— Вот все и кончилось, — сказала себе мать отрешенно. — Отчего же на душе такая горечь?
В первый год войны, когда толпы беженцев хлынули на восток, неподалеку от сибирского села Черлак, что в ста сорока девяти верстах от Омска, нашли девушку-подростка. Едва живая была, еле выходили. Только вот памяти лишилась напрочь. Ни имени своего, ни отца с матерью, ни откуда родом, не помнила.
Говорить начала не сразу, слова выдавливала с трудом, невнятно, словно и не русская. Да какая разница? Видно было: опалила война девчонку, бомбой или снарядом память отшибло, а может, страхом каким нечеловеческим.
Жалели ее, прикармливали. А она, как ходить смогла, проковыляла на берег Иртыша и стояла там допоздна. И так день за днем. Стемнеет, она лицо к звездам поднимет и смотрит, смотрит, будто оставила кого на небе, в бездне той звездной.
Через год выписали ей паспорт, и стала она Беспамятной Ольгой Петровной — имя-то и отчество с потолка взяли: так и не вернулась память к ней.
Просватал Ольгу колхозный механик Коля Волков: как окрепла малость, хорошеть начала — тоненькая, точно былинка, ловкая, и глаза необыкновенные, не карие там или голубые, а с фиолетовым отливом, одни на всю Землю. Он так и звал ее: Фиалочка. Ушел на войну Коля, домой не вернулся… Сына своего не увидел.
Работала Ольга в колхозе как все, не жалела себя. А всю душу сыну отдавала. Даром, что сама малограмотная, наставляла его на учение что было мочи.
Школу сын окончил с золотой медалью, в университет поступил. А она, как сын уехал, собрала в одночасье пожитки да на юг подалась. Так с тех пор и живет у самого синего моря…
…Назойливо стрекотали цикады, доносились голоса курортников, возвращавшихся с моря. Веселые голоса, безмятежные. Приезжие порхают как бабочки-однодневки, хотят всего поскорее и побольше — моря, солнца, развлечений. Короток отпуск-то, словно сама жизнь.
А местные все белые, не принимают загара. Море — вон оно, рядом, и чувствуешь его, а приобщиться некогда: одно не доделала, другое не начала… Так и откладываешь: не высохнет море, никуда не денется. Оно-то не денется…
Сын уговаривал:
— Тебе покой нужен. Переезжай к нам в Москву!
А сам в глаза не глядел, думал: «Вдруг согласится, возьмет и переедет… Как же я ее, деревенскую, друзьям-интеллектуалам показывать буду?»
Сын жил добротно, квартиру занимал трехкомнатную, в хорошем районе — минут сорок до центра, это у них за расстояние не считается. Работал в научном институте физиком-теоретиком — должность такая. «Я, — шутил, — науку двигаю в направлении технического прогресса, но все больше боком».
— Расскажи, сынок, о работе своей, — просила мать. — Трудная небось! Тяжко тебе?
— Как когда. Бывает и тяжеленько.
— Да ты рассказывай, не скрытничай от матери.
— Что рассказывать? Все равно не поймешь. Ты ведь без образования, а здесь и десятилетки недостаточно.
— Жизнь у меня такая сложилась, — вздохнула мать. — Некогда было образовываться. А ты все же расскажи, вдруг пойму?
Как снисходительно посмотрел он на нее тогда, какое выражение превосходства появилось на его лице! Он и не пытался скрыть это выражение, подчеркивал:
«Смотри, мать, какой я. Гордись, радуйся — твоя кровь. Большое это счастье для тебя иметь такого сына!»
Сын и вправду удался. Сильный, уверенный в себе и своем будущем, благополучный. И о матери не забывал: каждый месяц, почитай, переводил десятку-другую. Куда больше, к пенсии-то?
Лет пять назад привез жену, на смотрины вроде, только вот чьи? Больно уж волновался, как мать голубушке-то его покажется!
— Ты не смотри, что она у меня простая, — говорил виновато, словно прощения просил. — Время было такое… Люби ее, пожалуйста!
Жена у него аккуратная женщина, воспитанная.
— Конечно, конечно… — отвечает. — Я все понимаю, можешь не беспокоиться. Позвольте, мама, я вас поцелую.
Клюнула в щеку, а потом украдкой губы-то и вытерла. После этого зареклась Ольга в Москву переезжать раз и навсегда.
А сын все же уважил ее, просветил насчет работы. Говорил сначала с усмешкой, все помудренее слова выбирал: «изотопический спин», «межнуклонное расстояние», «дефект массы»… Потом увлекся, забыл, кому рассказывает, сам с собой рассуждать начал.
Мать не перебивала вопросами. Кивала головой: все, мол, понятно. Помянул сын о новых частицах атомных, которые открыл и обмерил. За одно это могут большую премию дать, а то и академиком выбрать.
Она продолжала кивать, а в глазах ее тлели фиолетовые угольки. Только сын не обратил на них внимания: была у него привычка не смотреть матери в глаза. Так и уехал, не взглянув, лишь сказал напоследок:
— Хорошо у тебя думается, мать. Пока рассказывал, такое в голову пришло, сам не верю… Кажется, большое будет открытие, революция в ядерной физике. Впрочем, не понять тебе! Следующий раз приеду — растолкую, что и как…
«Не приедешь, — подумала мать с болью. — Последняя это наша встреча, сынок!»
…Стемнело, а колея сделалась белой, словно присыпали ее снегом. Только какой здесь, на юге, снег. Вот в Черлаке, бывало, завьюжит, подует с Иртыша поземка, все белым-бело…
Мать провела по колее долгим взглядом и, вздохнув, вошла в дом. Постояла, будто не знала, что делать дальше, затем выдвинула ящик комода, достала со дна пачку пожелтевших бумаг, перевязанных выцветшей голубой лентой.
Это были фронтовые письма мужа и среди них похоронка. Она не стала развязывать ленту, но замерла, закрыв глаза и шевеля губами, точно перечитывала по памяти дорогие ей строки. Потом, держа пачку в руке, подошла к висевшему на стене портрету — ржавому от времени любительскому снимку, заправленному в самодельную рамку.
— Я была тебе хорошей женой, Коля, — чужим, мелодичным голосом сказала она молоденькому солдату в гимнастерке старого образца, — но как это оказалось трудно… Прощай же!
Она вернулась к комоду и, помешкав, вынула из ящика обернутую тряпицей тяжелую пластину. Развернула, тщательно протерла холодную полированную поверхность. Погасила свет, села за обеденный стол — единственный стол в ее доме, — поставила пластину на ребро и, похолодев, заглянула в нее, как будто это было окно в иной, сопредельный с земным мир…
Из глубины пластины, словно из тусклого старинного зеркала, смотрела пожилая женщина с морщинистым невыразительным лицом и редкими прядями седых волос — она сама, какой выглядела в тот миг. Но зеркало не смогло бы отразить ее облик в темноте.
— Оуэйра, — сказала она едва слышно.
Изображение на секунду исчезло, затем появилось снова.
— Оуэйра!
И опять мелькнуло, точно сменился кадр. Потом еще и еще:
— Оуэйра! Оуэйра!
На каждом новом изображении она становилась все моложе, стройней, красивей. Волосы буйно разрослись и уже не отливали платиной, а пламенели червонным золотом. Радужная оболочка глаз, еще недавно выцветшая и мутная, приняла насыщенную фиолетовую окраску. Угольки в зрачках разгорелись неоновым пламенем.
Она пристально разглядывала свое первородное лицо, от которого успела отвыкнуть за долгие земные годы. То, что удалось ей сделать для людей, они могли бы причислить к подвигам Геракла. Но люди понятия не имеют о Контакте, хотя мечтают о нем и верят в его возможность. Придумали летающие блюдца и гуманоидов, устремили в зенит гигантские уши радиотелескопов — рано!
Людям еще расти и расти, им предстоит изжить злобу и враждебность, переплавить в мирный металл горы оружия, установить повсюду справедливые общественные отношения, только тогда Контакт станет двухсторонним…
А ей приходится заново обретать свою сущность, которая, казалось, утрачена навсегда. Возможно, так оно и есть… Проще всего вернуть прежний облик, а вот душу… Выжата душа, как половая тряпка, вся в надрывах, кровоточит и болит не переставая.
Для людей она исчезнет, оставив после себя колею к звездам.
Девушка, воздушная, стремительная, выбежала на крыльцо старого дома, остановилась, как вкопанная, повела вокруг фиолетовыми глазами, а потом устремила их ввысь.
— Ты чья ж такая будешь? — полюбопытствовала соседка. — Вроде и не знаю тебя… Небось приезжая? Комнату у Петровны снимаешь? Что молчишь, или язык отсох?
Она не отвечала, разыскивая взглядом в небесной глуби крошечную, одной ей известную звездочку. Зрачки ее глаз вдруг заискрили, как будто в них соприкоснулись высоковольтные электроды.
— Чур меня, нечистая сила! — взвизгнула соседка, и ее словно ветром сдуло со двора.
А звездочка проявилась в гуще других таких же звезд.
— Оуэйра! — просигналили фиолетовые глаза. — Моя миссия окончена! Я свободна!
ЗА МИГ ДО БРЕННОСТИ
В глубине души Плотников не относил себя к большим ученым. Кое-что сделал, пожалуй, мог сделать гораздо больше, если бы не расплескал на жизненной дороге юношескую веру в свое предназначение.
В расцвете этой веры Алеше еще не исполнилось шестнадцати. Война занесла его в районный город Вологодской области Белозерск.
Он лежал на протопленной печи в блаженном тепле и при свете коптилки решал задачи, собираясь во что бы то ни стало сдать экстерном экзамены за два последних класса. Никто его не понукал. Алеша все решил сам. Голова была поразительно легкой и ясной, не отвлекала даже сосущая пустота в желудке. Знания усваивались как бы сами собой: на него вдруг снизошло высокое вдохновение!
Февраль сорок второго, темень, вьюга… А жизнь кажется прекрасной, уверенность в собственных силах — необычайная! Словно ты не песчинка, влекомая ураганом войны, а былинный богатырь Илья Муромец, которому отроду предначертаны великие подвиги.
Летом Наркомздрав отозвал мать в Москву, и Алеша вернулся домой. И через какую-нибудь неделю поступил на подготовительное отделение МАИ — Московского авиационного института имени Серго Орджоникидзе.
— Занятия уже давно начались, — сказал начальник подготовительного отделения доцент Лейтес. — Вряд ли догоните. Но попробуйте, чем черт…
Алеша догнал. Единственная тройка в аттестате была у него по черчению. Ее поставил доцент Буков, желчный пожилой человек, придирчивый и скупой на оценки.
По выбору Алеши зачислили его на факультет оборудования самолетов и приборостроения (через три года он перешел на вновь открытый радиотехнический факультет).
На первом курсе Алексея Плотникова считали примерным студентом и даже назначили старостой группы. Учился он охотно, однако в его зачетной книжке пятерки чередовались с четверками, отличником Алеша так и не стал. И уже не чувствовал себя Ильей Муромцем, которому любая наука нипочем. Остался богатырь в былинном городке Белозерске…
Вот тогда и совершил Плотников первое и, к счастью, единственное в жизни преступление, хотя лишь много лет спустя осознал его как таковое.
Как-то вечером сидел Алексей в чертежном зале и чистил хлебными крошками приколотый к доске лист ватмана. Уже это одно было кощунственным: в блокадном Ленинграде люди умирали от голода, да и в Москве хлеб выдавали по карточкам.
— Что вы делаете! — послышался возмущенный возглас.
Алеша обернулся. За его спиной стоял доцент Буков.
— Я… я чищу чертеж…
— Белым хлебом! Послушайте, юноша… — голос Букова неожиданно стал просительным, даже жалким, — у меня язва желудка, мне противопоказан черный хлеб. Не надо чистить листы, я приму и так. Передайте вашим друзьям… Если у них есть…
— Да-да, конечно… Я передам… Мы найдем, обязательно…
С тех пор группа, в которой Алеша был старостой, не знала забот с черчением.
Плотников не раз вспоминал этот эпизод. Сначала чуть ли не с гордостью за свою находчивость, затем со снисходительной усмешкой и в конце концов со жгучим стыдом. У него не поднималась рука осудить Букова, поступок которого был по меньшей мере антипедагогичным: видимо, крепко допекла того жизнь, если решился он на такое унижение. Но себя Алексей Федорович осудил безоговорочно, хотя по всем юридическими канонам подлежал амнистии за давностью совершенного преступления.
Начались летние каникулы. Алеша остался ремонтировать институт. На нескольких участках работали военнопленные. Были они одеты в болотного цвета мундиры со споротыми погонами, сытые, уже вполне освоившиеся со своим положением и, по-видимому, довольные им.
Плотников ходил в выгоревшей хлопчатобумажной гимнастерке, галифе и сапогах, тогда эта одежда была самой модной, да другой у него и не имелось. Повстречавшись с ним, пленные вытягивались в струнку и козыряли. Алеша не испытывал к этим людям ненависти, которую они заслуживали. Юность отходчива, отходчив и русский характер…
Только-только начал он постигать ремесло маляра, как вдруг ему на ногу свалилась железная штанга, едва не раздробив большой палец. Врач дал освобождение от работы.
Неделю Алеша проторчал дома, затем не утерпел, поехал на переполненной электричке в Москву. Он заметно прихрамывал и был горд, что его принимают за раненого.
Навстречу, из институтской проходной, выбежал Изя Брискин, однокурсник.
— Читай объявление, Плотников. Записывают в парашютную школу! Пойдешь?
Над Алешей еще довлел комплекс маменькина сынка. Он жаждал самоутвердиться, проверить себя. А тут представлялась такая возможность! Конечно же, Алексей записался в парашютисты одним из первых.
Сколько воды утекло, а помнит до сих пор профессор Плотников все, чему его обучали в парашютной школе. Парашюты — тренировочный ПТ-1 и десантный ПД-6… Площадь главного купола шестьдесят три и запасного сорок и три десятых квадратного метра… Число строп двадцать восемь… Прочность стропы на разрыв…
Стоит закрыть глаза, и он в передней кабине У-2. Перед лицом панель с приборами и совсем рядом постукивают клапана звездчатого мотора. Стрелка высотомера движется к отметке «600». Резко падают обороты. Из-за спины доносится команда летчика:
— Вылеза-ай!
— Есть, вылезай!
Он разворачивается вправо по диагонали в тесной кабине, привстает, берется обеими руками за стойку центроплана, подтягивается. Левая нога на крыле. Правая нога на крыле. Руки перебирают борт кабины, ноги переступают вплотную к фюзеляжу. Улыбающееся лицо летчика. Правая рука на вытяжном кольце, левая держится за борт. Самолет парашютирует, скорость — восемьдесят километров в час. Комбинезон на ветру облепил тело. Летчик командует:
— Поше-ел!
— Есть пошел!
И солдатиком вниз, навстречу кувыркающейся земле…
На втором курсе Алексей Плотников перестал быть образцовым студентом. Теперь его можно было чаще встретить на аэродроме, чем в аудитории. К нему отнеслись с пониманием, установили свободное расписание; в авиационном институте традиционно, еще с довоенных времен, жаловали увлечение парашютным спортом. Тем более, что Алексей по-прежнему учился легко, слишком легко, чтобы приобретать глубокие знания, — об этом он пожалел впоследствии…
Так или иначе, но в то время небо стало для него мощным магнитом, а самолет — средоточием каждодневных помыслов. Радиотехника была забыта, надолго ли?
Именно тогда попались ему на глаза и пришлись по душе стихи умершего двумя годами раньше швейцарского поэта Альбина Цоллингера, которые выражали его собственные чувства:
Если бы не было ничего, в тебе уже заключалось бы все;
Еще не переведен на русский язык Антуан де Сент-Экзюпери, и не прочитал Алеша его «Планету людей», зато полюбилась парашютисту замечательная книга Джимми Коллинза «Летчик-испытатель», предвидевшего и талантливо описавшего собственную гибель…
Читал он взахлеб и о мифическом индусе — летающем Ганумане, и о столь же легендарных Дедале и Икаре, и о вполне реальных братьях Монгольфье, изготовивших из бумаги (они были бумажными фабрикантами) первый воздушный шар.
Алеша строил первый планер рука об руку с Отто Лилиенталем, самолет с паровым двигателем вместе с Александром Федоровичем Можайским. Рядом с Валерием Чкаловым летел через Северный полюс в Америку, разумеется, в мечтах, в воображении…
У него появились друзья-единомышленники, как и он помешанные на авиации. И первая глубоко личная утрата тоже была связана с величественным и беспощадным небом.
Все знают Александра Матросова, закрывшего телом вражескую амбразуру, но лишь немногим известны имена сотен героев, совершивших такой же подвиг, — слава избирательна. Все знают Алексея Маресьева, летчика, который после ампутации ступней обеих ног продолжал воевать и сбил еще семь самолетов.