Мы окопались чуточку сильнее, С ночи, когда взяли рубежи, уставшие, отрыли мелкие окопы. Да еще попался исключительно твердый грунт, много камня, корней...
Враги не дают покоя. Все время пытаются через контратаки прорвать наши позиции. Им так или иначе нужно где-то прорываться, потому что напирают на них наши войска. Все это неподалеку — там наша артиллерия, танки, авиация. Там такое идет светопреставление! От непрерывного тяжкого гула дрожит земля... В небе не умолкает рев самолетов. То и дело идут воздушные бои наших истребителей с “мессерами”.
А нас здесь так мало... Чувствуя свое превосходство, немец напирает. Пулеметный и автоматный огонь не дает высунуть голову из окопа. Шипят мины...
Связной, появившийся в критический момент, сообщил, чтобы мы сворачивались. Это был единственный выход.
Маскируясь, мы вытащили свой пулемет и коробки с патронными лентами. Ушли в безопасное место.
Вокруг лес. Здесь к нам присоединились два пулеметных расчета и с десяток автоматчиков. Создалась группа — человек тридцать солдат, опаленных непрерывными боями, валившихся с ног от усталости и бессонницы, но по-прежнему готовых сражаться с врагом, потому что по-другому нельзя. Замены не было. Воевали остатки рот...
Хоть и говорили, что дивизия обескровлена и должна уйти на отдых и пополнение, но проходили дни и ночи в сражениях...
Технику все время подбрасывали. Людей — нет. Зато как закалены мы были последними боями!
Нашу группу перебрасывают на другой участок. Идем вдоль переднего края. Часто попадаются вековые дубы, вязы, сосны с красиво изогнутыми стволами. Среди такого разнообразия деревьев — всякие беседки... Места необычные, просто сказочные. Кто-то сказал: “Это дачи самого Геринга. Здесь он охотился”.
На пути необычные овраги, обрывистые кручи, заросли диких кустарников. Как где-то на юге... Предчувствие чего-то неведомого и рокового... Никогда не было столь угнетенного состояния. Бывало, конечно, всякое. Но почему-то в эти минуты душа замирала в ожидании чего-то непоправимого...
Группа наконец подошла к тому месту, где все почувствовали, что здесь развернется бой. И, вероятно, последний... Несколько сосен рядом, а за ними обрывистый спуск.
Пулеметы новые, по пять коробок на расчет. Многовато... Связываем ремни друг с другом и спускаем на них пулеметы. Напряженная тишина.
Но только успели ступить по дну балки, как застучали автоматы и пулеметы врага. Разворачиваться нам со своими пулеметами, чтобы вести бой, не позволяло место. Но мы не растерялись. Солдаты были научены горьким опытом. Часть из них открыла ответный огонь из автоматов и двух “ручников”, давая возможность пулеметчикам выбраться наверх и там закрепиться. Оставаться внизу — равносильно гибели.
Ведя массированный огонь, наши солдаты несколько присадили врага. Наш расчет выбрался из проклятой балки и тут же начал окапываться возле обрывистого спуска. Как нарочно, со мной не оказалось походной лопатки. Не заметил, как где-то затерялась, а она сейчас спасала жизнь. Оглядываюсь осторожно и вижу почти рядом убитого бойца, сбоку лежит его лопатка. Схватил я ее и стал быстро отрывать окоп, наверстывая упущенное...
Таким образом мы укрепились. Получилось у нас что-то вроде “пятачка”. Мы держались на нем. И как держались!
Немец напирал — атака за атакой. А мы — в заслоне. Для того сюда и перебросили нас в спешном порядке, едва рассвело.
...К десяти часам утра от прежней группы осталась горсточка солдат. Из трех станковых пулеметов уцелел только один наш — “горюнов”. Обожженные пулями, осколками, мы отбивались гранатами. Никакой надежды на подмогу не было. Один за другим были убиты два моих товарища из расчета. Очередь оставалась за мной...
Немцы, вижу, подкатывают 75-миллиметровую пушку (обнаглели как!) и нацеливают на наш рубеж. А на нем я один живой. И кто-то стонет из тяжелораненых... Нажимаю на спуск. Последняя лента. Но пули бьют по щиту орудия, вся прислуга его под надежной защитой. До пушки не больше 80—100 метров. Между нею и мной — впадина. Отчетливо слышу резкие выкрики врагов. Сжав окурок в зубах, смотрю прямо на жерло. “Конец сейчас”, — думаю. Жду с замершим сердцем. Не минуты проходят, а — вечность...
И вспомнил Бога. Вспомнил про маленький образок Святого Иоанна Воина, которым благословила меня мать, провожая на войну. Только не было его сейчас со мною, затерялся в вихрях войны...
...Снаряд врезался в бруствер. Нутром ощутил глухой удар стали. Снаряд не разорвался. Стиснув зубы, я ждал следующего. И он грохнул рядом. Окоп так тряхнуло, что он весь осел. Пулемет мой отбросило. Крепко поколотило меня увесистыми комьями, присыпав землей и чадящими ветками. Горела земля, горели передо мной деревья с разбитыми стволами. И, возможно, им, деревьям, я был обязан жизнью. Я оглох и уже не слышал выкриков врага у зловещей пушки. А податься некуда: слева от меня обрыв и справа. Да и поздно было...
И вот роковой снаряд. Меня подбросило в воздух горячей взрывной волной. “Все!” — пронеслось в сознании. На ноги словно навалилась целая гора земли. И — адская боль. Значит — жив! Протянул руку к левой ноге и ужаснулся: показалось, что ее нет. Прикоснулся к другой — кровь теплая, липкая. Дотронулся до головы — тоже кровь. Жутко стало мне. Почему я живой? Зачем я такой?
Страшно захотелось пить. Жажда заглушала даже нечеловеческую боль. Глоток воды, а потом — что будет. Как не хотелось погибать, не утолив мучившую меня жажду. Все горело внутри. Губы еле размыкались, чтобы вдохнуть побольше воздуха.
“Почему не теряю сознание? — думал я. — Хоть бы кто меня добил, разом бы все кончилось...” Видел прежде, как некоторые обреченные умоляли ускорить их конец. И меня так же просили. Теперь сам был в таком положении. А кругом никого!
И тут только заметил, что давно наступила ночь. То и дело перед глазами возникали яркие вспышки от орудийных выстрелов и разрывов снарядов. Но гула их не слышал. Зато чувствовал, как дрожала земля... “Где же наши? Где передний край?” — беспокоился я.
Потом грезилась родимая матушка. Нас разделял неглубокий и неширокий ров — всего несколько шагов. Я видел ее заплаканные глаза. Она печально смотрела на меня и взмахивала рукою, как будто хотела что-то передать. Но не успела: густыми клочьями стал наползать туман и совсем заслонил ее. А налетевшая буря поглотила и без того уже казавшиеся далекими отрывистые материнские слова...
Я куда-то лечу, не чувствуя самого себя, словно невесомый. Наверное, умираю...
...Большая круглая луна смотрела на меня и вдруг почему-то покачнулась и пошла по кругу. Тронулись с места деревья. И луна, и деревья — необыкновенные... Что это?.. Ведь я должен был умереть... Неужели я в другом, в загробном мире?.. Значит, он есть на самом деле! Почему так тихо и нет никого? Меня гнетет одиночество. Значит, один я... Как страшно...
Вижу яркие вспышки... Чувствую, что меня кто-то куда-то тащит... Сознание мое проясняется: “Да это, видно, ребята волокут меня на плащ-палатке. Ведь я же раненый...”
Опять яркие вспышки совсем близко. Это снаряды, конечно, но по-прежнему их абсолютно не слышу. А земля подо мной сотрясается... Значит, бои идут...
Ребята на какое-то время оставляют меня и снова волокут... Не бросают... И снова я впадаю в забытье.
Назло смерти
...Я только начал приходить в себя. Еще слипались веки, но свет пробивался
сквозь них. И все отчетливее доносились обрывки чьих-то фраз. Говорили обо мне.
— Ух, как раны загрязнены! — звучал мелодичный женский голос.
— И осколков предостаточно. Сколько же их, право?! — откликался другой, такой же тихий, с состраданием.
Не хватало воздуха, в ноздри лез острый запах эфира. Я приоткрыл глаза и тут же зажмурился, ослепленный ярким светом электрической лампы надо мною.
Врач спрашивает:
— Когда был ранен?
— Ранен сегодня, — отвечаю я. — Примерно между одиннадцатью и двенадцатью часами дня.
Я плохо выговариваю слова, точнее — заикаюсь. От контузии, наверное.
— А ты знаешь, какое сегодня число?
— Как же, знаю: двадцать четвертое апреля.
— Нет, двадцать четвертое апреля было вчера. Сегодня двадцать пятое апреля. Вернее — двадцать шестое: уже за полночь.
От слабости кружилась голова. В глазах двоились и троились предметы. И жгла мысль: “Буду ли с ногою?”
...Я спрашивал, надоедая, об этом врача, сестер. Они уверяли, что приложат все усилия, чтобы ногу сохранить. Я уже знал, что истек кровью, пока лежал на поле боя, и нуждался в эти минуты в срочном переливании. Видел обеспокоенные лица: как назло, кончились запасы донорской крови первой группы. Я был в жару и все чаще терял сознание, проваливаясь в глубь мерещившейся бездны...
Однажды, наполовину очнувшись от бреда, гляжу и не могу взять в толк, что происходит. Лежу, распластанный крестом. Возле меня девушки: одна по левый бок, другая — по правый. Оказалось, переливают кровь прямо из их вен в мои. Я не знаю, кто были эти девушки — русские, польки или немки. Несомненно одно: если бы не они — ни за что не выжить мне.
“Ты пролежал полтора суток без помощи. Мы приняли тебя за убитого”, — говорит мне сержант, тридцатилетний мужчина с крепким продолговатым лицом. Он из тех, кто подобрал меня.
Мы знали друг друга, были раньше в одной роте. Рассказывал, что место, где меня нашли, все было изрыто снарядами — переходило из рук в руки. Как только выбили немцев во второй раз, было сформировано отделение во главе с ним, сержантом, чтобы вынести раненых.
Начинало смеркаться, когда они отправились. И сразу наткнулись на меня: лежал без всяких признаков жизни — труп трупом. И шинель вся обгоревшая, посеченная пулями и осколками. Сгустки застывшей крови на голове, ногах. Меня подтянули к общей куче, где лежали убитые. И тут я застонал. С трудом узнали меня: “Да то ж Лешка! Живой... Берем его!..”
— Нести тебя, браток, было не так просто. Места уж очень пристреляны врагом. Часто попадали под беглый огонь. Часто задерживались... Однако ползли, тащили тебя, — говорил сержант.
Мой спаситель часто навещал меня. Ему повезло. Он был легко ранен.
— Не тушуйся, Алеша, — говорил он. — Все будет хорошо.
И в светившихся умных глазах его были боль и сочувствие.
Я не помнил, когда меня переправили из санчасти в медсанбат. Оказавшись в нем, я увидел, что он такой же палаточный, как и полковая санчасть. И такой же безрадостный. Словно через слюдяную пленку глядел я на окружающий мир. Лежал на спине: не пошевельнуться. Да и как иначе, если левая голень раздроблена и на правом бедре рана немалая. Много бредил. И все время видел бои. Бои в основном последние. Самые жаркие. То и дело бросаешься в атаку и контратаку. Перед тобою грозно дыбится земля, а ты бежишь на огонь с однополчанами. Жутко переживать вновь все то, что прошел ранее, испытал на собственной шкуре.
Спохватываюсь в неизъяснимой тревоге, еще во власти видения. Не сразу начинаю воспринимать реальность, которая не несет мне облегчения. Гляжу перед собою... И вижу, как тихо входит хирург. Да, это он, в белом халате с засученными по локоть рукавами, быстро подходит к моей койке. Приподнимает простыню, смотрит на раны секунду-другую. С полуоборота, обращаясь к кому-то, жестко говорит:
— На стол немедля!
И, протирая очки, наклоняется ко мне, спрашивает:
— Кто у тебя из родни, Алеша?
Голос его показался сейчас мягче. “Откуда знает имя?” — проносится в голове. Чувствую: что-то сейчас произойдет непоправимое. Сильно волнуюсь. А тут еще мое заикание. Говорю, что дома осталась мать и что я у нее один. Он слушает внимательно. И вдруг в упор, почти шепотом произносит страшное:
— Ампутировать ногу будем выше колена. Но тебе бояться нечего. Ты молодой парень. Тебе жить и жить... Миллионы таких, дружок, как ты. — Видя мое смятение, добавляет: — Если этого не сделаем, через час умрешь...
Я потерял над собой контроль. Словно из подземелья доносилось: “Газовая гангрена”. Что-то говорилось и другое, но я перестал улавливать смысл человеческой речи, тисками схватила жестокая безысходность.
Но пробудились непонятные силы во мне: не могу смириться с уготованной участью. Что-то несвязно бормочу, сопротивляясь, как отчаянно сопротивлялся смерти те полтора суток, когда лежал на переднем крае среди дымящихся воронок с опрокинутым станковым пулеметом под пулями и снарядами врага.
Что было дальше? Дальше делал свое дело наркоз. Меня несло куда-то в звездный мир...
Сколько часов был без сознания, не знаю. Когда пробудился, первое, что увидел — богато расписанный лепной потолок. Юные красавицы в кисейных нарядах, а иные и вовсе в чем мать родила, бесстыже улыбались мне сверху. Роскошные стены, карнизы, высокие готические окна.
Где я? Во дворце каком-то? Пытаюсь вспомнить, что произошло за последние дни. Боль во всем теле. Опять наплывает бред. Но усилием воли стараюсь удержаться в яви. Смотрю в полукруглый зал. Вдоль стены деревянные нары в один этаж. На них — тяжелораненые. Белизна бинтов и простыней раздражает глаза. Кто-то тяжко стонет, кто-то кричит, матерно ругается, мечась в бреду. А кто-то предсмертно хрипит, задыхается... Здесь лежат безрукие и безногие. В их числе — и я...
Остаток дня я бредил. Вечером, придя в себя, увидел, что мой сосед накрыт простыней. Он мертв. Его уносят.
На место несчастного положили другого раненого. Тот, не приходя в сознание, тоже скончался...
С этого часа наша палата, пропитанная парами йода, хлороформа, стала похожа на морг. Приносили других раненых, и конец почти каждого был печален. Я не знал, сколько их перебывало рядом.
Состояние мое резко ухудшилось. Мне подавали полные воды чашки и стаканы, и я жадно пил, проливая жидкость на грудь. Жажда не оставляла ни на минуту. Все время грезилась вода. То пил из криницы, то из какой-то придорожной канавы, то из снарядной воронки, затянутой тонким ледком. А то вдруг вижу перед собою настоящий водопад. Жадно припадаю к струям, но они проносятся мимо рта, невесомы, словно воздух. Только сильно шумят. Оглушают... А может, это в голове так шумно?
Я потерял счет времени. Но, как сказал мне санитар, лежал я здесь дольше всех. Однажды попросил молоденькую няню, ухаживающую за нами, написать письмо моей матери. Сообщить ей хотя бы в двух словах обо мне. Конечно же, не пугать ее. И няня написала. Как потом я узнал, возвратившись домой, она сообщила, что мое состояние критическое и что нужно ожидать худшего... Письмо это пришло на второй день великой Победы. А перед этим, всего несколькими часами раньше, бедная мама получила фронтовое извещение о гибели моей в бою. И похоронка, и письмо из госпиталя дорого обойдутся маме...
Мы считались обреченными. Потому и не видно было врачей и медсестер. Видимо, медицина в нашем положении была бессильна. Вся надежда на организм. Выдержит — значит, повезло. Нет — так тому и быть...
Но вот как-то утром, когда я был в полном сознании, к нам в палату зашла группа врачей и медсестер. Во главе — стройный худощавый подполковник с коротко остриженными усами. Поздоровался и с первых секунд завладел нашими сердцами. Повеяло живым, человеческим, по чему так соскучились в этой тяжкой палате.
— Дорогие товарищи! Хочу вас обрадовать. Теперь вы будете жить. Именно жить! Вы выдержали самое страшное, побороли смерть. Мы переводим вас в стационар. Все сделаем, чтобы облегчить муки, залечить ваши раны.
Подошли санитары — дюжие ребята с носилками. Как же, думаю, будут брать меня? Все жилки напряглись. Но ребята знали свое дело. Подняли меня вместе с матрацем. Да так ловко и осторожно, что я не охнул. Вынесли на улицу. Как из заточения. Вот тебе и дворцовые стены, и блистательный плафон с юными красавицами! Подальше бы от дворца...
На улице было солнечно. Цвели, точнее — отцветали яблони. Яркая зелень деревьев и кустарников волновала до слез. Пьянил весенний ветерок. Впереди, в нескольких десятках метров, стояли санитарные и специально оборудованные гpузовые машины. Медицинские сестры в военной форме весело разговаривали возле них в ожидании приказа грузить раненых.
Слева на дороге показался молодой солдат на трофейном велосипеде. На вопрос своего товарища: “Куда ездил?” он ответил: “Був у Берлини...”
Сказал так буднично, так просто. А у меня душа затрепетала. Жестом подозвал хлопца. Нужно было видеть, с каким вниманием и сочувствием он, подойдя, смотрел на меня. Я спросил:
— Сколько же до Берлина?
— Мабудь, километрив пьять, не бильше.
“Пять километров, — думал я. — Пять километров... Ни канонады, ни отдельных выстрелов не слыхать... Отодвинулся фронт за Берлин”.
И вспомнил, как сам, будучи крепким, здоровым, вот так же подходил к тяжелораненым. Давно ли это было? Совсем недавно, казалось. И — так давно...
После тягостного карантина с газовой гангреной наконец попал в стационарный госпиталь. Я еще лежал на носилках, когда подошел ведущий хирург и, глядя на историю ранения и на меня, строго покачал головой:
— Ты в рубашке родился, парень. Менее одного процента из ста... на выживание, — сказал он и, тепло улыбнувшись, добавил: — Будешь долго жить!
...Начинался рассвет. Я лежал на госпитальной койке... всего в нескольких километрах от Берлина. Не спал, как и многие в палате, — здесь были одни тяжелораненые. Вдруг слышу треск автоматов и хлопки винтовок, вижу за окном в небе зеленые и красные полосы ракет. Что это? Не могу понять. Но тут вбежала к нам дежурная сестрица и буквально выдохнула:
— Товарищи, милые! Война кончилась!
Это было так неожиданно, хотя все уже склонялось к тому, что конец войне близок. И вот наступил этот час. Нас горячо поздравляли врачи, сестры и санитары с Великим Днем. Неудержимые слезы радости катились по щекам. А на улице не умолкали первые залпы в честь нашей Победы!
На Родине, конечно, еще никто не знал об этом в такую рань. Обидно мне было, покалеченному и беспомощному, лежать здесь в эти минуты. И в то же время пронизывала мысль: “Я дождался Победы! Я выжил...”
* * *
После появления в нашем журнале рубрики “Мозаика войны” поток в редакцию “полевой почты”, если можно ее так назвать, заметно увеличился. Пишут письма и шлют свои произведения и фронтовики, которых, увы, становится все меньше, и родственники их, товарищи, знакомые, и просто люди, для которых память войны священна.
Среди красочных пластиковых импортных папок и компьютерных текстов, что легли на стол отдела прозы после очередной регистрации, эта восьмидесятистраничная книжечка в скромном черно-белом оформлении выглядела поистине бедной родственницей. Бумага — далеко не финская. Тираж — мизерный. Выходные данные отсутствуют, за исключением какой-то “шпионской шифровки” на контртитуле: УПЛ.3.387. Вот так издают сегодня ветеранов войны, да еще и за счет авторов, некоторые “полудоморощенные” издательства — из тех, что на благоприятной для них почве пресловутой “свободы слова” повылазили в столице там и тут, как грибы-поганки после дождя.
Основная тема прозы фронтовика Иннокентия Солодунова, конечно же, война. Сюжеты, по его словам, пришли к нему, как говорится, из третьих рук. Например, историю “дезертира” ему поведал его младший брат, ныне уже умерший, а тот, в свою очередь, услышал ее от своего приятеля. Имена и фамилии героев, как сообщил нам Иннокентий Александрович, вымышленные, а все факты, события, время и место действия — чистейшая правда.
“Дезертир”
Рассказ
I
М ладший Забегалов свою первую борозду делает этой весной, после окончания