались — такой это город! Но как только ты зачем-либо этому городу понадобишься, тут уж никакие отговорки тебе не помогут: как это?! Разве, мол, ты — не наш?
Как-то в канун очередного юбилея Победы по междугородной неожиданно позвонил мне директор Кузнецкого металлургического комбината Алексей Федорович Кузнецов. Без всяких предисловий спросил: “Ты “Правду” сегодняшнюю читал?.. Видел, как нас обидели?!”
В “Правде” в тот день была напечатана статья “Стальной щит Родины” — о подвиге Магнитки в годы войны. И я, хорошо зная о давнем соперничестве двух индустриальных гигантов — Магнитки и КМК, ответил спокойно, даже, пожалуй, слегка посмеиваясь над ревностью своего старого знакомого: какая, мол, тут, Алексей Федорович, обида?.. Сегодня поместили об уральцах, а завтра наверняка и о сибиряках дадут, о кузнечанах, — иначе не может быть.
Но Кузнецов чуть ли не кричал: “Да в том и дело, что не сегодня и не завтра, можешь это понять?! От нас недавно “правдинский” собкор в Донецк переехал! Некому написать. А люди мне с утра житья не дают: это как же, мол?! Об уральцах написали, а где — про нас?! Короче, так: к девятому мая в “Правде” должна быть статья о комбинате. Садись и срочно пиши”.
Я стал было возражать: разве это срок — четыре дня?.. Не успею!
“Ах ты, бедненький! — прямо-таки ласково начал директор, но я-то уже знал, что за этой обманчивой лаской последует. — Когда в сорок первом было надо, мы за трое суток, считай, броню катать научились, на четвертые уже в наркомат обороны докладывали, а для тебя теперь три дня — это мало? Недоспать боишься?! А то, что и школа передового опыта по броне у нас была, в Новокузнецке, что за войну у Магнитки только один орден, а у нас — два, да еще какие, второй у нас — Кутузова первой степени, боевой орден — ни у кого из металлургов такого нет больше, — это для тебя как?! Да, может, ты и вообще жил в Магнитогорске, а не в Новокузнецке?! — И снова перешел почти на шепот: — В общем, голуба, так: немедленно — за стол. Остальное тебе — секретарь парткома. Факты даст. Передаю ему трубку”.
Такие, как говорится, пироги.
Еще десяток минут назад ты об этом и думать не думал, у тебя были совсем другие планы, у тебя на столе — неоконченный кубанский рассказ...
Эх, как он кипел во мне!.. В нашем деле, как в поварском: бывает, варится в тебе что-то как бы на медленном огне, варится и варится, но услышал либо какую историю, либо только одно словечко — и словно сухих как порох дровец в очаг подбросили. Затрещал весело огонь, в котле забулькало: вот-вот готово будет, вот-вот! Теперь забота: приправу бросить да момент не пропустить — снять вовремя.
У меня давно уже сложился сюжет об одном тихом, как ясная осень, робком по характеру чабане, который во время войны был лихим разведчиком. Предки его были казаки — пластуны... И вот на Кубани в самом конце апреля, когда ветераны уже начали потихоньку поглядывать на ордена, готовиться к празднику, один старик сказал мне: “А ты знаешь, как они звали себя раньше, пластуны-то?.. Какой у них был девиз? Скажу тебе: “волчий рот, лисий хвост”. Горло перехватить — и следа не оставить. Серьезные были хлопцы-пластуны, у-у!..”
Удивительное дело: словно знания этого девиза мне только и не хватало — в поезде я прямо-таки мучился, не мог дождаться, когда приеду, сяду наконец за рабочий стол...
Но и этот стальной сибирский город, в который влюбился почти мальчишкой, успел прикипеть душой в дни молодости и беззаветно предан был до сих пор, я не мог подвести.
Город, в котором всякий малец знает, что каждый второй танк в войну был из кузнецкой брони, каждый второй снаряд — родом отсюда... Кузбасс стоял тогда против Рура. Стоял насмерть. Голодный стоял, полураздетый, недосыпавший. В разбитых, стянутых бечевкой отцовских сапогах стоял на перевернутых ящиках. Стоял на таком тогда и начинавший после ремеслухи учеником токаря Кузнецов, нынешний директор, — лишь бы дотянуться до суппорта на станке, лишь бы еще один патрон — туда, на фронт, нашим...
И я отложил все другие дела, все бросил. И с яростным чувством человека, который во что бы то ни стало должен догнать уже отошедший поезд, бросился звонить москвичам — металлургам, работавшим в годы войны на комбинате в Новокузнецке, — вся надежда была на них: что хранят они в памяти о тех временах? Что больше остального запомнилось?
Между звонками лихорадочно рылся в своих бумагах, искал старые записи и вдруг наткнулся на короткую строчку: “Актриса оперетты. Днем — мартеновский цех. Каждый вечер — на сцене. Как жила?”
Тут как раз позвонил один из пожилых кузнечан, которого я перед этим через общих знакомых упорно разыскивал, и я первым делом напомнил ему: Московский театр оперетты в годы войны эвакуировали в Новокузнецк. Так вот, не знает ли он что-либо об актрисе, которая...
“Слышал, да, но это — легенда, — уверенно сказал мой собеседник. — Судите сами: провести смену у печи, а вечером — петь... Ну реально ли? Нет, это из области преданий, поверьте мне!”
В тот день в Министерстве черной металлургии был митинг в честь ветеранов, я рассчитывал найти там кузнечан, уже торопился и потому только коротко поблагодарил моего собеседника-реалиста... Зато когда уже после митинга сидел напротив главного специалиста по стали Михаила Моисеевича Привалова, по случаю торжественного дня надевшего все свои многочисленные регалии, все же не удержался, спросил его: “А вот эта легенда об актрисе из оперетты...”
Привалов, который до этого был до крайности сдержан, потому что расспрашивал я его о нем самом, работавшем тогда на комбинате начальником первого мартеновского цеха, теперь щедро улыбнулся: “Какая же это легенда? Была такая — Лена Малукова. Подружка Брагиной Дуси. Обе в моем цехе работали подручными у Чалкова — о нем-то вы должны знать. Дуся была второй подручной, дело уже хорошо знала, да и вообще она из тех, знаете, о ком говорят: бой-баба... А Лена только пришла, только начала азы схватывать — уж ей-то от Дуси доставалось! Хоть характером тоже не слабенькая, а так ее, бывало, Дуся покроет — станет в уголке, слезы размазывает... А вечером вместе в театр спешат — он тогда напротив был, через площадь. Лена быстрей гримироваться, а Дуся садится сразу в первом ряду — там у нее постоянное место было. Все уже знали: Дусино! И вот Лена петь начинает, а Дуся сидит, на весь зал носом хлюпает, сама теперь плачет — так ей нравилось, как Лена играла. Да вы позвоните Лене... Елене Филипповне теперь, она вам — все поподробней...”
Телефонный разговор с Еленой Филипповной Малуковой пришлось начать с извинений: в такие рамки поставлен, что не могу выкроить часок, чтобы, не торопясь, поговорить за чайком... Может, она поэтому, простив меня за бестактность, ответит: сколько же ей в то время было?.. Жить на скудный паек актрисы, а деньги, заработанные в мартеновском цехе, целиком отдавать в фонд обороны — как на это хватало сил?
Она сказала коротко: “Так ведь война шла!” Потом словно призадумалась, и по голосу стало ясно, что говорю я с очень пожилой женщиной:
— А было мне... сколько же мне тогда? Лёне шел восемнадцатый, его уже тяжело ранили, в госпитале как раз лежал...
Снова пришлось извиниться, что спрашиваю в лоб: Лёня — это кто? Муж?
— Сын, что вы! — сказала она. — Леонард. Муж был художник, поэтому так его назвал... А мне... Если я в девятьсот первом родилась, то, значит, в сорок втором...
Черновик недописанного очерка сперва лежал на уголке моего стола в стопке других бумаг, потом перекочевал в тумбочку рядом, затем еще дальше. Но нет-нет и возникали вдруг видения далекого сорок второго года.
...Заснеженная просторная площадь с протоптанными там и тут, постоянно заметаемыми злой вьюгой тропинками; площадь, пока почти пустынная, — это потом, когда наши начнут наступать, появятся на ней привезенные в переплав “тигры” с развороченными боками да рваные остатки “юнкерсов”, и ребятня со всего города, который тогда звался Сталинском, станет бегать сюда, как на детскую площадку; по железу, пахнущему пороховой гарью, будут шнырить, как шнырят нынче детишки по сказочным теремкам да по раскрашенным под игрушки ракетам из дерева и жести — самым мирным, какие только могут быть на земле... Но это потом, потом, а пока мартены в огненном чреве тяжело переваривали куски своих же рельсов — десятки, сотни километров скрученных взрывами авиабомб рельсов, на которых еще рыжела кровь беженцев, переваривали гнутые колеса от санитарных поездов. А через пустую пока площадь торопились двое — в черных шапках-ушанках, в надетых поверх изгвазданных сталеварских курток заношенных телогрейках, в суконных толстых штанах навыпуск — поверх пимов... Одна из женщин потом скроется за кулисами, снимет все это в нетопленой костюмерной, чтобы через несколько минут в немыслимо веселом наряде, легкокрылой птахой выпорхнуть на сцену, а другая так и сядет в первом ряду, только что верхнюю пуговку у телогрейки на вороте расстегнет да платок на плечи опустит, — и мрущая от тоски, боящаяся зачерстветь среди нехваток, среди грохота и мата душа ее, как скрипка в оркестре, начнет настраиваться на горькую печаль об ушедшем счастье, на светлую веру в то, что оно еще вернется, непременно вернется — если не для них самих, Дуси Брагиной и Лены Малуковой, то для тех, ради кого надрываются они на непосильной своей, на неженской работе...
Вот что — с явным замахом на длинное неторопливое повествование — написал я о Елене Филипповне почти три года назад...
Спустя какое-то время я побывал в ее доме, поговорил с внучкой.
Тут надо, пожалуй, объяснить, почему в старый дом на улице Щукина, недалеко от Кропоткинской, от Остоженки, я пошел, не дожидаясь, пока Елена Филипповна из Орехова-Зуева вернется в Москву...
Дело в том, что в мыслях своих я очень часто возвращался к жестокой зиме рокового сорок второго года, к тем людям, которые чуть ли не собственным дыханьем отогревали тогда в тылу обескровленную, замерзающую свою родину. История московской актрисы стала для меня как бы доказательством в некоем внутреннем споре, который нынче почти в каждом из нас то слегка затихает, то с новой силой разгорается, не прекращаясь ни на миг...
Ужели о бескорыстии забыли окончательно и утонули в эгоизме — уже навсегда?.. Ужели, как в старой поговорке, один Бог нынче за всех, а каждый — лишь за себя, и даже когда печемся об общем благе, делаем это не в самозабвении, нет — волей или неволей в первую очередь себя стараемся не забыть. А если это становится делом жизни?.. Достигшей высочайшего мастерства профессией: с е б я н е з а б ы в а т е л ь?
Конечно, он не бежит наперегонки со всеми, не тянет руку, как мы, бывало, в детстве, после войны — за “сороковкой” от яблока. Не кричит во все горло: “А мне, а мне?!”
Он тихо нынче.
Как когда-то давно пластун.
Волчий рот, лисий хвост.
За горло — и ваших нет. И денежки — на семи сберкнижках. Дворец стоит. Во дворце только птичьего молока и не хватает. И — нет проблем, как нынче говорят. Никаких.
Серьезные хлопцы, у-у!.. Из-под стоящего подметку вырежут.
Пластуны, современные пластуны!.. И если те нелегкой своей кровавой работой занимались ради Отечества, то наш нынешний “себянезабыватель” не ради него пластается, нет!
...И тут вдруг клубы огня, дым, гарь... отодвигается от жерла печки ствол черной завалочной машины, и все пятеро подручных, все одетые в рванье женщины с тяжелыми совковыми лопатами наперегонки бросаются подбирать с бетонного пола просыпь — и в печь ее, в печь. Потом лопатами — добавки, ферросплавы. Для крепости. Быстрей, быстрей... Сталь варится! Броневая.
— А ты, сучка, под ногами!.. Чего топчешься?! И не выкатывай зенки, не выкатывай!
И она утыкается потным лбом в горячий, пропахший тяжелой копотью суконный рукав, размазывает по щекам блестящий жирный графит...
Красотки, красотки, красотки кабаре!
Вы созданы лишь для развлеченья!..
Когда это во мне взрывалось и потом уносило дым, наступала вдруг удивительная, как после мгновенных слез, ясность, даже не ясность — просветленность... Вот как они жили, спасая тогда страну. Святые люди — хоть ж и т и е, и в самом деле, пиши. Святой Елены, Святой Евдокии. Так и нам жить нынче необходимо! Всем. И надо мне поскорее рассказать об этих двух женщинах — тоже всем, всем!
Неужели мы совесть потеряли окончательно и нас уже ничто не прошибет? Неужели не устыдимся, не перестанем тянуть одеяло — каждый на себя, когда сироты мерзнут?.. Может, вспомним наконец и о достоинстве, и о чести и перестанем врать, и в рот кому-то заглядывать, и к чьим-то делам, воруя чужую славу, примазываться?.. Вот что сейчас надо: большая совковая лопата и очищающий все огонь, все переплавляющий в крепкую сталь. В броню!
Просторная, с высоким потолком комната в большой коммунальной квартире старого дома... Было в ней, очень скромно обставленной, что-то странное, и я, приглядевшись, понял: путаница примет. Меж бабушкой и внучкой делила ее не ширма со старомодным, собранным гармошкой рисунком на ситчике — что-то невидимое делило по вертикали. Склянки с лекарствами на тумбочке, пластмассовая темная коробка, в которой наверняка лежал прибор для измерения давления. Очки на краю заваленного книгами и газетами стола — явно старушечьи... Все это как бы тут, внизу, а повыше, на вешалке, — синяя “ветровка” и оранжевый, похожий на хоккейный, шлем, и тут же гитара в чехле; на краю высокого платяного шкафа замерли новенькие горнолыжные ботинки. На стене большая фотография: заснеженные деревья и белые пики позади. Приглядывался к ней, и Ирина пришла на помощь:
— Терскол! — улыбнулась насмешливо и чуть грустно. — Учило государство, учило... Экономико-статистический окончила, как вам, а?.. А теперь в московском Доме туриста. Инструктор по горным лыжам. Хоть деньги обратно отдавай.
Я догадался:
— Это бабушка так считает?
— Ну а кто же еще?
Долго разглядывали с Ириной фотокарточки. Она, верно, давно их не видела — что ж тут такого, если бабушка и так всегда рядом, — и рассматривала теперь тоже словно впервые... А может, не только заново ловила сходство с этой высокой и белолицей красавицей — то в “оперетошном” наряде, где малость, а где посильнее загримированной, а то в обычном костюме — пожалуй, даже чуть строгом. Высокая, с волной впереди и с локонами до плеч послевоенной моды прическа, но в глазах — то же самое неудержимое, прямо-таки решительное — как перед публикой — веселье.
Потом она помогала мне переписывать кое-какие из бабушкиных бумаг.
Бисерный почерк: “Моск. театр оперетты. “Тамбур-Мажор” — настоятельница монастыря. “Свадьба в Малиновке” — Ганнуся. “Сорочинская ярмарка” — Хивря. “Вольный ветер” — жена партизана. “Сильва” — Воляпюк. “Ярмарка невест” — мать. “Роз-Мари” — Эттель. “Песни Березины” — белорусская колхозница. “Табачный капитан” — боярыня Свиньиных и др.”.
Список ролей Елены Филипповны.
Ниже — крошечная заметка из “Большевистской стали” за 19 сентября 1943 года.
Пока Ирина это переписывала, я все перебирал бумаги... На обороте пожелтевшего снимка заметил уже еле видную карандашную строчку: “Оладьи из мерзлой гнилой картошки — тошноты”.
Знаменитые кузнецкие “тошнотики”!
В Сталинск, тогда еще не переименованный, я приехал в 1959 году, через четырнадцать лет после Победы, а слово было еще в ходу, в ходу оно еще и сейчас: помнят сибиряки, как тогда помирали с голоду, как, спасибо, не все померли, не все!
Перебирал бумаги и вдруг нашел старое, явно заношенное, с обтертыми уголками полукартонной обложки “Удостоверение донора”. Пожелтевшая бумага внутри: “Тов. Малукова Елена Филипповна является...”
— Ира? — окликнул я. — Она еще и кровь сдавала?.. Тогда?..
— Я ее тоже как-то спросила, — подняла Ира голову. — Ба, а как тебя на это хватало?.. А она поглядела на меня и так серьезно говорит: а ты знаешь, какая она здоровущая была — Дуся Брагина?.. Я говорю: ба! А при чем тут твоя Дуся?.. А она: интересно ты, Ирка, у меня рассуждаешь! Значит, Дуся идет сдавать кровь, а я что?.. Должна сказать: не могу?! Я ей говорю: ба! Так вот почему ты упала во дворе, когда из медпункта вышла, — помнишь, рассказывала? А она: самое ужасное, что Дуся тогда оторвала мне у кофточки воротник, чтобы дышать было свободней... Она думала, я кончусь! Но я ничего — привыкла.
Красотки, красотки, красотки кабаре!
Вы созданы...
— Ира, — спросил я, — а бабушка была потом в Новокузнецке? После войны?
— Тут смешная история, — сказала Ира чуть грустно. — Кузнецкому комбинату было пятьдесят лет... пятьдесят, да? Собрались сталевары из разных городов, и там прошла эта плавка — в фонд мира. Бабушка прочитала в газете и спохватилась: это как же, мол, — без нее?.. Ну и срочно отправила на комбинат свою пенсию. Чтобы туда же передали, в фонд мира. Тут-то о ней и вспомнили... Пригласили. Там как раз передачу готовили — эту. “От всей души”. Ну и наша ба тоже в нее попала...