Умберто Эко
КАРТОНКИ МИНЕРВЫ
Заметки на спичечных коробках
Предисловие
Рубрика «Картонки Минервы» с марта 1985 года появлялась в журнале «Эспрессо» еженедельно, а с марта 1988 года — раз в две недели. Некоторые «картонки», представляющие собой сатиру на современные нравы, были в 1992 году отобраны для книги «Второй мини-дневник», и среди исключенных, как мне кажется, есть достойные опубликования. Таким образом, задумав выборку, которая покрывала бы последнее десятилетие, я вынужден был рассмотреть около пятисот «картонок». Понятно, что около двух третей пришлось исключить.
Прежде всего были отсеяны «картонки», настолько связанные с каким-то событием, на которое я намекал в эллиптической форме, что я сам, перечитывая их через несколько лет, не мог понять, о чем идет речь. Такая тактика могла бы исключить все мои выступления на злободневные темы, но, если темы мне казались действительно важными, я взял более обширные статьи из других источников, например из книги «Пять эссе на темы этики» (издательство «Бомпиани», 1997). В двух случаях я решил поместить статьи, для которых формат «картонок» оказался недостаточным и которые я опубликовал в других местах: этим объясняется наличие в данном собрании статьи, посвященной делу Софри («Микромега» 3, 1997), и статьи, появившейся в «Репубблике» во время войны в Косово.
Также я вынужден был исключить многие «картонки», посвященные памяти ушедших друзей и учителей. Их оказалось слишком много для одного десятилетия — по той простой причине, что все люди смертны. Меня утешает тот факт, что этих людей помнят и будут помнить долго, вне зависимости от моих прочувствованных некрологов.
Еще я выкинул все «картонки» (а они нравились читателям, судя по огромному количеству откликов, которые я получал), посвященные так называемым «забавам». Но многие из них я опубликовал во «Втором мини-дневнике», к тому же игры такого типа (весьма познавательные, поскольку вызвали к жизни целую школу соревнующихся между собой подражателей) уже появились в сети, на сайте Golem (www.rivistagolem.com).
Некоторые «картонки» я не включил, сочтя их излишними, в том смысле, что я год за годом возвращался к какой-нибудь одной теме. Два или три раза я слил воедино две «картонки», освещавшие одну и ту же проблему с двух разных сторон. И все же я пощадил несколько «скукотищ», поскольку в иных случаях возвращение к одной и той же теме означает, что данные явления или полемики раз за разом возникают в итальянских средствах массовой информации. В подобных случаях навязчивое повторение — вина не моя, а общества. Например, если каждый новый сезон вновь разгорается дискуссия о будущем книги, чувствуешь своим долгом утешить страждущие души, поскольку они никак не хотят утешиться сами, даже в свете совершенно очевидной истины.
В каких-то местах я подправил стиль, потому что «картонка» — еженедельная рубрика, а спешка ведет за собой небрежности без числа. Я устранил вступления, вводные слова и заключительные фразы, которые при повторном прочтении мне показались ненужными, и, наоборот, ввел краткие пояснения. Дело в том, что объем «картонок» предписан еженедельником, поскольку они должны заполнить последнюю страницу: если текст слишком длинный, его сокращают; если слишком короткий, к нему обязательно нужно что-нибудь добавить. Таковы условия журналистской работы. И все же я должен сказать, что, сочиняя «картонки», я приобрел ценный опыт: попытаться выразить свои мысли в определенном количестве знаков — упражнение, которое я посоветовал бы любому.
Вы увидите, что во многих «картонках» речь идет не о современности. Может быть, стоит повторить то, что я уже говорил в самой первой «картонке» серии. Название рубрики связано с прямоугольными кусочками картона, к которым крепятся спички «Минерва», а еще с тем, что на обороте этих картонок часто записывают адреса, список покупок или (как это делаю я) стенографические заметки о том, что приходит в голову в поезде, в баре, в ресторане; когда читаешь газету, смотришь на витрину, роешься на полках в книжном магазине. И я установил с самого начала, что если каким-то вечером, по причинам, которые никого не касаются, я вдруг пустился в размышления о Гомере, значит, о нем я и напишу, хотя бы его имя и не появлялось в эти дни на первых полосах газет. Как видите, я частенько так поступал, хотя и не всегда писал о Гомере.
Другое правило, которому я следовал в этой рубрике, — то, что не стоит труда писать целую статью, доказывая, что нехорошо убивать свою маму, поскольку все и так согласны, что такое поведение неправомочно. Такая статья была бы довольно демагогическим излиянием прекрасных чувств. Возможно, следует что-то написать, когда слишком многие считают, что того, кто убил свою маму, тоже нужно убить, с полного одобрения государства. Я не написал ни одной «картонки» о растлении малолетних или о скверном обыкновении бросать камни с виадука еще и потому, что предвидел: в данном номере еженедельника эти прискорбные явления будут с достаточной полнотой освещены и подвергнутся справедливому осуждению. Но когда в разных странах устраивались многолюдные марши против педофилов, мне казалось полезным прокомментировать именно это явление.
Вы увидите, что эти «картонки», несмотря на шутливый тон, почти всегда писались в порыве раздражения. Очень редко в них говорится о том, что мне нравится, и гораздо чаще — о том, что не нравится. Но в мире слишком много скверных вещей, достойных осуждения, и найдутся люди, которые тут же обвинят меня в том, что я умолчал о многом из того, что получило широкую огласку. Прошу прощения: в тот момент я отвлекся на что-то другое.
ТЕМНАЯ СТОРОНА ГАЛАКТИКИ
О расизме, войне и политкорректности
О миграциях
В прошлый вторник, пока все газеты посвящали бесчисленные статьи волнениям во Флоренции, устроенным выходцами из Северной Африки, в «Репубблике» появилась карикатура, изображающая два силуэта: огромная Африка, нависающая над маленькой Италией, а рядом — Флоренция, слишком миниатюрная даже для того, чтобы обозначить ее крохотной точечкой (и под ней подпись: «Где полиция нужнее всего»), В это же время в «Коррьере дела сера» была представлена история климатических изменений на нашей планете начиная с четвертого тысячелетия до нашей эры и до наших дней. И из этой подборки становилось видно, как благоприятные или неблагоприятные условия на том или ином континенте постепенно приводят к миграции — масштабным переселениям народов, которые изменили лицо планеты и создали те цивилизации, которые мы сейчас знаем из истории или благодаря непосредственному опыту.
Сегодня, говоря об острой для всех стран Евросоюза проблеме так называемых «внесоюзных лиц[1]» (изящный эвфемизм, который, как уже не раз подмечалось, можно также применять к швейцарским гражданам и к техасским туристам), мы по-прежнему считаем, что речь идет о явлении иммиграции. Действительно, когда несколько сотен тысяч граждан какой-то перенаселенной страны хотят перебраться на жительство в другую страну, (например, итальянцы — в Австралию), это иммиграция. И вполне естественно, что принимающая страна вправе регулировать поток иммигрантов в соответствии со своими возможностями ассимиляции. Что подразумевает также право арестовывать и высылать из страны иммигрантов-правонарушителей — точно так же, как и своих собственных граждан, если они совершают преступления, или богатых туристов, если они незаконно везут контрабанду.
Но сегодня в Европе мы имеем дело не с иммиграцией. Мы наблюдаем феномен
Нынче миграция не так заметна, потому что принимает обличье авиапутешествия, очереди в отдел регистрации иностранцев в муниципалитете или баржи с беженцами, пробирающимися с более бедного и голодного Юга в сторону Севера. Она напоминает иммиграцию, но это именно миграция — исторический процесс, значение которого сейчас невозможно оценить. Он происходит не перемещением огромных орд, после которых не растет трава там, где ступили копыта их коней, а отдельными незаметными группками, но, однако же, займет не столетия и тысячелетия, а десятилетия. И, как и во всех великих переселениях, конечным результатом его окажется этническая встряска территорий переселения, неизбежная смена обычаев, неостановимое перемешивание, которое изменит цвет кожи, волос, глаз местных жителей так, что это станет заметно статистически, — подобно тому, как немногочисленные норманны внедрили на Сицилии блондинов с голубыми глазами.
Великие миграции, по крайней мере в исторические времена, ужасают; поначалу, стремясь их избежать, римские императоры возводили одно
Великие миграции неостановимы. И надо просто приготовиться к жизни на новом витке афроевропейской культуры.
Война, насилие, справедливость
Бывают ли справедливые войны? Дискуссия на эту тему, смущающая умы вот уже две недели[4], осложнена неточностью определений. Это все равно что обсуждать, что тяжелее: две параллельные прямые или один квадратный корень. Чтобы понять, что не так с этим вопросом, попробую его переформулировать. Будем считать, что насилие — это зло. Но бывают ли случаи, когда насильственные действия оправданны? Понятно, что «оправданны» не значит «хороши и желательны». Биологически отрезать ногу нежелательно, но в случае гангрены это становится оправданно.
Даже убежденные непротивленцы признают, что насилие бывает допустимым; в конце концов, даже Иисус, изгоняя торгующих из храма, повел себя несколько грубо. Не только религии, но и природная мораль подсказывает, что, если кто-то покушается на нас, на наших близких или просто на невинного и беззащитного, вполне естественно отвечать насильственным образом — до тех пор, пока опасность не будет устранена. И поэтому, когда провозглашается, что сопротивление — это оправданная форма насилия, подразумевается, что, оказавшись лицом к лицу с постоянными репрессиями и невыносимой тиранией, народ имеет право на восстание. Не вызывает также сомнений, что перед лицом агрессии одного диктатора все мировое сообщество также вправе реагировать насильственным образом.
Проблема возникает со словом «война». Это проблема такого же рода, как и со словом «атом». Им пользовалась греческая философия, и им пользуется современная физика, но в двух разных смыслах: когда-то им обозначали невидимую частичку, а теперь — совокупность элементарных частиц. Тот, кто станет читать Демокрита, применяя термин ядерной физики, ничего не поймет. И наоборот. Далее: кроме того, что в обоих случаях гибли люди, мало найдется общего между Пуническими войнами[5] и Второй мировой войной. Более того, к середине XX века война приобрела вид феномена, который по размеру охваченной территории, возможностям управления, вовлеченности народов в других частях света имеет мало общего с наполеоновскими кампаниями. Коротко говоря, если в прошлом оправдываемая насильственная реакция на действия нарушителя могла принимать вид открытых боевых действий, то сейчас возможна ситуация, когда боевые действия — это форма насилия, которая не осадит обидчика, а наоборот, подхлестнет его.
Последние сорок пять лет мы наблюдали другую форму насильственного сдерживания предполагаемого противника (я использую обтекаемые термины, потому что они могут относиться и к США, и к СССР) — холодную войну. Ужасная, неправильная, полная скрытых угроз, лишь местами вырывавшихся на поверхность, она исходила из той концепции, что открытая война не даст никакого преимущества «хорошим». Холодная война стала первым случаем, когда мир осознал, что понятие «войны» изменилось и что современная война не имеет ничего общего с классическими конфликтами, где в конце концов с одной стороны оказывались проигравшие, а с другой — победители (не считая таких редких случаев, как Пиррова победа). Если бы меня спросили месяц назад, в какой форме оправданная насильственная реакция могла бы заменить открытые боевые действия в случае с Саддамом, я бы ответил: холодное сдерживание, но очень серьезное, даже жестокое — вплоть до пограничных стычек, и с такой системой контроля (и созданием особой правовой базы), чтобы любой западный промышленник, который продаст Саддаму хоть гвоздь, угодил в тюрьму. И в течение года его оборонительные и наступательные технологии придут в полную негодность. Но что толку размышлять о вчерашнем дне.
Однако же размышления о завтрашнем дне и просто повседневные размышления говорят нам: если кто-то нападает на тебя с ножом, ты наверняка имеешь право ответить ударом кулака. Но если ты Супермен и знаешь, что твоя затрещина зашвырнет противника на Луну, это столкновение сместит наш спутник со своей орбиты, нарушится гравитационное равновесие, Марс врежется в Меркурий и так далее, — задумайся на мгновение. В том числе и над тем, что, возможно, гибель Солнечной системы — это именно то, чего хотел нападавший. И что ты ему не должен позволить.
Изгнание, Рушди, Глобальная деревня
Не знаю, существуют ли исследования по истории преследуемого. Не преследования и нетерпимости как таковых — такие уже есть (как, например, неплохая книга Итало Мереу[6]), а разборы роли и общественного назначения преследуемого. Не того, кто умер под ударами преследователей, а того, кто сумел ускользнуть, выбрав жизнь в изгнании.
В прошлом истории изгнания, как правило, были полны горестей и унижений. Ведь даже Данте, один из тех, к кому, в конце концов, неплохо относились за пределами родной Флоренции, обнаружил, тем не менее, «как горестен устам чужой ломоть»[7]. Такие личности, как Джордано Бруно, прежде чем их схватили враги, пользовались огромным уважением на чужбине, но всегда находились люди, готовые возвести на них хулы и подстроить ловушку. Не говоря уж о Мадзини[8], который, и без того склонный к меланхолии, в эмиграции всегда мрачнел еще больше.
В XX веке судьба изгнанника начала меняться к лучшему. С одной стороны, на него стало распространяться мрачное, бунтарское очарование проклятого поэта, порочного эстета. Вплоть до конца XIX века к этим типажам относились очень плохо, оттесняя на мансарды и обрекая на чахотку, а в следующем столетии они оказались ценным товаром: их стали принимать в хороших домах и в культурных учреждениях, приглашать на ужины, организовывать для них круизы и конгрессы, проводимые с целью исследовать закономерности бунтарства. С другой стороны, развитие духа демократии привело к тому, что все стали поддерживать изгнанников и оказывать им знаки внимания — этим живым символам борьбы с деспотизмом. И так вышло, что в XX веке положение беженца по религиозным или политическим убеждениям стало в конце концов если не приятным (оставим в стороне приступы ностальгии по далекой родине), то во всяком случае сносным. А кое для кого весьма выгодным — изображая из себя преследуемого, даже не будучи им, можно было рассчитывать на материальную помощь от какой-нибудь секретной службы.
Начать здесь следует с бежавших от революции русских великих князей. Хоть им и случалось работать танцовщиками в парижских кабаре, они были хорошо приняты и пользовались достаточным вниманием со стороны дам, которые хотели облагородить свои капиталы. Не будем говорить о кубинцах в Майами (вот где вечный праздник!), достаточно вспомнить, как в 60-80-е годы длилась бесконечная вечеринка политэмигрантов — сначала чехословацких, потом чилийских, потом аргентинских, авторов самиздата и т. д. и т. п. — в соответствии с сезонными приливами энтузиазма (и охлаждения), спровоцированными разнообразными переворотами, революциями, сменами парадигмы.
Все закончилось с делом Рушди. Оно продемонстрировало: благодаря тому, что СМИ могут сейчас раструбить на весь мир, что Рушди приговорен к смерти, на этой планете больше не осталось места для изгнанника. Это что-то новое. Не то чтобы мы возвращаемся от позолоченного изгнания, характерного для XX века, к мучительному изгнанию прошлых веков. Просто-напросто больше некуда скрыться. Где бы ты ни был — ты на враждебной территории.
Можно привести банальное сравнение с необитаемым островом. В мире больше не осталось таких позабытых, не испорченных туризмом мест, куда можно было бы удалиться отдохнуть спокойно. На самом отдаленнейшем атолле найдутся какие-нибудь организованные «отдыхающие», прибывшие чартерным рейсом. И точно так же, только это уже не столь комично, в любой точке земного шара тебя может поджидать потенциальный убийца. А приказ уничтожить тебя может быть передан по сотовому телефону или как закодированное послание, невинное на первый взгляд, во врем телевикторины.
Слова, казавшиеся некогда просто шуткой: «Остановите Землю, я слéзу», звучат сейчас отчаянной мольбой, обреченной пропадать втуне. Это как раз то, что Маклюэн называл «Глобальной деревней». Но глобальной не потому, что электронные средства коммуникации дают пользователям возможность полюбить и возжелать то же, что любят и желают их антиподы, отделенные о них тысячами и тысячами километров. Для многих такая стандартизация стала источником удовлетворения и внутреннего покоя. И не потому, что теперь все стали нашими ближними. Глобальной она стала потому, что где угодно может возникнуть лицо врага, который совсем не является твоим ближним, желает совсем не того, чего желаешь ты, и совсем не расположен подставлять тебе вторую щеку, потому что метит прямо в сердце.
И нельзя слезть, нельзя остановить представление. Больше невозможно «уехать в деревню»: она стала настолько глобальной, что даже не получится больше показать врагу пятки, удирая от него по прямой. Это быстро сообщат другому, и он двинется тебе навстречу, огибая глобус.
Сколько стоит обрушить империю?
В эти печальные дни, когда я читаю о жестокостях, творящихся на Балканском полуострове[9], я вспоминаю свой разговор с Жаком Ле Гоффом[10] вскоре после падения Берлинской стены[11]. Уже чувствовалось, что советская империя крошится, хотя тогда трудно было предвидеть, как быстро все произойдет (возможно, благодаря глупому путчу в прошлом августе).
Ле Гофф начал тогда распределять темы и подбирать участников для серии книг по истории Европы, которые должны были выйти в четырех или пяти европейских издательствах[12], и по этому случаю я предложил ему заказать книгу о цене падения империй. Вероятно, он кому-то это поручил, не знаю кому, но главное тогда было понять — во что обходилось падение империй прошлого, чтобы каким-то образом прикинуть неизбежные траты при разрушении империи советской. Теперь, думаю, пришло время не прикидок, а прямых сравнений.
Империя — всегда вещь стягивающая и ограничивающая: это как крышка, прижатая к бурлящему котлу. В какой-то момент внутреннее давление становится лишком сильным, крышка слетает, и происходит что-то вроде извержения вулкана. Я не хочу сказать, что, если бы крышка не слетела, было бы лучше; но ведь обычно она слетает по термодинамическим причинам, а в физике нет ничего нравственного или безнравственного. Я говорю только, что, пока она не соскочила, соблюдается порядок, а когда это произошло — приходится платить: все имеет свою цену.
Падение Римской империи породило кризис в Европе, который продолжался, в явном виде, по крайней мере шесть веков. В сущности, эффект от этого долгого падения был заметен и в последующие века, и, возможно, то, что происходит сейчас на Балканах (православный Восток против католического Запада), — это все еще его отголосок. И если сегодня в Колумбии и в Перу происходит то, что происходит, и Латинская Америка не в состоянии поднять голос против Соединенных Штатов, это всё еще последствия очень медленного распада испанской колониальной империи. Что уж говорить о медленном растворении турецко-османской империи, Ближний Восток до сих пор за него расплачивается. Цену расщепления колониальной Британской империи не решусь даже прикинуть, а объединенная Италия возникла вследствие падения недолговечной наполеоновской империи.
От вскрытия удивительного австро-венгерского котла родились по меньшей мере нацизм, Вторая мировая война и конфликт на Балканах — в очередной раз. (Но там наложились истории падения по меньшей мере пяти империй: Римской, Византийской, Османской, Каканской[13] и советской.)
Таким образом, когда обрушивается империя, последствия длятся веками. Что же касается исчезновения советской империи, — нет необходимости указывать на основные эффекты: конфликтный (хотя и объяснимый) распад государств во всей Восточной Европе, серьезные проблемы объединенной Германии, несчастья армян и грузин, вплоть до несчастий Буша: ведь сплетни о его любовнице Дженнифер[14] появились только потому, что ему больше не нужно было противостоять Империи зла. Если же вернуться к итальянским баранам, то и у нас окажется то же самое: кризис социалистической партии, бывших коммунистов, христианских демократов, прекращение действия всеобъемлющего пакта о ненападении между правительством и мафией (действовавшего начиная с высадки союзных войск на Сицилии[15]) и новые сотрясения воздуха во всем мире по поводу того, что мафия не может больше жить спокойно, пользуясь поддержкой властей, чьи действия оправдывались ранее борьбой с коммунизмом. Словом, все то, что происходит в нашей злосчастной стране, связано падением советской империи в такой же степени, как и затруднения молодого Гавела[16]. Даже в «Северной лиге»[17] падение советской империи аукается в такой же степени, как и в хорватских усташах, сербском геноциде и отложении Словакии.
Цену падения империи стоит знать не для того, чтобы ее уменьшить. А для того, чтобы предвидеть будущие несчастья. История не повторяется всегда одним и тем же образом, и даже нельзя сказать, что сначала она происходит как трагедия, а потом повторяется как фарс. История всегда разворачивается как трагедия, в разных ее формах. Но существуют определенные законы, определенные принципы действия-противодействия. Благодаря их знанию историография все еще остается magistra vitae[18] — в самом научном, а совсем не в риторическом смысле.
Повешенье в прямом эфире, за ужином
Мне очень жаль, что компетентные органы не дали разрешения на трансляцию последней в США казни через повешенье по телевидению. Более того: приговоренного следовало казнить в восемь вечера по времени Восточного побережья, чтобы в Нью-Йорке можно был смотреть прямо за ужином, на Среднем Западе (где садятся за стол очень рано) — после ужина, рассевшись с пивом вокруг телевизора, а в Калифорнии — посасывая «дайкири» на бортике бассейна. Для нас, поскольку это будет уже глубокая ночь, следовало бы повторить сюжет в выпуске новостей на следующий вечер.
Очень важно, чтобы зрители сидели за столом: треск ломающейся шеи, шумы в брюшной полости и непродолжительное сучение ногами должны хорошо сочетаться с глотательными движениями (зрителей, я имею в виду). Электрический стул следует применять таки образом, чтобы осужденный пошкворчал хоть несколько секунд, — может статься, это совпадет с шипением яичницы на кухне. В случае с газом спектакль гарантирован: осужденному говорят медленно и глубоко вдохнуть, что уже само по себе очень телегенично; потом — хрипы. Инъекция менее желательна, теряется вся прелесть прямого телеэфира, она больше подходит для радио.
Я понимаю, что мое предложение не вызовет энтузиазма, особенно сейчас, когда итальянский «Дисней» запретил своим сценаристам заставлять дядюшку Скруджа заявлять, что он хочет задушить Дональда Дака, поэму что это может восприниматься как призыв к насилию. Ужасно, что в погоне за кассой снимаются фильмы, в которых персонажей расстреливают из автоматов в астрономическом количестве, так что разлетаются куски мозга и льются ручьи крови. Но необходимо делать различие между вымыслами, способными смутить невинных (или спровоцировать неправильное поведение слабых духом), и теленовостями.
В отношении смертной казни весь мир разделился на две категории: тех, кто ее осуждает (как я), и тех, кто соглашается с ее необходимостью. Те, кто осуждает, могут не включать телевизор, раз уж чувствуют слабость в желудке, когда видят в программе смертную казнь. Но им следует по крайней мере участвовать каким-то образом в общем трауре. Если в этот час убивают человека, всем надо как-то участвовать — или просто молитвой, или чтением вслух Паскаля в кругу семьи. Следует понимать, что в этот вечер творится бесчестье. Наблюдающие же за ним будут чувствовать себя в каком-то смысле более вовлеченными в осуждение этого варварства, не ограничиваясь заявлениями своего несогласия, — подобно тому, как вид на экране истощенного африканского ребенка доводит эту проблему до сведения каждого.
Но есть и те, кто поддерживает высшую меру. Они тоже должны смотреть. Предвижу возражения: я могу считать, что оперировать аппендицит — это хорошо, но, пожалуйста, увольте меня от этого зрелища во время ужина. Но смертная казнь — это другой вопрос, это не операция, с которой все согласны. Это вопрос смысла, ценности человеческой жизни, вопрос справедливости. Так что не надо разводить рассуждения. Если ты лично за смертную казнь, то должен быть готовым увидеть осужденного, который сучит ногами, отрыгивает, пускает пену, хрипит, кашляет и отдает Богу душу. В прошлом люди были честнее: они покупали билеты на экзекуции и радовались как сумасшедшие. Вот и ты, готовый отстаивать высшую справедливость смертной казни, должен «радоваться»: закусывая, выпивая, делая все, что в голову придет, — но ты не можешь делать вид, что ее не существует, раз уж поддерживаешь ее легитимность.
Мне скажут: «А как же насчет права на аборт?» Ну что? Новый катехизис допускает, что то или иное государство может узаконить смертную казнь. Он также говорит, что не следует делать аборты, то есть их не следует делать преднамеренно. Если же выкидыш произойдет от зрелища, как кто-то дрыгает ногами в пустоте, — это не грех.
New York, New York, what a beautiful town!
Есть множество зарубежных городов, которые я очень люблю и в которые всегда рад возвращаться: например, Барселона или Амстердам. Но когда меня спрашивают, в каком зарубежном городе я мог бы жить — то есть жить всегда, сделать его своим домом, — мой выбор всегда колеблется между Парижем и Нью-Йорком. Не только потому, что речь идет о двух прекрасных городах, но потому, что для того, чтобы решить: «Я умру в этом городе», надо быть уверенным, что тебя в нем никогда не будет мучить ностальгия. Так вот, в этих двух городах никакая ностальгия невозможна. О чем грустить, если всё здесь? Ты чувствуешь себя в центре мира, даже если сидишь взаперти. А если выходишь, то не нужна никакая цель: шагаешь, шагаешь, и все время видишь что-то новое.
„New York, New York, what a beautiful town, — поется в песенке[19], — The Bronx is up and the Battery is down“. Нью-Йорк грязен, неорганизован; здесь никогда нельзя быть уверенным, существует ли еще ресторанчик, который тебе приглянулся на прошлой неделе, потому что за это время могли снести весь дом или весь квартал; тебя могут неожиданно пырнуть ножом (но не на каждом перекрестке; что хорошо в Нью-Йорке — так это то, что здесь по крайней мере известны улицы, где тебя вряд ли пырнут). Небо тут упоительно голубое, ветер бодрит, небоскребы блистают ослепительнее и благороднее Парфенона, и какое бы сооружение ни поместить в эту рамку — оно покажется прекрасным. Уже говорилось неоднократно, что жизнь здесь напоминает джем-сейшн. Импровизация и спонтанность порождают порядок и гармонию. Даже ужасное в Нью-Йорке восхитительно. Что же говорить о прекрасном!
Если хорошо его знаешь, то понимаешь: сворачивая за угол, ты всякий раз попадаешь в другой мир. Там были одни корейцы, а тут — одни поляки, сначала торгуют только часами, а после — только цветами. В какой-то момент улица окажется полна евреев-ортодоксов в черных шляпах, с бородами и пейсами, а две минуты спустя эта кипящая толпа шагаловских персонажей полностью исчезает, но если ты знаешь правильные Delicatessen[20] — они все окажутся там. Еще десять минут прогулки — и ты на краю Центрального парка, где ребята из Джулиардской музыкальной школы устроили концерт барочной музыки. Передвинешься еще немного — и можешь рыться в развалах старых книг, спустишься на две ступеньки — и можешь покормить белочек на берегу озерца, окруженного небоскребами в форме луарских замков. Это город насилия — и это город терпимости. Он собирает всех, некоторых бросает умирать, других делает счастливыми, не лезет в частную жизнь ни тех ни других. Поэтому он идеален для миллионера, но и для бродяги тоже. Однажды был проделан такой эксперимент: человека с ног до головы обрядили в средневековые доспехи и оставили в телефонной будке. Через десять минут кто-то нетерпеливо застучал по стеклу — но лишь потому, что воин слишком долго занимал аппарат; что же до остального, то он мог вырядиться так или эдак, это никого ни касалось. Его личное дело. Нью-Йорк — полихромный город: в нем встречаются все цвета. В общем, Нью-Йорк — это чудо. Или, точнее, был им. Я не могу сказать, что больше никогда сюда не вернусь, потому что меня часто призывают сюда неотменяемые профессиональные обязанности, но, определенно, я буду стараться возвращаться сюда как можно реже: в штате Нью-Йорк восстановили смертную казнь.
Как можно жить в городе, где для того, чтобы объяснить, что нельзя убивать, — убивают? Где, чтобы отвратить кого-нибудь от мысли воткнуть мне нож в живот, меня подвергают риску, что непредвиденная судебная ошибка позволит сделать мне смертельную инъекцию в руку или еще куда-нибудь? Как я могу еще считать жизнелюбивым город, которому предстоит жить в тени узаконенной смерти? Видеть в каждом встречном прохожем потенциальный труп да еще и знать, что большинство из них счастливы до безумия от такой перспективы, потому что они голосовали за тех, кто не остановился перед убийством.
Нью-Йорк — город, так щедро одаренный чувством свободы, что, возможно, что-то и изменится. Хоть он свыкся уже с запахом своих живописных мешков мусора, которые не убираются, он отреагирует на этот смертельный тлен и не смирится с тем, что лик Статуи Свободы выглядит как погребальная маска. Но пока что дело обстоит именно так[21].
Какая жалость. „New York, New York, what a terribl town! The Bronx, The Park and the Battery are down!"[22]
Синагога Сатаны и «Протоколы Сионских мудрецов»
Я искренне восхищаюсь кардиналом Паппалардо[23], его справедливой, благородной, страстной борьбой. Я считаю, что когда он, обличая преступников, употребил выражение «синагога Сатаны», то в виду имелось расхожее выражение с совершенно определенным риторическим смыслом. И все же осталась некоторая неловкость, и вполне естественно, что итальянская еврейская община почувствовала обиду.
Почему на ум приходит непременно синагога Сатаны, а не собор Сатаны и не храм беса? Выражение имеет свою историю. Я прочел в газетах, будто бы кто-то сказал, что это выражение происходит из «Протоколов Сионских мудрецов», этой, как известно, Библии антисемитизма и настольной книги Гитлера. Это неверно: в «Протоколах» есть гораздо худшие фразы, но только не такая — речи написаны от лица самих евреев, а значит, ради вящего правдоподобия фальшивки, богоизбранный народ никак не мог связать себя с Сатаной. Разве только русский издатель «Протоколов» Сергей Нилус, комментируя памфлет в 1905 году, говорит, что торжествующий царь Израиля, то есть Антихрист, завоевывает мировое господство, используя «всю мощь, весь ужас Сатаны».
То, что евреи заключили договор с нечистой силой, а значит, и Сатана, и грядущий Антихрист явно отдал бы предпочтение синагоге, — мысль не новая: ее выпестовал традиционный антисемитизм, и она появляется во множестве средневековых текстов. Но формулировка «синагога Сатаны» типична для антисемитизма XIX века.
В 1797 году аббат Баррюэль написал «Мемуары к истории якобинства», где показал, что Французская революция была заговором тамплиеров и масонов, к которому принадлежали Вольтер, Дидро, Тюрго, Кондорсе, д'Аламбер и Гольбах. Евреев Баррюэль не упоминал, но чуть позже некий капитан Симонини поставил ему на вид, что за кулисами стояли именно коварные иудеи, подхватившие традицию Горного Старца[24] (который кстати сказать, был вообще мусульманин). С этого момента и начинается широкое, в международном масштабе обсуждение еврейского интернационала как подстрекателя всех революций. В 1868 году прусский реакционер Герман Гедше написал под псевдонимом Джон Ретклифф роман «Биарриц», где изображается, как представители двенадцати колен Израилевых встречаются ночью на кладбище в Праге и сговариваются захватить власть над миром. Чуть позже отрывок из этого повествования появляется как подлинный документ, якобы попавший в руки английского дипломата Джона Рэдклиффа, а в книге Бурнана («Иудеи, наши современники», 1881) подрывная речь приписывается главному раввину Джону Рэдклифу, на этот раз через одно «ф». Фальшивку подхватывает «Ревю дез этюд жуиф», и через длинный ряд подложных документов она наконец ложится в основу так называемых «Протоколов».
В католическом лагере эта идея несколько раз появляется в работах Гугено де Муссо[25], особенно в книге «Евреи, иудаизм и иудаизация христианских народов» (1869), и автор получает особое благословение Пия IX. А термин, о котором мы говорим, вошел в обиход после появления в 1893 году книги «Франкмасонство — синагога Сатаны», которую написал монсиньор Мёрин, иезуит, архиепископ Порт-Луи на Маврикии. В обширном, более пятисот страниц, труде прелат ударяется в углубленный анализ еврейской каббалы, связывает ее с традицией гностиков и манихеев, с тамплиерами и наконец с рождением масонства, которое якобы тоже выдумали евреи. Он долго рассказывает о том, как Сатана являлся в ложи; показывает тесную связь между масонскими ступенями и еврейской мистикой.
То, как эта тема переходит из немецких и русских реакционных кругов в публицистику французских и итальянских иезуитов и к французским крайне правым кругам, опираясь на один и тот же весьма ограниченный набор апокрифов, детально воссоздано в книге, которую всем нам следовало бы прочесть: «Лицензия на геноцид» Нормана Кона[26]. Кон, разумеется, разоблачает блеф, но другие авторы используют те же самые элементы для воссоздания мифа. Большой популярностью пользовалась изданная в 1924 году книга некоей Несты Уэбстер «Тайные общества и подрывные движения», где свалены в одну кучу масонство, социализм, большевизм и еврейская угроза (тем же приемом пользовалась и нацистская пропаганда).
И наконец, выражение «синагога Сатаны» широко применялось в католических легитимистских кругах XIX века и даже одушевляло романтическую, народническую тенденцию (вспомним отца Брешиани[27]), плоды которой пылятся в библиотеках епископских семинарий. Это — готовая фраза, за ней тянется запашок ее происхождения, даже если ее и употребляют в страстной проповеди, имея самые благие намерения.
Снова о синагоге Сатаны
Профессор Пьетро де Лео, которым я особенно восхищаюсь за его прекрасное исследование о средневековых фальшивках, пишет в «Эспрессо», что в моей последней «картонке» о синагоге Сатаны я приписал это выражение реакционной публицистике XIX века или по крайней мере связал его с полемиками между Отцами церкви и средневековыми теологами, в то время как оно происходит из Откровения св. Иоанна (2:9). Верно. Однако в тот момент, когда я писал, все газеты ссылались на Откровение как на очевидный источник. Потом кто-то вспомнил, что фразу использовали в «Протоколах Сионских мудрецов», и я включился в дискуссию с этого места. Кроме того, мне казалось тогда и кажется сейчас, что для кардинала было бы более лестно, если бы мы сочли, будто эта фраза застряла у него в голове как штамп старой церковной риторики, а не как цитата из Нового Завета.
Де Лео, однако же, полагает, что, поскольку в греческом языке, на котором писал Иоанн, слово «синагога» означало стечение людей или тайное сборище, «во время богослужения нельзя было точнее поименовать мафию, не нарушив при этом благочиния». Я вовсе не думаю, что, приписав кардиналу эту прямую цитату, мы окажем ему добрую услугу. Отрывок из Иоанна звучит так: «…знаю твои дела, и скорбь, и нищету… и злословие от тех, которые говорят о себе, что они Иудеи, а от не таковы, но сборище сатанинское». Пьетро Россанс (переводчик Священного Писания на итальянский язык) объясняет, что те, которые говорят о себе, что они Иудеи, а они не таковы, именно и есть евреи, ибо Иоанн считает истинными израильтянами только христиан. Вот почему этот отрывок из Откровения прочитывается в русле антииудаистской полемики.
Разумеется, Иоанн, который, между прочим, тоже был иудеем, имел полное право полемизировать со своими бывшими единоверцами, не признавшими Мессию. В конечном итоге он хотел сказать, что Ветхий Завет пресуществляется только в Новом, и все христианство основано на этом утверждении. Если ты христианин, то обязан думать так, и мир всему миру. Николай Кузанский, который так горячо желал слияния вер, однажды пообещал евреям, что если они признают свою ошибку, то Церковь за это велит всем христианам обрезаться. Это — прекрасное, исполненное страсти обращение, в нем горит священный огонь борьбы за примирение вер, и, если отвлечься от организационно-экологической проблемы: куда девать крайнюю плоть в таких космических количествах — шутка ли, сотни миллионом мужчин, — идея Кузанского представляет собой великолепный образец попытки срастить две ветви, имеющие общий корень.
Но, сколь бы ни были чисты намерения Иоанна, мы знаем, что данное расхождение насчет Иисуса как истинного Мессии превратилось с течением веков в этнический предрассудок и (нелишне будет вспомнить) в практику преследования. Этому способствовали апокрифические Откровения, где говорится, что Антихрист родится среди иудеев (Псевдо-Ипполит). Из многих подобных милленаристских текстов, где описываются чудовищные черты Антихриста, и берет начало антисемитская иконография, которую мы затем обнаружим в нацистских манифестах.
К сожалению, значение слов изменяется с течением времени. «Имбецил» первоначально значило «слабый, без посоха» (хотя Девото и ставит под сомнение данную этимологию), и в таком смысле это слово употребляли еще Данте и Чекко д'Асколи[28]. Но если кто-то сегодня обзовет имбецилом почтенного господина, который ходит с трудом, то он по всей справедливости получит повестку в суд. Ведь общеизвестно, гласит этимологический словарь Кортеладзо-Дзолли, что это слово окончательно приобрело пренебрежительный оттенок с тех пор, как Эскироль[29] стал употреблять его в качестве психиатрического термина.
То же самое случилось и с «синагогой»: пускай этимологически это слово значит собрание и стечение людей, а метафорически — тайное сборище; очень быстро оно приобретает совершенно конкретный смысл, а именно еврейский храм; по метонимии распространяется на иудаизм вообще, а под влиянием народного антисемитизма указывает на «смятение, сутолоку, шум и гам» (смотри «Универсальный словарь итальянской лексики» Девото Оли, Дзингарелли и т. д.).
А раз дело обстоит так, было неизбежно, что в полемиках, какие устраивала реакционная публицистика XIX века (и далее), это слово еще более обросло негативными коннотациями, и мне показалось небесполезным проследить исторический путь «синагоги Сатаны» вплоть до нашего века. Увы, слова означают то, что вложила в них история, иначе готическими были бы только готы, а не Миланский собор.
Разве что мы уговоримся понимать под «синагогой» род ракообразных (я только сейчас вычитал это в словаре). Тогда евреи умолкнут. Но мафия-то тут при чем?
Тело и душа
Недавно меня попросили определить, что такое для меня Нетерпимость, и я задумался об ответе, который был бы приемлем для человека любой идеологии и вероисповедания. Поэтому я ограничился пределами тела (своего, разумеется, но и прежде всего чужого). Мы говорим, слушаем, ходим, едим и пьем, стоим или лежим, отправляем свои нужды, соединяемся для удовольствия и по собственному выбору с другими телами, спим. Мешать кому-нибудь спать, подвешивать головой вниз, заставлять жить среди собственных испражнений, препятствовать говорить или слушать, что говорят другие, истязать, убивать — это плохо. Думаю, что эта элементарная база универсальной этики одинаково приемлема и для атеиста, и для верующего.
Чезаре Каваллери[30] посвятил этому моему заявлению две статьи (в «Эко ди Бергамо»[31] и «Аввенире»), сокрушаясь, что я толкую о теле, а не о душе, демонстрируя таким образом свою «мирскую» сущность (что один польский священник считал некогда просто неприличным). Каваллери игнорирует, что для ангелического доктора из Аквино[32] способности души (nobis ignotae[33]) выражаются у нас, простых смертных, только verbo ei facto[34]; и, таким образом, уважать свободу других говорить, слушать и выбирать обозначает также — уважать в той же мере свое собственное достоинство.
Но что больше всего поражает в Каваллери (и что некоторым, сколь бы это не было невероятно, кажется проявлением истинного христианства) — это то, как о нанизывает, словно на шампур, утверждения, сочетающие глупость, ересь и богохульство, которые просто не могут не прогневить Бога. Глупость — это то, что моя высокая оценка тела для него не что иное, как «пережевывание гностицизма»; это от гностиков, считает наш мыслитель, идет моя идея о том, что биологические законы тела есть источник законов моральных. Каваллери, конечно, не обязан знать, что основной чертой гностицизма было умаление плоти и материи (в то время как добрые христиане веруют в воскресение плоти). Ладно, никто не совершенен (в том числе и гностики), правда, лучше бы Каваллери справился в энциклопедии «Гардзанти», прежде чем писать о чем не знает. С другой стороны, его идея о соотношении между душой и телом, как это ни курьезно, имеет психосоматическое происхождение: он сам признает, что мои софизмы вызывают у него аллергию.
Обратимся к ереси: я нахожу воистину гностическим это нежелание считать тело божественным даром, этот страх, что законы биологии могут оказаться источником законов моральных. Приглашаю Каваллери подумать хорошенько еще раз над некоторыми из десяти заповедей. Откуда, спрашиваю я себя, родились запреты убивать, красть, предаваться порокам и говорить лжесвидетельства? А еще есть запрет возжелать жену ближнего своего — и здесь начинается самое мерзкое из того, что написал Каваллери.
В то время как я открыто пишу, что изнасилование тоже представляет собой насилие над телом (и над свободой) другого, Каваллери комментирует: «Разве в изнасиловании не уважается тело другого? Тело может даже испытывать удовольствие, это душе наносится оскорбление». Здесь одно из трех: или Каваллери никогда не насиловали и мама не рассказала ему, что случается при этих обстоятельствах (кое-что похуже аллергии!); или он смотрит только с точки зрения насильника, испытывающего удовольствие, и отождествляет себя только с ним, а не с изнасилованным; или, поскольку «изнасилованный» — это обычно «изнасилованная», он признает, что все женщины — шлюхи, что все изнасилованные в глубине души сами того хотели и этому радовались: потом достаточно исповедаться (им!) и аминь, уязвленная душа спасена.
Далее Каваллери (не будем уж говорить о том, что думающие подобным образом отправятся прямехонько в ад, потому что ад создается до сих пор — и как раз из подобных фантазий, порожденных ущербной злостью) цитирует несколько пассажей из „Veritatis Splendor“[35], в которых говорится о цельности человеческой личности и предостерегается, что эта цельность не должна сводиться к обычной биологической «норме». Но вместо того, чтобы понимать этот призыв в его прямом смысле, т. е. что не нужно основывать этику на одних только наших телесных позывах и удовольствиях, он приводит закавыченную папскую цитату, показывая, что ничего он не понял: «Источником и обоснованием безусловного уважения человеческой жизни является достоинство человеческой личности, а не только естественное стремление сохранения собственной физической жизни». Тут-то становится ясно, что Каваллери прочитал все мои утверждения так, будто я хотел основать этику на моем эгоистическом праве говорить, мочиться, занимать любовью (это право чего-то да стоит). Но я говорил о теле Другого — о том, которому Иисус заповедал не возвращать пощечину, возлюбить его и уважать его так же и (возможно) больше себя самого!
Об этой идее Каваллери даже не подозревает.
Политкорректность или нетерпимость?
В одной из предыдущих «картонок» я говорил, что
Один мой друг, профессор в американском университете, рассказал о таком случае. Он курит, а поскольку в университетских корпусах это запрещено, в перерыве между лекциями он выходит покурить наружу. Некоторые студенты тоже курят и тоже выходят. Они стоят вместе и болтают минут десять. Между прочим, сам я поступаю точно так же: мои лекции длятся два часа, между ними у меня есть десятиминутный перерыв, я выхожу в сад или на улицу выкурить сигарету и там сталкиваюсь со студентами, подверженными тому же ужасному пороку (который, разумеется, не делает мне чести — но так уж устроен мир).
Так вот, некоторые некурящие студенты нажаловались на моего американского друга декану: по их словам, проводя внеурочное время со студентами-курильщиками, он устанавливает с ними привилегированные отношения в ущерб некурящим студентам. Эти отношения нарушают правило, которое мы могли бы назвать par condicio[36], так что его поведение предосудительно. Как мы видим, речь в данном случае не идет об уважении прав меньшинства, некогда притесненного или потенциально притесняемого, а наоборот, — о защите большинства, или, скорее, беспокойстве, как бы не создать меньшинства, обладающего некоторыми преимуществами.
Нетрудно представить, как подобное беспокойство об уважении может породить ситуацию опасной нетерпимости по отношению к каждому. Например, можно ввести закон, вменяющий мне в обязанность жениться не на той, кого я люблю, а на той, кого мне назначат, — чтобы соблюдать права какого-нибудь национального меньшинства (то есть если десять китаянок уже вышли замуж, я должен жениться на индианке или финке, но не на китаянке, чтобы предоставить равные возможности каждому национальному меньшинству).
Одним из главнейших защитников радикального либерализма (отстаивающего права каждого, — например, того, кто предпочитает добровольно уйти из жизни) является Рональд Дворкин[37], который на прошлой неделе стал почетным доктором права Болонского университета. И свою лекцию он посвятил как раз проблеме академической свободы.