Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Журнал Наш Современник №4 (2002) - Журнал Наш Современник на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Даже после расстрела, осуществленного с таким коварством, имя Миронова представляло угрозу для троцкистов и ВЧК.

“Неразгаданность сокровенного”

 

В беседе с литературоведом В. Г. Васильевым в июне 1947 года М. А. Шолохов подчеркивал: “В облике Мелехова воплощены черты, характерные не только для известного слоя казачества, но и для русского крестьянства вообще. Ведь то, что происходило в среде донского казачества в годы революции и гражданской войны, происходило в сходных формах и в среде уральского, кубанского, сибирского, семиреченского, забайкальского, терского казачества, а также и среди русского крестьянства”.

И хотя Филипп Миронов, конечно же, не был в прямом смысле прототипом Григория Мелехова, судьба прославленного командарма-2, или, вернее, № 1, была известна Шолохову и нашла отзвук в “Тихом Доне”.

Если подходить к “Тихому Дону” с меркой Роя Медведева и искать ответ на вопрос, кто мог написать “Тихий Дон” анонимно, то совершенно очевидно: “Тихий Дон” не мог написать белый офицер типа Лисницкого; “Тихий Дон” не мог написать и комиссар эпохи “военного коммунизма” вроде Малкина. “Тихий Дон”, как он есть, в единстве его глубинных противоречий, мог написать только человек типа Филиппа Миронова, если бы у него был соответствующий литературный талант.

Удивительно, как этого не почувствовал Рой Медведев, написавший вместе с В. Стариковым книгу “Жизнь и гибель Ф. К. Миронова” (М., 1989)? Доверившись Солженицыну и литературоведу Д*, он принял на веру фантасмагорическую гипотезу, будто “Тихий Дон” писался белым офицером (Крюков) и красным комиссаром (Шолохов), пытаясь таким чисто механическим путем объяснить глубинные противоречия этого великого романа. Ни А. И. Солженицын, ни литературовед Д*, ни Р. Медведев не могли и мысли допустить, что противоречия “Тихого Дона” носят не внешний, механический, но глубоко диалектический, внутренний характер, что они живут в душе одного человека — автора романа, выражающего трагическое противоречие времени.

Могут спросить: принадлежал ли М. А. Шолохов, автор “Тихого Дона”, в свои двадцать лет, к этому типу человеческой личности, был ли он близок к подобному мировидению и миропониманию?

Вопрос не простой — в силу чрезвычайной закрытости, замкнутости Шолохова, его исключительной осторожности в высказываниях, где бы в откровенной или публицистической форме открывалась его мировоззренческая позиция. Шолохов решительно избегал говорить о глубинных основах своего мировидения и миропонимания как в письмах, так и в публицистике, и даже в личных беседах и разговорах с кем бы то ни было, исключая, возможно, лишь самых близких ему людей.

И тем не менее возможность прикоснуться к сокровенной позиции писателя есть. Она таится в одном из самых привлекательных и важных для Шолохова характеров, правда, в характере эпизодическом, как нам представляется, зашифрованном Шолоховым и до конца не прочитанном критикой.

Речь идет о подъесауле Атарщикове. Вряд ли случайно, что именно с этим персонажем связана в романе тема “неразгаданности сокровенного” в человеке, перекликающаяся с приведенными выше наблюдениями Левицкой о “неразгадан­ности” самого Шолохова:

“Атарщиков был замкнут, вынашивал невысказанные размышления, на повторные попытки Лисницкого вызвать его на откровенность наглухо запахивал ту непроницаемую завесу, которую привычно носит большинство людей, отгораживая ею от чужих глаз подлинный свой облик”. По мнению Шолохова, высказанному через Листницкого, “общаясь с другими людьми, человек хранит под внешним обликом еще какой-то иной, который порою так и остается неуясненным”, но “если с любого человека соскоблить верхний покров, то из-под него вышелушится подлинная, нагая, не прикрашенная никакой ложью, сердцевина”.

Какова же “подлинная сердцевина” у Атарщикова? Какие “невысказанные размышления” вынашивал он, “наглухо запахивая непроницаемую завесу” от всех любопытствующих?

Образ подъесаула Атарщикова эпизодический — он дан в романе эскизно. Но каждая из его черт, обозначенных в романе, важна и многозначительна. В уста Атарщикова Шолохов вложил некоторые дорогие ему мысли. Поначалу сторонник Корнилова, Атарщиков так, к примеру, характеризует генерала: “Это кристальной честности человек...”.

Но вспомним ответ Шолохова Сталину на вопрос о генерале Корнилове: “Субъективно, как человек своей касты, он был честен... Ведь он бежал из плена, значит, любил Родину, руководствовался кодексом офицерской чести...”.

В портретной характеристике Атарщикова главное — “впечатление, будто глаза его тронуты постоянной снисходительно-выжидающей усмешкой”.

Но вспомним характеристику самого Шолохова, которую дает ему Левицкая: он усмехается часто даже тогда, когда “на душе кошки скребут”.

Главное в характеристике Атарщикова в романе — песня о Доне-батюшке, “старинная казачья”, которую на два голоса поет он в компании офицеров, и ночной разговор: “...Я до чертиков люблю Дон, весь этот старый, веками складывавшийся уклад казачьей жизни. Люблю казаков своих, казачек — всё люблю! От запаха степного полынка мне хочется плакать... И вот еще, когда цветет подсолнух и над Доном пахнет смоченными дождем виноградниками, — так глубоко и больно люблю... А вот теперь думаю: не околпачиваем ли мы вот этих самых казаков? На эту ли стежку хотим мы их завернуть?..”

Понимая, что казаки “стихийно отходят от нас”, что “революция словно разделила нас на овец и козлищ, наши интересы как будто расходятся”, — Атарщиков и думает, как преодолеть этот разлад. В романе Атарщиков “мучительно ищет выхода из создавшихся противоречий, увязывает казачье с большевистским”.

В рукописи и журнальной публикации романа эта мысль была выражена с большой определенностью: Атарщиков “увязывает казачье-национальное с большевистским”. За свой выбор Атарщиков поплатится жизнью, получив пулю от белого офицера у стен Зимнего...

За этой формулой о соединении большевистского с казачье-национальным, — к чему, как мы убедились выше, стремился и Филипп Миронов — стояла мысль о соединении идеи революции с национальными интересами России, — мысль абсолютно непопулярная и даже крамольная в ту пору, потому что троцкизм с его теорией перманентной революции рассматривал революцию в России лишь как средство разжигания мировой революции.

Максим Горький писал в “Несвоевременных мыслях”, что революционные авантюристы относились к России, как к “материалу для опыта”, им “нет дела до России, они хладнокровно обрекают ее в жертву своей грезе о всемирной или европейской революции”, относясь к России, “как к хворосту: “Не загорится ли от русского костра общеевропейская революция?”

В “Тихом Доне” — в традициях русской общественной мысли — народ, вообще, и казачество, в частности, поставлены в центр мироздания, и революция благо только в том случае, если она служит интересам народа, который в революции не средство, а цель. Народ в лице казачества предстает в романе как самоцельный и самодостаточный феномен, не как объект, но как субъект исторической жизнедеятельности.

Шолохов и Горький

 

Свой ответ Троцкому и троцкистам Шолохов дал в третьей книге романа “Тихий Дон”, где рассказал без какой бы то ни было утайки правду о Вешенском восстании. Эта правда была настолько беспощадна и взрывоопасна, что публикация третьей книги романа в журнале “Октябрь” была приостановлена почти на три года, едва успев начаться.

В 1930 году Горький, живший тогда в Италии, приглашал Шолохова к себе в гости, однако Шолохов, доехав до Берлина, так и не получил визу в фашистскую Италию.

Весной 1931 года автор “Тихого Дона” встретился наконец с Горьким, прочитавшим рукопись третьей книги романа (без завершающих глав), отвергну­тую журналом “Октябрь” по настоянию руководства РАППа.

“Изболелся я за эти 1 1/2 года за свою работу, — позже напишет он Горькому, — и рад буду крайне всякому вашему слову, разрешающему для меня этот проклятый вопрос. В апреле я уехал от вас из Краскова с большой зарядкой бодрости и желания работать”.

Прочитав рукопись, Горький написал редактору “Октября” и одному из руководителей РАППа А. Фадееву письмо, которое свидетельствует, что он высоко ценит талант Шолохова, проявившийся уже в первой и второй книгах “Тихого Дона”, однако в силу специфического отношения к крестьянству далеко не во всем и не полностью принял роман.

Статья М. Горького “О русском крестьянстве” (1922), его книга “Несвое­временные мысли” (1918), другие выступления говорят о том, что он не принимал “неодолимый консерватизм деревни”. “Вокруг — бескрайняя равнина, а в центре ее — ничтожный, маленький человечек, брошенный на эту скучную землю для каторжного труда”, — таким виделся ему крестьянин. Такова “среда, в которой разыгралась и разыгрывается трагедия русской революции, — писал Горький в 1922 году. — Это — среда полудиких людей”. Он призвал помнить, что “Парижскую коммуну зарезали крестьяне...”.

И вот Горький получает на суд роман, посвященный тому, как “русская Вандея” — казачество — чуть не “зарезало” русскую революцию!

Надо отдать должное Горькому: он дал высокую оценку роману, но ему трудно было поддержать его по политическим соображениям.

В письме к А. Фадееву, очень сдержанном, скорее напоминающем официальный отзыв о романе, Горький писал:

“Третья часть “Тихого Дона” произведение высокого достоинства, — на мой взгляд, — она значительнее второй и лучше сделана.

Но автор, как и герой его, Григорий Мелехов, “стоит на грани между двух начал”, не соглашаясь с тем, что одно[му] из этих начал, в сущности, — конец, неизбежный конец старого казацкого мира и сомнительной “поэзии” этого мира. Не соглашается он с этим потому, что сам весь еще — казак, существо, биологически связанное с определенной географической областью, опреде­ленным социальным укладом”. Горький считал, что автор “Тихого Дона” нуждается в “бережном и тактическом перевоспитании”.

Как видим, эта оценка полярна по отношению к позиции самого Шолохова и к замыслу романа. Шолохов, конечно же, никак не мог согласиться с тем, что “казацкому миру” пришел “конец” и что “поэзия” этого “мира” сомнительна.

По мнению Горького, не только герой, но и автор романа “Тихий Дон” “стоит на грани между двух начал”, не примыкая окончательно ни к одному из них. Слова эти взяты Горьким в кавычки; они — из главы XX шестой части романа, где Григорий Мелехов ведет тяжелый разговор с Иваном Алексеевичем Котляровым и Мишкой Кошевым, заявив им (вспомним Филиппа Миронова): “Что коммунисты, что генералы — одно ярмо”. “Он, в сущности, только высказал вгорячах то, о чем думал эти дни, что копилось в нем и искало выхода, — заключает Шолохов. — И от того, что стал он на грани в борьбе двух начал , отрицая оба их, — родилось глухое неумолчное раздражение” (выделено мной. — Ф. К. ).

В романе Григорий Мелехов стоит на грани в борьбе двух начал — “белых” и “красных”. Горький же переводит разговор в несколько иную плоскость, понимая под этими двумя “началами” “старый казацкий мир” и мир новый, советский. Он видит ограниченность Шолохова в его приверженности к “казацкому миру”, в его “областничестве”.

“Рукопись кончается 224 стр., это еще не конец, — писал Горький Фадееву. — Если исключить “областные” настроения автора, рукопись кажется мне достаточно “объективной” политически, и я, разумеется, за то, чтобы ее печатать, хотя она доставит эмигрантскому казачеству несколько приятных минут. За это наша критика обязана доставить автору несколько неприятных часов”.

А заканчивалось письмо Горького Фадееву так: “Шолохов — очень даровит, из него может выработаться отличный советский литератор, с этим надо считаться. Мне кажется, что практический гуманизм, проявленный у нас к явным вредителям и дающий хорошие результаты, должно проявлять и по отношению к литераторам, которые еще не нашли себя”.

Столь своеобразная поддержка Горьким Шолохова, который, при очевидной талантливости, в третьей книге “Тихого Дона”, по мнению Горького, “еще не нашел себя”, естественно, не могла дать практического результата. Ведь Фадеев также не отвергал талант Шолохова и необходимость “воспитательной работы” с ним, он также был за публикацию третьей книги романа, но при условии коренной ее переработки. Именно с этим-то Шолохов согласиться никак не мог.

Так и не дождавшись положительного решения вопроса о публикации третьей книги романа, Шолохов вновь обращается к Горькому. Он направляет ему окончание шестой части и письмо, в котором развернуто объясняет замысел третьей книги романа, акцентирует внимание Горького на той политической проблеме — насилие над крестьянством со стороны троцкизма, — которая привела и в 1919 году казаков к восстанию против Советской власти.

Шолохов писал Горькому: “...Некоторые “ортодоксальные” “вожди” РАППа, читавшие мою 6-ю ч[асть], обвинили меня в том, что я будто бы оправдываю восстание, приводя факты ущемления казаков Верхнего Дона. Так ли это? Не сгущая красок, я нарисовал суровую действительность, предшествовавшую восстанию, причем сознательно упустил такие факты, служившие непосредст­венной причиной восстания, как бессудный расстрел в Мигулинской ст[ани]це 62 казаков-стариков” и т. д.

Чтобы до конца понять обстановку, которая сложилась вокруг романа “Тихий Дон” к лету 1931 года, когда Горький получил это письмо Шолохова, надо знать отношение к роману самой всесильной организации того времени — ОГПУ, где, естественно, также прочитали рукопись 6-й части “Тихого Дона” (вспомним: “Рукопись... была задержана... руководителями РАППа и силами, которые стояли повыше”). Один из этих высокопоставленных “читателей”, — как рассказывал Шолохов, — прямо заявлял писателю: “Ваш “Тихий Дон” белым ближе, чем нам!”

“Нет! Вы ошибаетесь! — ответил ему Шолохов. — В “Тихом Доне” я пишу правду о Вешенском восстании. В этом — особая сложность. Но позиция моя беспощадная!”

А Генрих Ягода, не вступая с Шолоховым в объяснения по поводу романа, при встрече, как рассказывал Шолохов, просто “дружески” говорил ему: “А все-таки вы — контрик”.

Такое отношение ОГПУ к роману “Тихий Дон” диктовалось тем, что Шолохов бросил вызов не только троцкистам, но и всему репрессивному аппарату, рассказав правду о геноциде в отношении казачества. Этот вызов был принят и едва не закончился в конце 30-х годов арестом и гибелью Шолохова. Как уже говорилось ранее, еще в двадцатых годах Евдокимов, возглавлявший ОГПУ на Дону, а потом руководивший обкомом партии, просил у Сталина согласия на арест Шолохова.

Вот по какому острию ножа или, скажем иначе, по какому тонкому льду шел Шолохов, создавая “Тихий Дон”, а потом отстаивая публикацию своего произ­ведения.

По всей вероятности, А. И. Солженицын не знал всех этих фактов, когда в предисловии к “Стремени “Тихого Дона” писал, будто “Шолохов в течение лет давал согласие на многочисленные беспринципные правки “Тихого Дона” — политические, фактические, сюжетные, стилистические...” Только этим — незнанием реальных фактов истории публикации “Тихого Дона” — можно объяснить несправедливость подобных утверждений.

В действительности Шолохову потребовалось огромное мужество и упорство не только для того, чтобы написать “Тихий Дон”, но и опубликовать его в первозданном виде.

И он это мужество и упорство проявлял как никто.

Впрочем, надо отдать должное мужеству и мудрости не только Шолохова, но и Горького, который, будучи далеко не во всем согласен с романом и понимая всю степень взрывной силы, которая в нем таилась, тем не менее добился на своей даче встречи Сталина и Шолохова, предварительно передав Сталину рукопись третьей книги романа. И это был для Шолохова последний шанс. Но была ли надежда, что Сталин поддержит такой роман? Ведь отношение его к казачеству мало чем отличалось от отношения Горького, да, пожалуй, было и покруче.

Шолохов и Сталин

 

Встреча Сталина с Шолоховым состоялась на даче у Горького в середине июня 1931 года. Обратимся еще раз к рассказу М. А. Шолохова Константину Прийме об этой встрече. Обращает на себя внимание такая выразительная деталь: “...Когда я присел к столу, — Сталин со мной заговорил... Говорил он один, а Горький сидел молча, курил папиросу и жег над пепельницей спички... Вытаскивал из коробки одну за другой и жег — за время беседы набросал полную пепельницу черных стружек...”

Деталь, свидетельствующая об огромном внутреннем напряжении Горького во время этого разговора.

Не менее выразителен был и вопрос Сталина:

“ — А вот некоторым кажется, что третий том “Тихого Дона” доставит много удовольствия белогвардейской эмиграции... Что вы об этом скажете?” — и как-то уж очень внимательно посмотрел на меня и на Горького”, — рассказывает Шолохов.

Шолохов не знал о письме Горького к Фадееву, а потому не понял и причину этого “уж очень внимательного взгляда”. А за ним, со всей очевидностью,  предварительная беседа между Горьким и Сталиным о романе Шолохова, в ходе которой Горький не скрыл своих сомнений, высказанных ранее в письме Фадееву о том, что третья книга “Тихого Дона” “доставит эмигрантскому казачеству несколько приятных минут”.

Так почему же, зная эти отнюдь не безосновательные опасения и, судя по характеру задаваемых вопросов, внимательно прочитав рукопись 3-й книги “Тихого Дона”, Сталин поддержал роман? Поддержал жестко и определенно: “Третью книгу “Тихого Дона” печатать будем!”

Решающим здесь для Сталина был политический момент: роман “Тихий Дон” помогал ему в борьбе с троцкизмом. Именно вопрос о троцкизме стоял на первом месте в беседе Сталина с Шолоховым. Как рассказывал Шолохов, “Сталин... задал вопрос: откуда я взял материал о перегибах Донского РКП(б) и Реввоенсовета Южного фронта по отношению к казаку-середняку? Я ответил, что в романе все строго документировано. А в архивах документов предостаточно, но историки их обходят... Историки скрывают произвол троцкистов на Дону и рассматривают донское казачество как “Русскую Вандею”. Между тем на Дону дело было посложнее... Вандейцы, как известно, не братались с войсками Конвента Французской буржуазной республики... А донские казаки — в ответ на воззвание Донского Реввоенсовета республики — открыли свой фронт и побратались с Красной Армией. И тогда троцкисты, вопреки всем указаниям Ленина о союзе с середняком, обрушили массовые репрессии против казаков, открывших фронт. Казаки, люди военные, поднялись против вероломства Троцкого, а затем скатились в лагерь контрреволюции... В этом суть трагедии народа!..”

Так объяснил Шолохов Сталину свою позицию.

Шолохов и Сталин — это сложная и большая тема, которая, конечно же, не сводится к проблеме троцкизма, в неприятии которого Сталин и Шолохов объективно оказались единомышленниками и союзниками.

Однако взаимопонимание Сталина и Шолохова проявлялось далеко не во всем и не везде. С течением времени такого единомыслия становилось все меньше, а со временем (после XX съезда партии) согласия почти не осталось.

Шолохов сам по себе — фигура глубоко трагическая, при всех внешних регалиях, которые были дарованы ему властью. Как и на Григории Мелехове, на нем самом лежит отпечаток трагизма эпохи, к которой он принадлежал. Шолохов был настолько крупным и сильным — гениальным — человеком, что смог в возрасте двадцати с небольшим лет не только написать “Тихий Дон”, но и напечатать его, что, возможно, было не легче. Он установил отношения на равных, бесспорно, с самой крупной и властной политической фигурой времени — Сталиным. И, как будет показано далее, не уступил ему, хотя и заплатил за неуступчивость своей писательской судьбой.

И когда сегодня задается вопрос, почему Шолохов не написал больше ничего на уровне своего “Тихого Дона”, ответ на него следует искать прежде всего во взаимоотношениях Шолохова и Сталина, Шолохова и власти.

Шолохов был настолько независимой фигурой, что, заметим, — в его “Тихом Доне” практически отсутствует Сталин. И это — при том, что Сталин сыграл решающую роль на Южном фронте.

Имя Сталина практически отсутствует и в публицистике Шолохова, — сравним эту позицию Шолохова с позицией всех остальных писателей того времени. И даже скромную заметку, посвященную сталинскому юбилею, Шолохов умудрился написать так, что чуть ли не в центр статьи поставил страшный голод 1933 года, о котором в печати было категорически запрещено говорить.

Голод и преступления в отношении деревни, репрессии в отношении невинных людей — вот главные вопросы, с которыми правдоискатель Шолохов стучался в душу Сталина в страшные 30-е годы. И Сталин был вынужден слушать Шолохова, отвечать на его письма и принимать меры, потому что понимал, кто такой Шолохов.

Встреча на даче у Горького летом 1931 года была второй встречей писателя и вождя. Первая их встреча состоялась в начале 1931 года. Ее предварило письмо Шолохова, посланное в июне 1929 года из Вешенской в Москву Е. Г. Левицкой, письмо о положении крестьян Донщины. Письмо настолько страшное, что старая коммунистка Левицкая посчитала необходимым по своим каналам передать это письмо лично Сталину.

Шолохов с болью и тревогой писал Левицкой, что на тихом Дону творятся “нехорошие вещи”, из-за чего он “шибко скорбит душой”. “Жмут на кулака, а середняк уже раздавлен . Беднота голодает... Народ звереет, настроение подавленное, на будущий год посевной клин катастрофически уменьшится... Казаки говорят: “Нас разорили хуже, чем нас разоряли в 1919 году белые”. “...Надо на пустые решета взять всех, вплоть до Калинина, всех, кто лицемерно по-фарисейски вопит о союзе с середняком и одновременно душит этого середняка”.

Вот такое письмо легло Сталину на стол летом 1929 года, и он не мог не прочитать его, потому что знал первые две книги “Тихого Дона” и имел о них свое мнение. И уже 9 июля 1931 года Сталин пишет редактору “Рабочей газеты” Феликсу Кону письмо, в котором называет Шолохова “знаменитым писателем нашего времени”.

Правда, дальше Сталин критикует Шолохова за то, что тот “допустил в своем “Тихом Доне” ряд грубейших ошибок и прямо неверных сведений насчет Сырцова, Подтелкова, Кривошлыкова и др.”, но эти частные ошибки и неточности не изменили в целом положительного отношения Сталина к роману. Высокую оценку Шолохова Сталин подтвердил в 1932 году в письме к Кагановичу: “У Шолохова, по-моему, большое художественное дарование. Кроме того, он — Писатель, глубоко добросовестный: пишет о вещах, хорошо известных ему”.

Если судить по “Журналу регистрации посетителей Сталина в Кремле”, с 1931-го по 1941 год у Сталина было 11 встреч с Шолоховым. В действительности встреч было больше, так как далеко не все встречи — как, например, на даче у Горького — фиксировались в этом журнале. Судя по тому же журналу, Сталин ни с одним писателем не встречался так часто, как с Шолоховым.

Взаимоотношения двух самых крупных людей в России XX века — политика и художника — таят в себе огромный исторический смысл. Они отражают все то же глубинное противоречие эпохи, которому был посвящен “Тихий Дон”.

 

Пророческий роман

 

Отношения Шолохова и Сталина изначально были обречены на конфликт: Шолохов не мог принять силовых, репрессивных методов построения социализма, полагая их несовместимыми с народным стремлением к социальной спра­ведливости.

Шолохов был первым — и в этом также проявилась его гениальность, — кто почувствовал и понял, что репрессии против народа, стремившегося к социальной справедливости и потянувшегося к новой жизни, смертельно опасны для дела социализма, потому что со временем бумерангом вернутся к нему. И мы видим, что бумеранг вернулся. Не в этом ли причина и объяснение того, с какой легкостью, практически — без сопротивления произошли у нас смена не только власти, но и социально-политического строя. Смена вех, обрушившая на народ новые беды и страдания, перечеркнувшая те социальные завоевания, которые, не взирая на преступления, осужденные Шолоховым, были сделаны за годы советской власти.

Шолохов своим романом, всей жизнью своей первым в нашей стране сказал во весь голос, что даже самая святая цель не оправдывает преступных средств.

После 1938 года становится очевидным все возрастающее отдаление Шолохова от вождя, равно как и Сталина от него. И хотя в 1941 году Шолохов получит Сталинскую премию за “Тихий Дон”, в 1939 году станет академиком Академии наук СССР, а еще раньше, в 1937 году, депутатом Верховного Совета СССР, дистанция, отдаляющая Шолохова от Сталина и ЦК, углубляется.

После 1942 года не было ни одной встречи Сталина и Шолохова, хотя, судя по журналу записи лиц, принятых генсеком в 1946—1953 годы, Фадеева в послевоенные годы Сталин принимал не менее пяти раз, а Симонова — трижды. За последние десять лет жизни Сталина Шолохов лишь дважды — безответно — обратился к нему — в 1942 году с просьбой о поездке за границу и в 1950 году — с просьбой “разъяснить” ему, в чем состоит “существо” его ошибок в отношении Сырцова, Подтелкова и Кривошлыкова, о которых писал Сталин в письме Ф. Кону, опубликованном в 12-м томе его сочинений.

Не в этом ли — в драматических, все более трудных взаимоотношениях Шолохова с властью, в глубочайшем духовном кризисе, начавшемся в 30-е годы, вызванном внутренними расхождениями с властью, — объяснение глубокого молчания Шолохова в литературе все последние десятилетия его жизни? Почему Шолохов не создал ничего, равного по уровню дарования роману “Тихий Дон”? — таков сакраментальный вопрос, которым казнит писателя “анти­шолоховедение”. Но имеются свидетельства, что М. А. Шолохов казнился этим сам.

“...Так много человеческого горя на меня взвалили, что я уже начал гнуться, — писал он в начале 30-х годов Левицкой. — Слишком много для одного человека”.

Но он никогда не переставал слышать чужое горе, сопереживать ему. Шолохов многократно с полным бесстрашием бросался на защиту безвинно пострадавших — не только казаков и колхозников родного Дона, вешенских партработников, но и самых разных, как близких, так и далеких ему людей: создателя “Катюши” И. Г. Клейменова, сына А. Ахматовой Л. Гумилева, сына А. Платонова, артистки Э. Цесарской и многих других, хотя знал, что сам живет под неусыпным наблю­дением.

Сын М. А. Шолохова, М. М. Шолохов, в своих воспоминаниях приводит рассказ матери, Марии Петровны Шолоховой, об этой ни для кого не видимой и не ведомой стороне их жизни, ранее неизвестной и самому младшему сыну писателя:

“... Не помню уже точно когда, он стал догадываться, что его письма читают. Да, пожалуй, тоже как “Тихий Дон” пошел. Сразу же после этого в Ростове, в Москве стали о нем брехать, что и кулацкий пособник он, и сам кулак, и идейный руководитель восстания, которое якобы в Вешках готовится, и... Да, Боже мой, чего только вокруг твоего отца не плели, чего не городили?! А время-то какое? Страшно было, — мать зябко повела плечами. — Там брехнут, не подумавши, а я тут редкий день не жду: вот придут, вот заберут...

И в то же время, как представишь, скольких он тогда защищал! И кого только не защищал. Ведь со всех хуторов, за сто верст, кто только к нему и с чем только не шел. А он ведь какой был? Каждой бочке затычка, каждой дыре гвоздь, везде встрянет. Никому не смолчит. Сколько и куда только не писал, — и чтоб казакам форму носить разрешили, и чтобы их во все войска брали — их долгое время только в пехоту призывали. И чтоб церкви не рушили, и за единоличников, и за колхозников, и за старого, и за малого. Против всяких, как тогда говорили, перегибов и в газеты писал, и в область, и в Москву, самому Сталину... Вот оно и думалось: надоест тем, наверху, как муха липучая, как муху и прихлопнут. Ему и друзья-то его — Луговой, Логачев, другие так и говорили: “Допишешься ты, Михаил”. А он знай одно: “Ничего, я неистребимый”.

Он и меня-то, в конце концов, убедил, что он неистребимый, думала — и износу ему не будет... Последнее время, часто прочтет в газетах или по радио услышит... как это говорил-то? Про “наших планов громадье” или про то, какое прекрасное будущее нас ждет, — и грустно, грустно так: “Манечка, Манечка, как хорошо, что мы с тобой до этого времени не доживем...”

А в то время-то как я боялась! Вас трое, да Машутку еще ждала. Как уж просила его, умоляла не лезть на рожон. На колени становилась. Страх — он не родня. А я ведь знала, каким он мог быть несдержанным. А он, вдобавок, никогда ничего мне по-настоящему не рассказывал. Начну расспрашивать, а он: “Кто мало знает, с того малый спрос. Всё хорошо”, — и весь разговор. Это называется, пугать меня не хотел. А раз выпил с друзьями как следует, да перед ними и разоткровенничался, меня не видел в соседней комнате, а дверь-то приоткрыта. Оказывается, когда за Ивана Клейменова ходил хлопотать к Берии и сказал ему, что за Ивана, дескать, головой ручается, тот ему и отпел: “Вы, товарищ Шолохов, что-то за многих ручаетесь головой. У Вас что, и голов много?..” Так думаешь, — он после таких слов угомонился, папаша твой? “Тогда арестовывайте и меня!” — представляешь? А тот ему с улыбочкой: “Станете лезть не в свои дела, придется. До свидания, товарищ Шолохов”. И это в то время, когда сам, что называется, на одном волоске висел. А с Ягодой, когда на квартире у Горького с ним встречался, то договорился он до того, что тот ему резанул: “А Вы, Миша, все-таки контрик”. Это мне Фадеев как-то уже после войны рассказал. Вот и подумай, легко мне с ним было?”

М. М. Шолохов рассказывает, что Мария Петровна так до конца дней своих и не могла простить М. А. Шолохову этой его безоглядности, — даже в старости у нее “невольно проступала какая-то беспомощная, но сердитая детская обида на отца за тот страх, который он заставил когда-то ее пережить. Каким же мучительным должен был быть этот хронический страх, если и полвека спустя она так и не смогла до конца простить того, кого так безоглядно и преданно любила”.

Этот страх перед возможным обыском и арестом в любую минуту не мог не беспокоить и самого Шолохова. Этим Мария Петровна объясняла и нелюбовь Шолохова к письмам: “...потому их и мало, что отлично понимал он — будут их читать. Меньше писал. Телеграмму даст, бывало, “жив — здоров, буду дома тогда-то” — вот и всё. Потом еще и обыска боялся, велел сжигать. Хотя там и крамольного сроду никогда ничего не было. Просто он и думать не хотел, чтобы их кто-нибудь, кроме меня, читал”.

Эти бесхитростные, но предельно точные и правдивые воспоминания, передающие атмосферу семьи и как бы изнутри, глазами самого близкого человека воссоздающие личность Шолохова, свидетельствуют, насколько далеки от истины измышления о Шолохове. Стал бы человек, присвоивший то, что не принадлежит ему, с таким мужеством нести свой крест, упорно добиваясь публикации правды о казачьем восстании, обороняясь от опасных для жизни обвинений в сочувствии белогвардейцам и кулакам! Стал бы десятилетиями таить от властей то, что он в действительности думает о них и о жизни, до конца дней своих за семью печатями держать свое нутро?

О том, что на самом деле думал Шолохов о жизни, как он ее понимал, нельзя судить ни по его письмам, ни по его публицистике, где было много чисто внешнего, условного, отвечающего тем правилам игры, без соблюдения которых человек в тех обстоятельствах просто не мог выжить. Эти правила соблюдали все — от Пастернака до Фадеева.

О внутреннем состоянии М. А. Шолохова, трагическом настрое его души можно судить по эпизоду, рассказанному в воспоминаниях “Нечиновный казак” бывшим редактором газеты в Вешенской А. А. Давлятшиным, в пятидесятые годы часто бывавшим в доме М. А. Шолохова:

“Во время одного из застолий, без которых не обходилась ни одна встреча в доме писателя, когда мы все, да и Шолохов, были крепко на взводе и не было единой нити в разговоре, он как-то без выраженного повода, негромко и не совсем внятно произнес выражение “вешенский узник” применительно к себе. Думаю, что многие из гостей не услышали его, а услышанному — не придали значения. Но меня его слова точно током поразили. И с тех пор я не могу забыть позы Шолохова, с которой он произнес слова, по моему глубокому мнению, выразившие глубокую драму”.

Это не была драма отступничества. Шолохов в течение всей своей жизни оставался убежденным коммунистом по своим взглядам и идеалам. Одна из загадок “Тихого Дона” — в том, что при всем жесточайшем своем трагизме этот роман оставался глубоко оптимистичным и, при всей беспощадности критики режима за его преступления против казачества, был по своей конечной сути — убежденно советским произведением.

Боль Шолохова связана отнюдь не с тем, что он к концу жизни разочаровался в идеалах коммунизма. Он разочаровался в тех коммунистах, которые стояли у власти, — это они, на взгляд М. А. Шолохова, “сами же не захотят” коммунизма и уготовят нам такое “светлое будущее”, в котором не захочется жить.



Поделиться книгой:

На главную
Назад