И то возносят, то поносят,
Покуда их, как деньги, прячут,
Покуда их, как хлеба, просят –
До той поры не оскудело,
не отзвенело наше дело,
Оно, как Польска, не згинела,
хоть выдержала три раздела.
Для тех, кто на сравненья лаком,
я точности не знаю большей,
как русский стих сравнить с поляком,
Поэзию родную с Польшей.
Она еще вчера бежала,
заламывая руки в страхе,
она еще вчера лежала,
быть может, на десятой плахе.
И вновь роман нахально крутит
и звонким голосом хохочет…
А то, что было, то, что будет —
про то и знать она не хочет.
Стихи восхитили меня, и весьма долгое время я ощущал их как мощную прививку вакцины вольнолюбивого полонофильства для моего духовного организма.
Да только ли для моего! Недавно я прочитал в сборнике “Поляки и русские”, изданном в 2001 году в Москве на польские деньги (что немаловажно!), воспоминания поэта В. Британишского “Польша в сознании поколения оттепели”:
И, естественно, что автор воспоминаний не может обойтись без признания заслуг крупнейших полонофилов военного поколения поэтов — Самойлова и Слуцкого:
Я вспоминаю, что и я, естественно, не с такой экзальтацией и не с таким подобострастием, но любил Польшу некой “странною любовью”, хотя, если обратиться к перечню имен из статьи Британишского (Слуцкий, Самойлов, Рейн, Кушнер, Бродский, Эппель, Марк Самаев — сюда бы еще добавить Галича и Горбаневскую), надо бы объяснить, почему все полонофилы тех лет — евреи и каким образом в их число попал русский человек Станислав Куняев? Ведь не только из-за истории с именем.
…Многие из нас в шестидесятые годы бредили словами “свобода” и “воля”. Эти слова как зерна, были рассыпаны в поэтических книжках тех лет. Да, настоящая поэзия должна быть именно такой! Недаром свою любимую книгу, изданную в 1966 году, я назвал “Метель заходит в город”. Метель для меня была символом стихии, никому и ничему не подвластной. А Игорь Шкляревский, не мудрствуя лукаво, дал своему сборнику имя “Воля”, а Вячеслав Шугаев назвал книгу прозы еще хлеще — “Вольному воля”. Поэты военного поколения сразу уловили разницу нашего и их ощущения жизни. Поэт и переводчик Владимир Лившиц, прочитав мою книжицу “Метель заходит в город”, прислал мне такое письмо:
Вечная борьба Польши за свободу и вечное сопротивление поэзии насилию — цензуре, государству, тирании! Ну как было не восхититься стихами Слуцкого о Польше! А тут еще и наш Коля Рубцов отчеканил свою мысль о главенстве поэзии над жизнью:
И не она от нас зависит,
а мы зависим от нее!
Все это кружило нам головы и волновало сердца. Узы семьи, государства, долга, исторической необходимости — все отступало перед жаждой полной свободы — да не только по Слуцкому, а бери выше — по Пушкину! Сколько раз мы в нашем кругу, упиваясь, декламировали друг другу заветные строки:
Зачем кружится вихрь в овраге,
подъемлет пыль и лист несет,
когда корабль в недвижной влаге
его дыханья жадно ждет?
Зачем среди лесов и пашен
Летит орел, тяжел и страшен,
на чахлый пень — спроси его!
Зачем арапа своего
Младая любит Дездемона,
как месяц любит ночи мглу?
Затем, что ветру и орлу,
и сердцу девы нет закона.
Гордись, таков и ты поэт,
и для тебя условий нет.
Часто мы даже поправляли Пушкина и вместо “условий нет” читали “закона нет”, то есть возводили самоуправно диктат поэзии на вершины бытия, дерзко приравнивая поэта к Творцу.
Прочитать по-настоящему и понять национальное завещание Пушкина “Клеветникам России” нам еще предстояло.
Но вот камень преткновения: если слова из дневниковой записи Давида Самойлова
Многие русские писатели вольно или невольно сострадали малым народам, жившим на просторах Российской империи и вообще в славянских пределах. Пушкин восхищался вольнолюбием кавказских горцев:
Так буйную вольность законы теснят,
так дикое племя под властью тоскует,
Так ныне безмолвный Кавказ негодует,
так чуждые силы его тяготят.
Лермонтов очаровал русское общество романтическими образами отрока Мцыри, Измаил-бея, Хаджи-абрека, Белы, Казбича. Толстой написал великую повесть о Хаджи-Мурате. Достоевский в “Дневниках писателя”, Тютчев в политических стихах, Константин Леонтьев в повестях своей дипломатической жизни, Тургенев в романе “Накануне” демонстративно поддерживали греков и славян в их сопротивлении туркам, чехов в противостоянии онемечиванию, боснийсих сербов в борьбе за национальное бытие с империей Габсбургов. Даже вступление России в Первую мировую войну было оправдано русским обществом необходимостью помощи сербам. И лишь одно “национально-освободительное движение” — польское во все времена вызывало у крупнейших русских гениев неприятие. Добровольцы из России отправлялись умирать ради свободы греков в двадцатых годах 19 века, ради спасения болгар в 1887 году, русские юноши даже к бурам в Южную Африку убегали, “держали в зубах” песню “Трансваль, Трансваль, страна моя”… Но чтобы русские добровольцы во время польских восстаний сражались плечом к плечу с шляхтичами, помогая им закрепощать украинцев, белорусов, литовцев? Такого почти не было. Или не было совсем. Начало этой традиции сопротивления полонофильству было, конечно же, заложено Пушкиным в историческом письме Бенкендорфу от 1830 года:
Бенкендорф не предоставил поэту желанной возможности, и тогда Пушкин нашел блистательный выход из положения и написал свои великие патриотические оды “Клеветникам России” и “Бородинская годовщина”, полные презрения к демагогам из западноевропейских парламентов:
Но вы, мутители палат,
легкоязычные витии,
Вы, черни бедственный набат,
Клеветники, враги России.
Чеслав Милош совершенно не понимает этих стихов, когда пишет, что в них