Плохая девочка
Вокруг скакали дети, какая-то девочка в инвалидной коляске подкатывалась ко всем по очереди и говорила: "А у меня новые ботинки!" — и к ней тоже подкатилась, уже раза два или три, но она не слышала. Ей все время казалось, что плюшевый дельфин становится меньше, — она сжимала его так сильно, что он все уминался и уминался. В игровой комнате, как всегда, пахло средствами для мытья ковров, — на эти ковры вечно рвало кого-нибудь из детей, идущих на поправку. Уже приходил кто-то из врачей, пытался взять ее за руку, — она вырвала руку и разревелась, забившись в угол, от нее отстали. От сидения на полу у нее разболелась попа, но она не могла ни сдвинуться, ни открыть глаза, только тискала дельфина и раскачивалась. Медсестра попыталась уговорить ее уйти из игровой комнаты (ничего не вышло), потом ушла сама, потом вернулась и попыталась заставить ее проглотить таблетку (ничего не вышло), потом ушла снова, и вместо нее вернулась старшая сестра. "Маргарита Львовна", — строго сказала она, присев на корточки, — "Уже вызвали главврача, он в пути, он назначит комиссию, вам надо там быть. При назначении комиссии вам надо присутствовать, нехорошо. Давайте, вставайте." Тогда она позволила поднять себя с полу и переодеть из залитого кровью зеленого хирургического халата в чистый, белый.
Врасплох
Тут он вспомнил, что после мытья посуды забыл насухо протереть раковину, пошел и протер. Затем он присел на край плиты и сосредоточился: нет, все было чисто, все сверкало, даже в холодильнике стоял новый поглотитель запахов, даже кошачьей шерсти на ковре в гостиной не было видно. Тогда он принял душ, в душе почистил зубы и еще раз мысленно перебрал содержимое сумки: ноутбук ни к чему, а вот паспорт уложен, и еще уложены несколько фотографий, крупным планом, они могут понадобиться. Запасная пара очков — он всегда везде забывает очки, — и шоколадный батончик. Мобильник в кармане джинсов, джинсы он с утра постирал, они чистые, футболка тоже чистая, еще одна чистая футболка в сумке. Вроде все. Весь чистый, одетый, в ботинках, ровно в семь тридцать две он сел на диван и включил радио. В эту секунду их самолет должен был вылететь из Рима домой, в Нью-Йорк. Он представил себе, как Марта улыбается терпеливой стюардессе, как сидящий справа от нее Генри-младший, распустив губы, завороженно смотрит на движущуюся за иллюминатором взлетную полосу и как Джинни крутится под пристегнутым ремнем, намеревается забраться на сидение с ногами. Он закрыл глаза. Если что-то случится, он готов. Чистый дом. Чистая одежда. Их фотографии крупным планом. Запасные очки. Шоколадный батончик. Если что-то случится, об этом скажет радио. Пункт сбора родственников будет, скорее всего, в трех километрах отсюда, как в восемьдесят шестом году, и он уже выучил карту наизусть. Шоколадный батончик, очки, чистая футболка. Когда Марта с детьми летела из Парижа, от ее мамы, он тоже приготовился, но почему-то заснул. В этот раз он досидит до конца, честное слово.
Постепенно
Всё вызывало у него бешенство: хлопающий по бедру раздутый карман с мелочью и еще с чем-то — твердым и острым, — на бегу он не мог нащупать это «что-то»; раскалывающаяся от боли грудная клетка — как бывало в школе, когда бегали холодным маем кросс-два-километра вокруг кинотеатра «Октябрь», потом вдоль сквера и мимо заводского кухонного блока с вечным запахом каши; наконец, его бесила собственная взвинченность, лихорадочное высчитывание минут — сейчас без шести, он уже фактически вбегает в сквер (машина, обвал сердца, снова давай-давай-давай), сквер можно пробежать за две минуты (или за три? казалось, никогда не забудешь), — ну, положим, будет без четырех шесть, — потом перейти дорогу — будет без одной — значит, он опаздывает на сколько? Четырнадцать, нет, девятнадцать минут; но если сквер все-таки пробегается за две…
Тут он заставил себя остановиться. "Успокойся," — сказал он себе, сложившись вдвое и пытаясь набрать в раскаленную гулкую грудь воздуха, — "успокойся. Ты все равно опоздал — раз. От этого никто не умрет — два. В таком виде нельзя появляться — три. Слушай внимательно. Сейчас ты: растегнешь пальто; вытрешь рукавом лицо; разгребешь чертов карман; перейдешь на шаг. Всё."
Он так и сделал, и пошел медленно — назло, и в кармане пальто оказалось не «что-то», а ключи, — повезло еще, что не выпали. Сквер был пуст, зелень скрывала улицу, он вдруг успокоился. Здесь было хорошо. Грудь перестала болеть, два раза ему показалось, что он видел белку. Он даже останвился, но там, в шевелящейся листве, ничего было не разглядеть. Тогда он посмотрел на часы — была двадцать одна минута седьмого.
Он обернулся назад — позади, еще не очень далеко, виднелся вход в сквер. Тогда он посмотрел вперед — зелень скрывала другой конец узкой асфальтовой дорожки, здание кинотеатра вроде бы проглядывало где-то там, а вроде бы и нет. Он шел еще минут сорок, но ничего не изменилось, только белка и вправду несколько раз нырнула с одной ближней ветки на ветку — и вдруг застыла, трепеща ушами. Это было так смешно, что он фыркнул.
Еще через полтора часа он сделал привал. При себе у него было рублей восемьсот, — не много и не мало, подумал он с удовольствием, если не жировать, то хватит как минимум на неделю. Правда, ночи пока стояли холодные, — но кто однажды был юным следопытом, тот всегда помнит, что если снять с себя пальто и укрыться им, как одеялом, то все будет хорошо.
Панадол
Тогда он пошел в спальню и перецеловал все ее платья, одно за другим, но это тоже не помогло.
На два голоса
— О ком ты сейчас думал? — поинтересовалась она, но он сделал вид, что смотрит в сторону, в темную складочку штор. Тогда она приподнялась и обеими ладонями повернула его лицо к себе, и опять спросила:
— О ком ты сейчас думал?
— Ни о ком, — сказал он и поцеловал ее в плечо, но плечо ускользнуло, он только мазнул губами по воздуху.
— Ни о ком конкретном, — сказал он, — просто, ну, о некотором голосе. Просто условном голосе.
— Ничьем? — поинтересовалась она.
— Ничьем, — сказал он успокаивающе, — ничьем.
— Как это странно, — сказала она, сворачиваясь в клубок, отгораживаясь от него коленками. — Как странно. Нет, я понимаю, я понимаю, просто странно.
— Ну прости, — сказал он, начиная потихоньку злиться, — ну прости, мне, наверное, вообще не стоило тебе рассказывать.
— Нет, — сказала она, — это ты прости.
Он попробовал отвернуться, но она взяла его за руку, и ему пришлось снова на нее посмотреть.
— Просто голос? — спросила она.
— Да, — сказал он, — просто некоторый голос.
Тогда она дала ему отвернуться. Он пошел в ванную, сел на край стиральной машины и с досадой подумал, что не стоило, конечно, говорить ей про голос, — и еще подумал, что, конечно, он знал этот голос, стонущий у него в голове, когда она выгибается и закусывает палец, голос, шепчущий ему в ухо бессмысленные горячие слова, когда она касается его мочки губами, голос, который тоненько взвизгивает, когда его толчки становятся сильнее и он начинает стонать сам. Конечно, — подумал он и пощелкал ногтем по открытой коробке стирального порошка, — конечно, он знает этот голос: это голос его первой жены, последней женщины, с которой он спал, когда его глухота еще не была абсолютной.
Срочная связь
Он снял трубку, услышал пароль и быстро сказал отзыв. В трубке что-то щелкнуло, потом, кажется, на том конце по телефону постучали монеткой, потом засопели. Он лег поудобнее, вытащил из-под спины книжку и спросил что-то неважное, вроде как про погоду. В трубке заговорили: сначала поинтересовались его самочувствием, потом — окружающей обстановкой, потом сказали:
— Вчера я видела, как ты копал во дворе.
— Ничего я не копал, — сказал он, стараясь звучать очень спокойно.
В трубке помолчали, провалилась вниз еще одна монетка, в трубке сказали:
— Колись.
— Просто я боялся, что позже не получится, — сказал он со вздохом.
— Я тебе давно говорила, — недовольно отозвались в трубке.
Он вспомнил, как углублял яму, и как комья земли вылезали на поверхность, опутанные тончайшими бледными волосами травяных корней. Прядь этих волос, очищенная от грязи, лежала в закопанной коробке, среди всего прочего, среди прочих свидетельств разной степени ценности: камень, похожий на птицу; кусок обоев; старые тяжелые очки (это было, пожалуй, рискованнее всего); железная плоская крышка с резиночкой внутри; два зуба. Он переложил трубку к другому уху и нехотя объяснил координаты коробки: где, как найти. Он всегда вел честную игру. Его попросили объяснить как следует, он ответил раздраженно.
— Я уже устала тут стоять, — так же раздраженно сказали в трубке, он вздохнул и объяснил как следует. В трубке зашуршала бумажка, потом явственно сглотнули слюну, потом сказали не очень внятно:
— Даю отбой.
Он слез с кровати и пошел через жухлый жаркий двор на кухню, где было еще жарче; его шагов никто не услышал из-за звона, бульканья и шкворчания, он подошел и потерся щекой о чье-то бедро, его осторожно отстранили от плиты подальше и спросили:
— Упаковался?
Он не стал отвечать, а быстро перешел к окну и стал смотреть на девочку, которая шла к дому, волоча за собой табуретку. Руки у девочки были перепачканы землей. Ему на шею легла влажная ладонь, пахнущая клубничным вареньем, его спросили, кивая в сторону девочки:
— Опять вы с ней не разговариваете?
Он выскользнул из-под этой тяжелой ладони и пошел прочь из кухни.
— Свалится она в будке с этой табуретки, — ворчливо сказали у плиты. — Где они двушки берут, хотела бы я знать.
— Может быть, не надо было продавать дачу, — неуверенно сказал другой голос.
— Неважно, — ответили от плиты, — завтра в поезде помирятся.
Смешно же
Пили мало, просто окна были открыты, а за ними все делалось синим и пахло чем-то таким, что становилось смешно от любой глупости, и он был рад, что они все тут, и всех любил. Кто-то рассказал, как до смерти испугался однажды упавшего за шиворот птенца, — орал и скакал, надорвал голос (ему тут же ответили: "Можно подумать, ласточки выживают!" — и тоже хохотали до слез). Девушка, которую привел Паша, рассказала, что в детстве боялась Боярского в роли кота, — убегала на кухню, один раз даже полезла прятаться в холодильник, — "А там пингвин!" — вдруг сказал Паша, все грохнули, Марина простонала: "Это что же вы, люди… Ну прекратите… Живот же болит…" "Это что, действительно," — сказал он и засмеялся, — "Вот у меня было: года, наверное, четыре, мама меня посадила на колени и говорит: "Я не мама, я волк, превратившийся в маму!" Я не поверил, она говорит: "Нет, правда! Я волк, превратившийся в маму! Я тебя сейчас съем!" И так раз пять, я такой: "Да нет, нет!", а она: "Да! Да!" — и тут я вдруг поверил. Вот это я испытал ужас. Вот это был ужас так ужас. Я так поверил, что это был знаете, какой ужас? Ого!" — он засмеялся опять и помахал пластиковым стаканчиком, — но ничего не произошло, и он подивился, что отсюда, с пятнадцатого этажа, вдруг стало слышно, как по улице тащится медленный ночной троллейбус.
Убийца
"Ничего не выйдет," — сказал он себе. — "Я знаю, что ничего не выйдет." Но отступать было некуда, — он сам это все затеял, сам вызвался, а теперь ему уже повязали намордник, звякали инструменты, стажеры от предвкушения истекали слюной. Он тер пальцы мочалкой, а его мутило, и тогда он со слабой надеждой представил себе, что там, в контейнере, похожем на клетку для перевозки кошек, они сейчас мочат друг друга насмерть, — схлестываются венами, впиваются друг в друга культяпками артерий, печень рвет предсердия, а сердце в ответ выкручивает печени квадратную долю, а печень наваливается сердцу на правый желудочек и душит, подвывая, а сердце… — и что вот, он откроет контейнер, — а там одни ошметки и кровь.
Чтобы и вправду было так
Он упал слишком рано, раньше, чем надо, — как если бы воздух, который сжимала, спрессовывала приближающаяся пуля, давил ему на затылок, и под этим нажимом он столбиком наклонился набок и упал, как задумал, упал, как подкошенный, — но пуля-то еще не долетела! — и от ужаса он на секунду перестал жить, потому что они, конечно, вот-вот должны были заметить его трюк, вот-вот долждны были подойти — и еще одним выстрелом, вот-вот — но тут сверху начали падать настоящие убитые, еще не верящие, что они убиты, и поэтому судорожно бьющие друг друга коленями, впивающиеся ногтями в чужие шеи, хватающие дрожащими ладонями воздух, который ходил под пулями ходуном. Один такой яростно вцепился зубами ему в лицо, залил глаза красной горячей водой, — а он лежал на боку и не шевелился, не шевелился, не шевелился и даже не мигал, — и тогда все закончилось, огненный треск прекратился, они ушли.
На всякий случай он долежал там до темноты, и убитые, сквозь которых он продолжал дышать, затихли, горячее стало холодным, но он вытер лицо только после того, как оказался наверху, на краю оврага. Несколько минут он просто стоял и яростно, судорожно дышал черемухой, потом по ближайшей сосне взошел наверх, и, равнодушно глядя себе под ноги, за несколько минут дошагал до Астрахани: один знакомый цыган когда-то говорил ему, что в Астрахани хорошо жить, и теперь он намеревался это проверить.
Давай работай
Он встал ровно в восемь, по будильнику, принял две таблетки и пошел завтракать, и ел не что попало, а кашу, и после душа не поленился намазать зубы этой отбеливающей штукой, и поклялся себе, что теперь будет мазать их два раза в день, как положено. И в офисе он был рано, и разгреб все бумажки (и много чего интересного в них нашел). И в обед он не пошел со всем стадом пиздеть про то, про что за обедом пиздят, а принял еще две таблетки, подождал и заставил себя съесть купленный по дороге сэндвич с сыром, и позвонил Марине, и сразу сказал, что звонит совершенно просто так, — узнать, как у нее дела, — и впервые со времен развода они поговорили легко, безо всяких таких интонаций. Он на весь день запретил себе читать в сети что попало, а решил работать — и работал, и не стал принимать больше ничего, потому что и так уже дрожали руки от содержащегося в таблетках кодеина. Вместо этого он сказал себе, что отвлечется работой и переждет — и переждал, действительно стало получше, а он за это время позвонил, наконец, квартирной хозяйке и договорился про холодильник, — сказал, что сам виноват и купит новый, и это было — правильно. И даже вечером, дома, он не повалился на кровать сразу, а чин-чинарем разделся и надел пижаму, хотя было всего семь вечера, и только тогда повалился. Ему было плохо, правда, плохо, и казалось, что от боли сейчас выпадет глаз, и правая сторона носа тоже болела, как будто по ней нехреново заехали кирпичом. "Вот," — сказал он себе, — "Вот, ты весь день был хорошим. И что? Голова все равно болит, болит, болит, болит, болит. Видимо, дело не в этом." Но все равно он заставил себя сосчитать до десяти, подняться, пойти в ванную и там, стоя с закрытыми глазами и держась за трубу, чтобы не упасть, второй раз намазал зубы этой штукой.
Вперед локтями
Он уселся на край дивана и занялся куклой вплотную. Одно лицо у этой куклы было пухлое, улыбающееся, между блестящими розовыми губами виднелись два не менее блестящих зуба, тоже розовых. Второе же лицо было костистым и очень противным, — вот-вот разревется, нос сморщен, верхняя губа задрана, злобная гадина. Здесь зубы куклы были белыми, но какими-то размазанными. Он несколько раз крутнул куклину голову — туда-сюда, туда сюда. Быстро выяснилось, что интереснее всего смотреть на эту куклу не спереди, а сзади: злобное, капризное личико над застежкой платья, а ниже — торчащие вперед локти, к одному из которых все еще привязан ценник. Он хотел оторвать ценник, но мама не разрешила, сказала — ценник надо отрезать ножницами. Ему самому нельзя брать ножницы, прошлый раз это плохо кончилось, хотя ножницы ужасно нравятся ему, от ножниц у него шевелится в животе. Надо подождать, когда мама и папа выйдут с кухни, чтобы мама срезала ценник. Тогда он сможет выкупать куклу в ванной.
Он подождал, потом еще подождал. Потом подошел к двери кухни. Они шептались очень громко, он постоял и послушал. "Не ори!" — это был женский шепот, — "Не ори! Не смей на меня орать!" Мужской шепот надрывно отвечал: "Я ору, потому что ты его губишь! Гу-бишь! Зачем ты это притащила?!" "Потому что он ими интересуется," — отвечала женщина, — "Потому что куклы вызывают у него интерес!" "Лена," — сказал мужской шепот очень спокойно, — "Лена, ты его губишь. Он слабоумный, и нужно…" "Не смей так говорить о ребенке!" — заорала женщина в полный голос (они часто так орали; ему стало скучно, он присел на пол под дверью кухни и повернул голову куклы боком, — так, чтобы видеть оба лица сразу). Тогда мужчина тоже заорал в полный голос: "Я смею, потому что это правда! Ему одиннадцать лет, с ним нужны специальные занятия, с ним нужен интернат, ты не даешь ему шансов! Ты таскаешь ему кукол!"
Тут ему надоело ждать, он пошел в ванную, залез под ящик с бельем, нашел там ножницы, сначала аккуратно срезал с куклы ценник, а потом провел тонким матовым лезвием вдоль одной руки и вдоль другой. Получилось очень красиво.
Еще нет
Провожающих уже попросили выйти из вагонов, она меленько обцеловала его — глаза, щеки, подбородок, а потом неожиданно ткнулась губами ему в ладонь, и он сухо бормотал: "Ну что ты, ну что ты, я через неделю же вернусь", обнял ее, зацепившись за волосы пуговицей на рукаве пальто. Она быстро пошла к двери, он не стал смотреть в окно, сглотнул ком и вошел в купе, и прямо следом за ним вошел сосед, невыразительный человек в точно таком же пальто, как у него.
Они поздоровались, сосед сразу сел на свою полку и принялся шуршать любезно разложенными по столу дорожными журналами, а он решил приготовиться ко сну и принялся рыться в сумке. В плоский внутренний карман можно было не заглядывать, — там лежал пакет с выписками, рентгенами, томограмамми, всем, всем. Он расстегнул маленькое боковое отделение и достал теплые носки. Глупо было тащить с собой два спортивных костюма, но он тащил, потому что чувствовал, что не может провести ночи в поезде в том, новом, сине-черном костюме, к котором он еще и належится, и находится, и належится… Он вытащил другой костюм, — старый, домашний, коричневый, и обернулся на соседа — ловко ли переодеваться при нем?
Сосед как раз стоял спиной, — склонился над собственной сумкой, порылся в ней и плюхнул на столик старый коричневый спортивный костюм. За этим костюмом последовал другой, сине-черный, с еще не срезанным ценником, и теплые серые носки. Стыдливые комочки синих трусов были на минуту рассыпаны по полке и тут же спрятаны обратно (он подавил желание оттянуть пояс собственных брюк и посмотреть вниз, он и так отлично помнил, что там надето). Остальное заслоняла спина соседа. Он вытянул шею, как мог, увидел аккуратно сложенное зеленое полотенце, торчащее из бокового кармана сумки, и свежекупленный том "Марсианских хроник" в бумажной обложке (пока они пытались говорить о чем-нибудь веселом на перроне, Наташа колупала ценник — и отколупала, и теперь липкий прямоугольник на обложке обязательно превратится в отвратительное грязное пятно.)
Тогда он вышел из купе в коридор и, дрожа в такт тронувшемуся с места поезду, тщательно ощупал себя, — руки, лицо, грудь. Но нет, он был еще жив.
Не считается
Он потер пальцами висок, она спросила — что, голова болит? Он утвердительно опустил веки, и тогда она сказала: — Хотите, я поцелую — и у Вас все пройдет? Он изумленно уставился на нее. Она быстро отвела глаза, сделала неловкое движение рукой, — как будто попыталась убрать сказанное из разделяющего их воздуха, — и поспешно вышла из лифта.
Не спать
Он встал с пола и, ненавидя все живое, пошел открывать дверь. Порог сразу залило водой, он с отвращением посмотрел на позднего гостя — паренек лет, наверное, четырнадцати или пятнадцати, мокрый насквозь, отирающий ладонью лицо, держит полумертвый букет наперевес, как ребенка. Он даже подумал, что это курьер какой-нибудь службы доставки цветов ошибся адресом, и рявкнул раздраженно:
— Что?
Паренек, пытаясь кривенько укрыть расползающийся букет полой куртки, закричал сквозь грохот воды:
— …простите, сэр! Я знаю, что уже очень поздно, сэр! Я просто! Мой автобус! Я не успел на более ранний, короче, я только сейчас приехал, сэр! Я Сэмюэль, Сэмюэль Вайс! Я приехал поговорить с Айрин, сэр, мне надо с ней поговорить! Я ее друг по той школе, еще в Эксессе, сэр! Я успел только на автобус в четыре двадцать шесть! Извините, что так поздно, сэр!..
Тогда он тоже закричал в ответ:
— Здесь нет Айрин!
— Что? — закричал паренек, и он повторил еще раз, почти закрывая дверь, чтобы вода не так хлестала на коврик:
— Здесь нет Айрин!
— Айрин Ллоэл, сэр! — закричал паренек.
— Ллоэлы съехали два месяца назад! — закричал он в ответ, — Не знаю, куда, спросите на почте!
Он захлопнул дверь и хорошенечко закрыл ее на задвижку, вернулся обратно в гостиную, сел на пол у дивана и осторожно приподнял абажур лампы, подпустил чуть-чуть света. Кот дышал тяжело и хрипло, облезлый бок ходил вверх-вниз, иногда кот коротко стонал человеческим голосом и мучительно поджимал лапу к брюху, — там, внутри, сильно болело. Укол явно не помог. Он положил руку коту на лоб, подумал, что коту от этого, наверное, только хуже, убрал руку и снова опустил абажур. Может быть, — подумал он, им надо было забирать кота с собой, а не продавать вместе с домом, может быть, там, на новом месте, он бы еще жил и жил. А может быть, — подумал он, — им вообще не надо было уезжать: эта самая Айрис вышла бы к двери, несколько секунд молча смотрела бы на этого дурачка с букетом, а потом сказала бы: «У меня умирает кот, заходи», — и, конечно, они сидели бы с котом до утра, и рано или поздно неловко поцеловались бы, и все было бы не так уж плохо.
Я не смерть твоя, я не съем тебя
Принесли еду. Он поспешно докурил, растолок окурок в пепельнице и придвинул к себе салат, увенчанный парой укропных кисточек.
— О, — сказал он, — смотри, у салата уши! Нет, не так: смотри, это холм. В нем нора. Из норы уши торчат. — Он взял вилку и подвигал укропными «ушами» туда-сюда.
Тогда она с тоской и отчаянием поняла, что вся ее бравада не стоит и ломаного гроша: конечно, она сохранит ребенка.
Мирное время
— Иногда, — сказала она, — мне становится скучно есть просто так, и тогда я иду в ресторан с какой-нибудь эдакой кухней.
Найденыш
Они были такими печальными, такими спокойными. Они ничего не боялись, ни о чем не тревожились. Они знали, как жить, и знали, как добывать себе хлеб насущный, и знали, как держаться вместе. Он подошел и лег среди них в переходе между Менделеевской и Новослободской, — ладони к щеке, колени к животу, — потом присмотрелся: нет, они лежали не так, — он подложил под голову локоть, и сразу стало удобно. Они не возмутились и не прогнали его, — кто-то сунул теплую морду под полу его дубленки, кто-то похлопал его хвостом по колену, — и под монотонное шарканье людских ног они спокойно уснули, вся стая.
Ты знал, ты знал
Потом началась реклама. Там были два мужика с электропилами, один, кажется, полуголый (или светлая футболка, непонятно). Они говорили особыми «жестокими» голосами, грубыми такими голосами, «хо-хо, гррр!» Вернее, только один говорил, а второй поддакивал: говорил: «Ага…», или «Ххха!» Первый рявкал: «Наше шоу вернулось!» — а второй говорил: «Ого-го!» Тогда первый рявкал: «Если вы смотрите телевизор, то вы любите наше шоу!» — а второй делал пилой «Взззззз!» Тогда первый рявкал: «А если вы не любите наше шоу, то зачем вы смотрите телевизор? Вас что, заставляют насильно?»
Тут он начал смеяться и смеялся взахлеб, долго, у него даже слезы потекли, и он закашлялся. Тогда они вернулись, несколько раз ударили его ногами в живот, кто-то сильно саданул его прикладом по спине, но он все равно смеялся, просто не мог остановиться. Они завязали ему рот и повернули маленький портативный телевизор так, чтобы ему не было видно. Реклама закончилась, и снова пошли новости.
Полезное
— Это было подло, — сказал он.
— Нет, — сказала мама, — это было не подло, и никогда не говори мне таких слов, ты что себе позволяешь? Это было не «подло», это было полезное. Ты сделал полезное дело.
Он пнул ногой диван и стал яростно слюнить и тереть палец, испачканный фиолетовым фломастером. Она легонько шлепнула его по руке.
— Ты попросила меня нарисовать собаку, я нарисовал тебе собаку, я думал, ты хочешь, чтобы я нарисовал тебе собаку, — сказал он плаксиво.
— Правильно, — сказала она, — я попросила тебя нарисовать для меня собаку, мне нужна была табличка, и ты нарисовал очень хорошую собаку, а я написала «Собакам вход в магазин запрещен», и теперь это стала полезная собака.
SNAFU
— Ты меня любишь? — спросила она, пытаясь поудобнее устроить пятки на сбившемся в ком одеяле.
— Прости, — сказал он.
— Ну и хорошо. — Сказала она. — Ну и хорошо. Ты, главное, не переживай из-за этого.
Побочный ущерб
— Пожалуйста, скажи мне что-нибудь, — сказала она, но он даже не повернулся, он уже двадцать минут так сидел, — в парадной форме, в ботинках, — на светлом глубоком ковре растекалось пятно от тающего снега, из-под подошвы торчал серый хвост кладбищенской сосновой иголки.