Морис не издал вздоха, не поколебался. Вскочив с постели, он сел за конторку, взял первый попавшийся ему лист бумаги (это был печатный бланк его секции) и написал:
«Гражданин Диксмер!
Я вас любил, люблю и теперь, но видеться с вами более не могу».
Морис долго думал, какую бы найти причину, по которой он не может видеться с гражданином Диксмером, и только одна пришла на ум, такая в эту эпоху пришла бы на ум любому. Итак, он продолжал:
«Носятся слухи о вашей холодности к общественным интересам. Я не хочу осуждать вас, и вы не поручали мне защищать вас. Примите мои сожаления и останьтесь уверенным, что ваши тайны будут погребены в моем сердце».
Морис не хотел даже перечитать письмо, которое написал, как сказали мы, под влиянием первой пришедшей в голову мысли. Нельзя было усомниться в том действии, которое оно должно было произвести. Диксмер, примерный патриот, как мог убедиться Морис из бесед с ним, Диксмер будет раздосадован, получив такое письмо. Жена и гражданин Моран, без сомнения, будут убеждать его сохранить спокойствие, он ничего даже не ответит, и забвение, как черный покров, ляжет на все чары прошедшего, чтобы превратить его в грустное будущее. Морис подписался, запечатал письмо, отдал его слуге, и посыльный отправился.
После этого слабый вздох вырвался из груди республиканца; он взял перчатки, шляпу и отправился в отделение.
Бедняга Брут! Он надеялся обрести свой стоицизм в занятиях общественными делами.
А дела эти были ужасны: готовилось 31 мая. Террор, подобно бурному потоку, стремящемуся с самых высот Горы Конвента, старался смести преграду, которую пытались противопоставить ему жирондисты — эти дерзкие умеренные, осмелившиеся требовать возмездия за сентябрьскую резню и пытавшиеся бороться, чтобы спасти жизнь королю.
В то самое время, когда Морис работал с таким усердием, что лихорадочное состояние, от которого он хотел отделаться, охватило его мозг вместо сердца, посыльный явился на старую улицу Сен-Жак и поверг жителей известного дома в страх и изумление.
Пробежав письмо, Женевьева передала его Диксмеру.
Тот развернул его, прочел и сперва ничего не мог понять; потом он сообщил его содержание гражданину Морану, который склонил на руки свое белоснежное чело.
В том положении, в котором находились Диксмер, Моран и его товарищи, положении, совершенно неизвестном Морису, но понятом нашими читателями, письмо это в самом деле было громовым ударом.
— Честный ли он человек? — с беспокойством спросил Диксмер.
— Честный, — твердо ответил Моран.
— Ну, вот, — подхватил тот, который держался решительных мер, — теперь вы видите, как мы ошиблись, не убив его!
— Друг мой, — сказал Моран, — нашу борьбу против насилия мы могли запятнать преступлением. Что бы ни случилось, а мы хорошо сделали, что не обагрили наши руки кровью, и теперь, повторяю, я уверен, что Морис человек благородной и честной души.
— Да, но эта честная и благородная душа принадлежит восторженному республиканцу, и если только он заметил что-нибудь, может быть, он посчитает преступным не принести в жертву собственную честь, как говорят они, положить ее на жертвенник отчизны.
— Неужели, — сказал Моран, — вы полагаете, что он что-нибудь знает?
— Разве вы не видите? Он упоминает о тайнах, которые навсегда останутся погребенными в его сердце.
— Эти тайны, очевидно, те самые, которые я повторил ему относительно нашей контрабанды, других тайн он не знает.
— Не подозревает ли он что-то в отейльском свидании? — сказал Моран. — Вы знаете, что он провожал вашу жену.
— Я сам убедил Женевьеву взять Мориса для безопасности.
— Послушайте, — сказал Моран, — мы увидим, оправдаются ли эти подозрения. Очередь заступить на караул в Тампле достается нашему батальону 2 июля, то есть через неделю. Вы в нем капитан, Диксмер, я поручик. Если очередь нашему батальону или даже нашей роте будет отменена, как случилось это намедни с батальоном де ла Бютт де Мулена, который Сантер заменил батальоном Гравилье, значит, все открылось и нам ничего не остается делать, как бежать из Парижа или умереть с оружием в руках. Но если все пойдет обычным порядком…
— Тогда мы тоже погибли, — возразил Диксмер.
— Почему?
— Не было ли все основано на содействии этого муниципала? Не он ли должен был, сам не зная того, проложить нам путь к королеве?
— Это верно, — отвечал побежденный Моран.
— Вы можете понять из этого, — подхватил Диксмер, насупив брови, — что нам надо во что бы то ни стало возобновить отношения с этим молодым человеком.
— Но если он откажется? Если он побоится выдать себя? — сказал Моран.
— Послушайте, — прибавил Диксмер, — я расспрошу Женевьеву. Она последняя рассталась с ним. Не знает ли она чего?
— Диксмер, — возразил Моран, — больно мне видеть, что вы впутываете Женевьеву во все наши замыслы, не потому, что я опасаюсь нескромности с ее стороны, — о, боже избави! — но замыслы наши ужасны, и мне совестно и вместе с тем жаль подвергать опасности голову женщины.
— Голову женщины! — отвечал Диксмер. — В ней столько же веса, сколько в голове мужчины, там, где уловки, чистосердечие и красота могут сделать столько же, а иногда и более, нежели сила, могущество и отвага. Женевьева разделяет наши мысли — пусть разделит и нашу участь.
— Так поступайте как знаете, любезный друг, — отвечал Моран, — я сказал, что думал. Делайте. Женевьева вполне достойна того призвания, которое вы ей назначаете или которое она приняла на себя.
И он протянул свою белую, женоподобную руку Диксмеру, который пожал ее в своих мощных руках.
Потом Диксмер поручил Морану и его товарищам усилить более чем когда-либо бдительность и отправился к Женевьеве.
Она сидела перед столом, глаза ее были устремлены на вышивку, голова опущена.
Услышав шум растворившейся двери, она повернулась к Диксмеру.
— А, это вы, друг мой, — сказала она.
— Я, — отвечал Диксмер с озабоченным и улыбающимся лицом. — Я получил от нашего приятеля Мориса письмо, которое никак понять не могу. Вот оно, прочтите и скажите мне, что вы о нем думаете?
Как ни старалась овладеть собой Женевьева, она не могла унять дрожь в руках, когда взяла письмо и прочла его.
Диксмер зорко следил за нею.
— Ну, что? — спросил он, когда она кончила.
— Я заключаю из этого, что гражданин Морис Лендэ честный человек, — с отменным спокойствием отвечала Женевьева, — и что его нечего опасаться.
— Вы думаете, что он не знает, кого вы навещали в Отейле?
— Я в этом уверена.
— Откуда же эта внезапная решимость? Каким он был вчера, холоднее или живее обычного?
— Нет, — отвечала Женевьева, — кажется, он был таким, — как всегда.
— Обдумайте то, что вы мне скажете, Женевьева. Вы должны понять, что ваш ответ будет иметь важное влияние на все наши предприятия.
— Постойте, — сказала Женевьева с волнением, которое прорывалось сквозь все ее усилия сохранить холодность, — постойте…
— Жду! — отвечал Диксмер с едва заметным напряжением мускулов на лице. — Соберите все ваши воспоминания, Женевьева.
— Да, — подхватила молодая женщина, — да, припоминаю. Вчера он был не в духе. Гражданин Морис, — продолжала она с некоторой нерешительностью, — властолюбив в своей дружбе… и мы иногда по целым неделям дулись друг на друга.
— Так это просто негодование? — спросил Диксмер.
— Я полагаю.
— Женевьева, поймите, в нашем положении нужно не предположение, а уверенность.
— Если так, друг мой… я уверена.
— Стало быть, письмо это только предлог, чтобы не бывать у нас в доме?
— Друг мой, как я еще могу это доказать?
— Докажите, Женевьева, докажите, — отвечал Диксмер. — У всякой другой женщины, кроме вас, я бы этого не просил.
— Это предлог, — отвечала Женевьева, опустив глаза.
— Ага! — воскликнул Диксмер.
Потом, после некоторого молчания, отнял от груди своей ладонь, которой пытался сдержать сильное биение сердца, и схватился за спинку стула, на котором сидела жена.
— Окажите мне услугу, друг мой, — сказал он.
— Какую? — спросила Женевьева удивленно.
— Старайтесь предупредить даже тень опасности. Морис постигает, может быть, тайны наши глубже, чем мы подозреваем. То, что вам кажется предлогом, может быть истиной. Напишите ему несколько слов.
— Кто, я? — вздрогнув, произнесла Женевьева.
— Да, вы. Скажите ему, что письмо было распечатано вами и что вы желаете его объяснения. Он явится, вы его допросите и тогда без всякого труда узнаете, в чем дело.
— О, нет, ни за что! — вскричала Женевьева. — Я не могу сделать то, что вы говорите, я этого не сделаю!
— Милая Женевьева, могут ли ничтожные приличия и самолюбие поколебать вашу решимость, когда дело идет о столь важных интересах?
— Я вам сказала свое мнение о Морисе, сударь, — отвечала Женевьева. — Он честен, великодушен, но своенравен; а я не хочу никому быть покорной, кроме мужа.
В этом ответе было столько хладнокровия и твердости, что Диксмер понял, как бесполезно было бы ему настаивать, по крайней мере в эту минуту. Он ни слова более не прибавил, посмотрел на Женевьеву, провел рукой по влажному лбу и вышел.
Моран дожидался его с нетерпением. Диксмер рассказал ему слово в слово обо всем, что произошло.
— Хорошо, — отвечал Моран, — остановимся и перестанем думать об этом. Я скорее готов отказаться от всего, чем причинить тень заботы жене вашей или оскорбить самолюбие Женевьевы…
Диксмер положил ему руку на плечо.
— Что вы, обезумели? — сказал он, устремив на него пристальный взгляд. — Или вы нисколько не думаете о том, что говорите.
— Как, Диксмер, вы думаете?..
— Я думаю, кавалер, что вы не более меня умеете подчинять долгу влечения сердца. Ни вы, ни я, ни Женевьева не принадлежим себе, мы ни что иное, Моран, как средства, призванные на защиту принципа, а принципы опираются на средства.
Моран вздрогнул, но хранил молчание, молчание, исполненное задумчивости и грусти.
Таким образом, они прошли несколько кругов по саду, не обменявшись ни словом.
Потом Диксмер оставил Морана.
— Надо отдать некоторые приказания, — сказал он совершенно спокойным голосом, — я вас оставляю, Моран.
Моран протянул Диксмеру руку и смотрел, как он удалялся.
— Бедный Диксмер, — сказал он, — боюсь, чтобы не пришлось ему более всех потерпеть в этом деле.
В самом деле, Диксмер возвратился в свою мастерскую, отдал некоторые приказания, перечел журналы, приказал раздать хлеб нищим и отправился в свою комнату, чтоб переменить рабочее платье на приличную одежду.
Спустя час Мориса, погруженного в свои думы, как бы разбудил голос прислужника, который, наклонившись к его уху, шепотом сказал:
— Гражданин Лендэ, кто-то пришел к вам и утверждает, что имеет крайнюю нужду вас видеть. Он дожидается.
Морис вышел в приемную и был очень удивлен, найдя в ней Диксмера, который перелистывал журналы.
Увидев Диксмера, Морис остановился на пороге и невольно покраснел.
Диксмер встал и с улыбкой протянул ему руку.
— Какая муха укусила вас и что вы мне написали? — спросил он у молодого человека. — Признаюсь, это меня сильно поразило, любезный Морис! Вы пишете, что я слабый и ложный патриот! Полноте, вы не в состоянии повторить мне в глаза подобное осуждение. Сознайтесь лучше, что вы искали придирки ко мне.
— Я сознаюсь во всем, во всем, в чем хотите, любезный Диксмер, ибо вы всегда обращались со мной, как истинно честный человек. Но тем не менее я принял решение, и оно неизменно.
— Как же так? — спросил Диксмер. — В глубине души вы ни в чем не можете нас упрекнуть, а между тем вы оставляете нас!
— Любезный Диксмер, поверьте, есть важные причины, которые заставили меня лишиться такого друга, как вы, и побудили поступить так, как я поступил…
— Так, но, во всяком случае, — с принужденной улыбкой возразил Диксмер, — это причины не те, о которых вы мне писали. Те, о которых вы мне писали, не что иное, как предлог.
Морис на минуту задумался.
— Послушайте, Диксмер, — сказал он, — мы живем в такое время, когда сомнение, вкравшееся в письмо, может и должно нас тревожить. Я это понимаю. Поэтому непростительно было бы честному человеку оставлять вас под бременем подобного беспокойства. Да, Диксмер, причины, которые я изложил, не что иное, как предлог.
Это признание вместо того, чтобы прояснить чело торговца, казалось, напротив, омрачило его.
— Однако в чем настоящая причина? — спросил Диксмер.
— Я не могу вам ее назвать, — возразил Морис. — А между тем, если бы вы ее знали, то согласились бы со мной, я уверен.
Диксмер настоятельно просил его объясниться.
— Вы этого непременно хотите? — сказал Морис.