Попробуй найди виновного, когда каждый считает себя правым. Да и виноват ли кто-нибудь в чем-нибудь вообще?
Началось с отца. Я накануне после лекций куда-то завалился, пришел домой уже под утро — и оказалось, что он в мое отсутствие вернулся из экспедиции, ждал, запсиховал, начал смотреть бумаги на столе и полках, книги…
«Эт-то что еще у тебя такое?!» — орал он, тряся рукописями. Это были «Чевенгур», «Собачье сердце», «Доктор Живаго». Злой, красный. Я думал, ударит. Нет, сдержался.
«Что… читаю, не видишь, что ли?» — «Я не спрашиваю… Где ты это взял?!..»
Он был Железный Человек. Непреклонный. Чистый. Один, без матери, растил меня.
«Где… ты… взял?! — долбил он меня в лоб, словно обухом топора. — Ты… ты знаешь, представляешь ли себе, что это такое?!» — «Да чего ты, в самом деле… отстань, я спать хочу…» Он вздохнул: «Нет, ничего ты, видно, не понимаешь, сынок… Ты связался с врагами, и я не могу допустить… — Он охнул, схватился за грудь. — В общем, так: я позвонил куда следует. Все обсказал. Пойдешь вот по этому адресу, — он протянул бумажку, — там для тебя уже заказан пропуск… вот в этот кабинет». — «Никуда я не пойду, что за чепуха!» — «Пойдешь. Или ты не сын мне больше. Иди и очистись от всей этой гадости, накипи. Мне горько, что ты отступил от наших идеалов…» — «Я не отступил! Ну что это за жизнь… Ты чего… откуда свалился, вообще? Ты где живешь? Какие враги?! Это же литература!»
Он встал и крикнул, указывая на дверь: «Ступай!! Или за тобой придут. Я позабочусь об этом. И ты не увидишь больше ни института, ни этой квартиры».
Можно было не ходить, конечно. Но я подумал: если уж он позвонил, все равно доберутся. Не лучше ли сделать шаг навстречу? Зачем зря рисковать институтом, который сам выбрал, расположением человека, которого люблю, который для меня — единственный на свете?
Пропуск, правда, был заказан. И я поднялся в кабинет. Представился ему. Он был круглый, опрятный, улыбчивый.
«Как же вы так? — укоризненно спросил он. — Ай-яй-яй. Ах-ах-ах». И сразу: «Где взяли? Конкретнее: кто дал?» — «Не скажу». — «Ну и не надо, пожалуйста, — краснодушно произнес он. — Мы знаем и так. Вайсман, да? Семен Вайсман? Мы ведь давненько присматриваем за ним и знаем его окружение. Надо сказать, что вы вовремя пришли сюда. Ибо та компания догуливает последние денечки. Вы, верно, рассуждаете про себя, — он улыбнулся, — мол, что это он говорит мне такие вещи? А вот что: сейчас вы сядете и напишете своей рукой: как, что и кто. Когда, где. И озаглавите это: „Явка с повинной“. Ясно?» — «Ни за что!» — «Ну, напра-асно. Я же хочу помочь вам, только и всего. Пройдете свидетелем, в институт мы не сообщим, учитесь на здоровье! Может быть, из вас и выйдет человек. И не надо упрямиться. Вы же видите: нам и так все известно. Так что с вашей стороны это будет только констатация фактов, вот и все. И не рискуйте, вы никому этим не принесете облегчения. Пожалейте отца в конце концов. Он у вас настоящий человек, патриот».
Покойный батя! Ты умер через три года, после трудного маршрута, в палатке. Я в то время уже работал мастером на стройке, а Сеня Вайсман заканчивал отбывать свой срок в колонии… Железный Человек, ты-то в чем был здесь виноват?
«Я не хочу и не буду писать доносы на друзей!» — «Перестаньте, какие тут доносы… Просто нужно сразу решить: или — или. За или против? Принципиально. Ну подумайте, что у вас может быть общего с этим… кучерявым, извините? Имейте в виду: тем, кто нас не слушает, мы можем делать весьма больно…»
…Я только похоронил отца, было тоскливо и пусто, и вдруг — явился Сенька. Прилично одетый, только короткие волосы и серое, лагерное лицо. «Что же ты наделал, сволочь?» — спросил он и попытался ударить меня в лицо кулаком. «Успокойся, Сеня. Пойдем, выпьем лучше, посидим». — «С чего ты взял, что я стану с тобой пить?» — закричал он. «А почему нет? Ну, пошли, не обижай, у меня отец помер». — «Ты же Иуда, доносчик! Раньше таких из общества исключали, они… сами стрелялись, вот!» — «Вон что… Нет, Семен, я не Иуда, и не доносчик, и стреляться не стану. Там уже все знали, поверь. И у меня не было выхода. Или вместе с тобой вдоль по Владимирке, или — нет. Почему я должен был выбрать худшее?» — «Да… с тобой тяжело. Тебе, я вижу, выгодно быть таким…» Он ушел. А вскоре и вообще куда-то сгинул, говорили, что уехал — туда… Ну и ладно. Скатертью, как говорится, дорога. И мне не в чем винить себя. Чист.
Только вот то жалко, что были мы большие друзья…
…Илья Иванович очнулся, встал со скамейки и огляделся. Кому это все он только что рассказывал? Никого не было кругом. Только большая луна по-прежнему бежала по небу, одиноко стояла будочка среди островка земли, обнесенного забором. Он закурил, бросил в котлован скомканную пустую пачку из-под «Мальборо». Она прилипла там к грунту цветным маленьким комочком. Повернулся и пошел. Тихо, осторожно, не оглядываясь, брел по дорожке. Сердце билось тупо, болезненно.
ИСТОРИЯ ПЯТАЯ
Настал черед дежурить на стройке Феде Гильмуллину. Федя недавно вышел из отпуска, который провел на родине, в большом татарском селе, у брата-муллы. Брат был уже старый, толстый, с маленькой седой бородкой. Подвыпив с ним, Федя (татарское его имя было — Файзулла) неустанно обличал религиозную профессию брата, его отсталые убеждения. Мулла обычно выслушивал такие рассуждения добродушно, не пускаясь в особенные разговоры на эту тему. Файзулла нравился ему не только потому, что был братом, но еще и тем, что имел золотые руки и изрядное трудолюбие. В то время как мулла исполнял свою непочетную для Феди службу, сам он обязательно находил себе какую-нибудь работу у него в хозяйстве: возил, пилил, строгал, приколачивал. Все старье, все обветшавшее ко времени его отъезда обретало прочность, белело свежим деревом. У Феди и в городе был свой дом с хозяйством, и он ни за что на свете не согласился бы променять его на квартиру. И здесь он тоже целыми вечерами, а в выходные — с утра до вечера, если не уезжал на рыбалку, — копался, занимался чем-то в доме, в пристройке, в огороде, в палисаднике. И делал все неторопливо, добротно и красиво. В строительно-монтажном управлении Федя раньше был бригадиром, и бригада у него числилась одной из лучших, потому что Федя и людей понимал, и любил порядок, и его уважали, и стремились к нему в бригаду — там был заработок. Но вдруг начальство свергло Федю и поставило на его место Костю Фомина, студента-заочника, — пускай, мол, растет человек, привыкает к руководству. Гильмуллина такое решение обидело очень больно: уж он-то знал, что в бригадирах его место, как нигде. С трудом усмирив себя, он стал работать в Костиной бригаде простым плотником-бетонщиком. Костя был мягок, легко поддавался влиянию, и, постепенно приспосабливаясь к этому, бригада стала работать шаляй-валяй, не больно стараясь. И Федя тоже работал шаляй-валяй, как все. Только вечерами, недовольный дневной работой, становился еще неистовее. Точно по мановению руки вокруг него сгруппировалось еще несколько таких же недовольных, и составилась артель, начавшая возводить в свободное от работы время дачки, домики на мичуринских участках, баньки и прочие деревянные, а порою и каменные сооружения. В артели этой Федя, как и полагается, был старшим, иначе — бригадиром. И все у него делалось как следует, как встарь, а это значит — не посачкуешь. Появились вдруг деньги, которых раньше всегда не хватало и которые Федя, как человек скромных запросов, не знал, куда девать. На машину у него было, но он сначала решил построить в своей усадьбе капитальный гараж. И вот теперь ждал, когда на стройку начнут возить поломанные бетонные блоки, чтобы их можно было выбраковать и увезти домой.
Человек Федя был практичный, деловой, в обычном состоянии имел вид молчаливо-степенного, задумчивого татарского мужичка себе на уме. Но хитрым он вряд ли был, во всяком случае, гораздо проще того же Гени Скрипова или дискжокея Толика Рябухи. Именно поэтому он отнесся к заданию сторожить стройку очень серьезно, как и ко всему, что ему поручали. Надо — значит, надо, какие могут тут быть разговоры? Проводив товарищей с работы, Федя сел на скамеечку возле будки, положил на оставленный бывшим молодым специалистом сборник стихов листок бумаги и, строго поглядывая вокруг, чтобы посторонние люди не шатались по стройке, стал писать письмо брату-мулле. В нем он призывал брата бросить напускать религиозный дурман на татарское население, а лучше продать свой дом в большом селе и переехать для постоянного житья в город. Лично он, Файзулла, поможет ему — в случае согласия — сторговать здесь неплохой домишко с усадьбой, — а также походатайствует, чтобы бывшего муллу зачислили в бригаду, в которой трудится теперь он сам, Файзулла Гильмуллин, в качестве плотника-бетонщика. В каждом письме, каждом разговоре Федя внушал брату подобное, и каждый раз ответ был один: «Я подумаю о твоих мыслях, Файзулла». И вот теперь рука писала свое, а сам Федя кряхтел и качал с сомнением головой: нет, ни за что не вытащить брата из большого села, слишком стар и толст он для работы на стройке. Сам Федя в свою бригаду его ни за что не взял бы. Да и привык, наверно, мулла к жирному религиозному харчу, ленивой жизни, мягчайшим послеобеденным подушкам. Так что, скорей всего, — получит он письмо, попыхтит, понадувает толстые щеки, помигает глазками — и отпишет привычное: «Я подумаю о твоих мыслях, Файзулла». Представив себе такое, Федя аж заскрипел зубами от злости. Быстренько кончил писать, походил по территории, наблюдая порядок, затем сбегал до киоска «Союзпечать», купил конверт и отправил письмо.
Покуда он занимался этими делами, кто-то уже успел проделать дыру в заборе, и народ хлынул через стройку. Федя побежал, стал останавливать людей, заворачивать их, ругаясь и взывая к совести, на одного гражданина даже замахнулся, сделав зверское лицо. И тот заспешил обратно, нервно потряхивая портфельчиком. Да, впрочем, Федя никогда не ударил бы его. Некогда, больше тридцати лет назад, Федя был чемпионом флота по боксу в среднем весе. После одного страшного, почти невероятного случая был дан железный зарок.
Растопырив руки, похлопывая ладошками, Гильмуллин гнал, словно пастух, громко ропчущую толпу к проделанному ею отверстию. Выгнал, сходил за молотком, заколотил дыру и снова сел на скамеечку. Посидел и вспомнил: а ведь надо бы поесть! Не сидеть же весь вечер и ночь голодным. И тут же призадумался: а имеет ли он право? Но, поразмыслив, пришел к выводу: да, имеет. Ведь что ему ставят за дежурство? Одну смену. А в рабочую смену обязательно включается перерыв для приема пищи. Но опять возник казус: на кого же оставить территорию, ведь он один. Народ тут, как видно, настырный, не успеешь отвернуться — готово, отодрали доски, побежали! Совсем не знают порядка. А ведь некоторые неплохо одеты, возможно, работают какими-нибудь доцентами. Или бухгалтерами. Или архитекторами. Образование-то дали, а правила объяснили плохо. Ну вот, разве непонятно: заколочено—значит, не ходи. Расколочено — значит, ходи! Нет, так и норовят нарушить. И все ведь тайком, тайком, украдкой… Федя тяжело вздохнул. Видно, придется голодать, оставить пост никак нельзя. Но тут из-за забора послышался знакомый лай, и Федя приободрился: кажется, еще не все потеряно. Он вышел с территории и крикнул гуляющей вдоль забора с пудельком Комендантше:
— М-мамаша! На минуточку!
Старуха медленно, чопорно двинулась в его сторону. Собачка тявкала куда-то в сторону, просто так, на белый свет. Федя знал, что пуделек его совсем не имеет в виду: он животных не обижал, и они относились к нему равнодушно.
— Вы не посидите у будки немножко, не посмотрите за порядком? А я схожу, маленько поужинаю, а то столовая через полчаса закрывается.
— Отчего же, я с удовольствием. — Она наклонила голову и прошла на территорию.
— Справитесь ли? — с сомнением сказал ей вслед Федя. — Тут ведь народ-то — ой да ой!
— Не беспокойтесь.
С этого момента Гильмуллин был спокоен: старушка все сделает как положено. Она вообще молодец! Любит порядок, уважает. И других этому учит. Вот быть бы всем такими, как она, насколько бы проще, спокойнее стала жизнь! Он, не торопясь, поужинал, вернулся на стройку и сел на скамеечку рядом с Комендантшей. Затеял вежливый разговор:
— Как сами-то? Не болеете? Голова не болит? Ноги не болят? А сердце? А спина? Сын-то как? Не обижает? Работает?
— Спасибо, хорошо. Нет, не болею. Только мозжу иногда вот прямо вся. К сырости. Нет, не обижает. Работает, работает. Следователем работает.
Тем временем быстро смеркалось. Старуха попрощалась. Федя бросил ей вдогонку:
— Приходите еще, мамаша! А то мне, поди, скучно. Она глубоко, внимательно заглянула ему в глаза, так, что стало зябко, и вполголоса сказала:
— Обязательно.
После ее ухода Федя затосковал. Взошла луна, подул теплый весенний ветер. Свистнул раз и пошел, пошел наяривать раскатами соловей. Как-то постепенно, смывами, исчез, растворился белеющий забор, затем ушла, раздвинувшись в стороны, земля, и по поверхности раскатилось море. Оно шумело вначале в отдалении, но набегало ближе, ближе, с грохотом волна проплыла под ногами, и тогда Федя понял, что стоит на палубе родного своего эсминца «Разительный» в одних трусах, а сверху, на голове, привязанная обвитым вокруг лица ремнем — его матросская одежда: фланелька, брюки, вместо ботинок—легкие сандалии, купленные задешево в Неаполе. Он собрался в очередную самоволку на берег, на свидание с красоткой-итальянкой Джельсоминой, Джелькой. Федя — артиллерист, старшина второй статьи, он молод, красив, строен, притом боксер, чемпион флота. С ним не шути!
Пятьдесят шестой год, и Федина служба подходит к концу. Он еще успел застать на флоте воевавших, много видавших на веку, не лезущих в карман за словом и делом морячков — «вся корма в ракушках», и многому научился от них. Не только в службе, служить они умели и умели требовать с «салаг». Не только. За Федиными плечами были и отчаянные побеги от патрулей, и дикие, без единого звука, драки за пакгаузами, и лихие гулянки с портовыми девочками. Пять лет службы на кораблях сделали из с трудом объясняющегося по-русски деревенского татарского парня другого человека. Он стал проворным, дерзким, отчаянным и не боялся ничего на свете. На «коробке» Федя слыл хорошим, исполнительным матросом—иначе нельзя, таков был закон, — но звериная сила распирала грудь, искала выхода, больно ломила молодые мускулы. Бокс отвадил его немного от случайных драк, старшина начал бояться своего удара: ну его, еще прихлопнешь кого-нибудь! Лучше уж девчонки… Немало их было в военно-морском городе Севастополе, изведавших ласк иссиня-черного, горбоносого старшины, тайно плакавших по нему, из-за него — по разным поводам. В период своего увлечения женским полом Федя и изучил тот способ самоволки, который собирался применить сейчас: ночью, после отбоя, со стоящего на рейде корабля — в воду по штормтрапу, и — к берегу. Надо только затемно вернуться на корабль, иначе может засечь вахтенный.
Итак — к Джельке, Джельсомине! В первый же день, когда стали пускать на берег моряков с прибывшей в Неаполь эскадры, Федя и «защучил» ее. Он сразу отстал от своей группы и пошел один по узким улицам, хищно взглядывая по сторонам.
«Чао, синьора! — поклонившись и прижав руку к груди, сказал он идущей навстречу ему Джельсомине. — Буэно!» — и тем израсходовал весь свой запас иностранных слов.
Она остановилась перед ним, чуть присела, засмеялась и подмигнула. Через полчаса совместного шатания по городу он уже почти все понял про нее: Джелька девка битая, портовая, бывавшая во многих переплетах, в том числе с иностранными моряками. Что ж — нашим легче! Он увел ее к портовым причалам, за склады, поцеловал, взял в руки ее груди и почувствовал, как она затрепетала и стала задыхаться. Однако на дальнейшую любовь у него уже совсем не оставалось времени, и никак нельзя было опоздать на идущий к кораблю катер, иначе — прощай, Неаполь, навсегда! Федя взял за запястье Джелькину руку, на циферблате ее часов ногтем ткнул в цифру: «12». Указал пальцем на землю, сказал: «Жди тут!» — и побежал прочь. На катер он прибежал последним и удостоился гневного замечания офицера, старшего их группы, и подозрительного взгляда замполита. Перед обоими Федя немедленно извинился и сказал, что отстал, задержавшись у газетного киоска, купил там газету, так как решил изучать итальянский язык. И при этом помахал газеткой, выхваченной по дороге у какого-то почтенного синьора. Ему, конечно, не поверили: Гильмуллин решил вдруг изучать иностранный язык, что за чепуха! — однако находчивость оценили и больше не приставали.
Той же ночью он впервые отплыл к берегу, на свидание с Джелькой. Она ждала его на том самом месте, где расстались. Нашли местечко поукромнее, Федя развернул и постелил свою одежду, и они легли на нее. Кругом было неспокойно, прохаживались и лежали парочки, мелькали какие-то тени, но Феде и Джельке не было до них никакого дела. Грохотали, светили невдалеке фарами полицейские мотоциклы и машины, но сюда блюстители порядка, видимо, соваться боялись: здесь можно было нарваться на нож и даже получить пулю от темного люда.
Задолго до восхода солнца, когда еще не начало светать, Федя расстался с Джельсоминой, поцеловал ее в дрожащее веко и, привязав к голове одежду, поплыл к «Разительному». Поднялся по штормтрапу и прокрался в кубрик.
Еще и еще раз он плавал на берег, встречался с Джелькой. На четвертую ночь глухие портовые постройки удивили его пустотой, безлюдьем. Замолк жаркий, громкий, стонущий шепот парочек, не шатались праздные пьяные и непьяные люди, угасли фонарики. Только Джелька ждала его на прежнем месте. Она дрожала, прижималась к нему худым телом. «Что с тобой?» — спросил Федя. Девчонка затаила дыхание, прижалась еще крепче. И ласкала его как-то неуверенно, торопливо — точно боялась чего-то. Провожая его к воде, на вопрос: «Завтра? Тут же?» — испуганно замотала головой: «Но, но! Но, Федья, но! Бандитто!» Он похлопал ее по спине, удивляясь: «Что это с ней?» И спохватился: «Ах, ведь подарок! Чуть не забыл!» Еще днем он призадумался над тем, что девчонка портового города наверняка все-таки небескорыстна к матросу-иностранцу и надеется на вознаграждение за любовь. Рано или поздно она потребует или подарок или деньги. Что ж, после этого можно было бы и смыться — чао, бамбина! — но расстаться просто так с Джелькой Феде не позволяла совесть и… еще что-то. Что-то заставляло думать о ней, когда он днем, злой и непроспавшийся, бегал по горячему кораблю или сидел в душной артиллерийской башне. И Федя решил сделать Джельке подарок. Сначала хотел что-нибудь купить на берегу, куда снова днем ездил на катере, итальянских денег у него немного было, он выменял их через Джельку на рубли. Выбирая подарок, походил немного по магазинам и неожиданно купил для себя сандалии. И больше денег не осталось. Покупка имела для Феди свой резон: таскать через залив на голове кроме формы еще и тяжелые ботинки было хлопотным делом, а ходить ночью портовыми закоулками босиком опасно, можно запросто сделаться калекой из-за обилия битого стекла. А рассадишь ногу — как доберешься обратно? И остаться нельзя — может получиться трибунальное дело, товарищ старшина. Так что сандалии, что ни говори, были необходимы. Но как же теперь быть с подарком для Джельки? У Феди имелась в наличии только одна вещь, которую можно было признать ценной, и то с натяжкой. Перламутровые, из одного набора, портсигар и зажигалка в алом бархатном расшитом бисером чехольчике. Портсигар и зажигалку ему подарил демобилизовавшийся друг на прощание — сам он привез их из дальнего похода, из Индонезии. А чехольчик вышила мать, когда Федя приезжал в отпуск. Зажигалка была не совсем приличная рисунком, и Федя ее оставил себе, портсигар же в чехольчике решил подарить Джельсомине. С одной стороны, конечно, выходило не совсем ладно: зачем девчонке портсигар? С другой — не дарить же пустой чехольчик… А больше ничего нет.
Он достал из кармана клешей портсигар в чехольчике и отдал Джельсомине: «Джелька, презент!» Она осмотрела подарок в слабых бликах волн, отражающих идущий от города свет, тихо и счастливо засмеялась. Федя тем временем собрал свою амуницию, подтянул ремнем к голове и, готовясь идти в воду, поцеловав Джельку, сказал: «Чао, бамбина!» — «Чао, ма-рино!» — «Завтра — здесь!» — Он указал на гору старых ящиков, из-за которых они только что вышли. Джелька изменилась лицом, топнула ногой, ударила Федю в грудь маленькими сухими кулачками, крикнула: «Но! Но!» — и тут же испуганно зажала рот ладошкой. «Как хочешь!» — Он пожал плечами и пошел в воду. Оглянувшись, увидал, что подруга плачет. И когда плыл, долго еще видел ее: сначала она стояла лицом к морю, а потом медленно пошла за ящики. «Что за чепуха? Взяла заревела… Может, я мало дал ей? Мало, конечно… Подумаешь, портсигар. Нужен он ей. Ну так ведь я простой матрос, это она тоже должна понимать…» — таковы были Федины мысли. И он решил не видеть больше Джельку, жадную портовую шлюшку. Не плавать к ней ночами, не совершать поступков, чреватых в случае обнаружения ужасными последствиями для военного человека. От этой мысли ему было легче днем и вечером, даже исчезла прежняя сонливость, он почувствовал себя свободным и независимым. Так же легко и свободно он ощущал себя после отбоя, забравшись на свою койку в предвкушении хорошего, долгого сна. Он и правда проспал почти два часа. И проснулся от раздавшихся в голове сирены и топота — как будто на корабле сыграли боевую тревогу. Вскинулся на койке, но в кубрике было тихо, матросы спали, и корабль тоже спал, зыбко врезанный в теплую воду. Федя встал на ноги, нашел под койкой фланельку, брюки, сгреб их и тихо шмыгнул на палубу. По штормтрапу спустился в шлюпку и скользнул из нее в воду.
Он плыл четко к тому месту, где обычно встречала его Джельсомина. Но на этот раз ее не было видно на молу. Федя вышел из воды, огляделся, снял с головы форму, пошел к горе ящиков. Странная, непривычная тишина висела над припортовой территорией. С одной стороны горы часть ящиков раскидали предприимчивые влюбленные, и образовалась небольшая уютная площадочка. Джелька может ждать его и здесь. Из-за ящиков Федя осторожно заглянул на площадку. Сначала ему показалось, что там никого нет, однако, приглядевшись внимательнее, заметил, что в глубине что-то белеет. Потом глаза привыкли к царящей там тьме, и вырисовалось лежащее тело, скорей всего женское, судя по обнаженным ногам. Федя затаил дыхание. В это время сдвинулся под чьим-то неосторожным движением ящик рядом, матрос отпрянул — и вовремя, ибо в следующее мгновение страшный удар обрушился на его плечо. К счастью, задело его только скользом, и чем его ударили, Федя так и не понял, кажется, железным прутом. Вскрикнув и крутанувшись пару раз вокруг себя, Федя влетел на середину площадки. И сразу же увидал своего противника. Невысокий, с мощной, непропорционально телу развитой грудью и длинными руками, он враскоряку двигался на Гильмуллина. Дышал хрипло, глубоко, с хрюканьем. В одной руке у него была палка — видно, та самая, железная, в другой Федя разглядел нож. Сжавшись, как на ринге, выставив вперед руку со скомканной одеждой, он легкими, мелкими шагами стал отступать назад, — только так можно было уклониться от резких выпадов, которые делал ночной враг.
В момент Федины страх и удивление исчезли, сгинули внезапно, сменились расчетливой яростью. «Держись, гадюка, шпана береговая!» Вдруг согнувшись и вытянув руку с одеждой, он нырнул в сторону от того места, где поблескивал нож, и почувствовал, как лезвие вошло в ком, небольно оцарапав кисть. Ребром другой ладони он ударил по руке, держащей палку. Не дожидаясь, когда враг освободит нож от тряпок, Федя бросил их и сильным, отработанным в драках кинжальным ударом приложился к челюсти нападавшего. Сначала стукнул об землю железный прут и отскочил в темноту. Мелькнув белым пятном лица с разинутым в крике ртом, Федин противник опрокинулся назад. Осекся, хрипанул — и замолк. Замолк слишком внезапно. Федя присел рядом с ним на корточки, потряс голову, обхватив щеки пальцами. Ни звука, ни движения. Тогда матрос стал шарить по площадке, искать стянутую ремнем одежду. Нашел, развернул и вынул из брюк зажигалку с перламутровой оправой. Зажег ее над лицом лежащего человека. Оно теперь совсем не было страшным, видно, таким только показалось Феде в темноте. Короткий бобрик, невысокий лоб, тяжелый подбородок. Открытые глаза… Гильмуллин взял запястье — пульс не прощупывался. Что такое? И тут он увидел рядом с головой лежащего разломанный ящик, и догадка так обожгла его, что Федя схватился за сердце. Видно, падая, враг его ударился головой об острый угол ящика. Ну, точно. Вот ранка на самом виске. Странные, большие тени от огня зажигалки метались кругом, искажали очертания ящиков, лицо мертвеца… Федя встал, прижал к губам руку с немного кровоточащей раной. Еще болело место, куда пришелся удар палкой, и содранная кожа на плече. Что ж, для него это был честный бой, ему не в чем себя упрекнуть. Это тот, поверженный сейчас, напал на него подло, из тьмы, с оружием в обеих руках. Надо только скорее мотать отсюда, вот что. И тут он вспомнил, что еще одно совсем упустил из виду, распаленный схваткой. Ведь он видел кого-то на земле в глубине площадки… Подняв зажигалку, Федя пошел туда. Шагал он уже очень осторожно, скрадывая шаги, словно боялся, что его кто-нибудь услышит.
Там, в глубине, лежала на боку Джелька. Федя повернул ее лицом к себе, и она укоризненно заглянула ему в глаза. Он прикрыл ей веки. Руки ее были вытянуты вдоль тела, будто она продолжала защищать свои бедра, свои голые ноги. Рядом с ней лежал выроненный Федин подарок — портсигар в расшитом бисером чехольчике. Матрос присел рядом, одернул ей платье, и — подбородок его круто повело на сторону, в глазах защипало. Он понял все: и непривычную тишину припортовых закоулков в последние две ночи, и Джелькин испуг, когда он сказал, чтобы она приходила сегодняшней ночью на место их свиданий. Как же она ждала его, если смогла перебороть себя, пойти на это вымершее внезапно, меченное людским страхом место! «Но, но, Федья! Бандитто!» Пошла — и попалась в чужие, не знающие жалости руки. Джелька, Джелька, Джельсомина… Словно окаменев, он сидел возле нее часа три, пока еле заметное изменение в небесной окраске не напомнило: пора плыть обратно! Федя вытер слезы с ресниц, поцеловал Джелькино лицо и поднялся на ноги. Свой подарок — чехол с портсигаром — он сначала положил Джельке на грудь. Затем, уже опоминаясь и приходя в себя, подумал: это ведь не женская безделушка, не могут ли использовать чехол с портсигаром как улику, не разыщут ли по ней его самого, старшину второй статьи с советского эсминца «Разительный», Файзуллу Гильмуллина? Если станут искать на кораблях, такое вполне может случиться: на «Разительном» Федин портсигар в чехольчике знали многие ребята. Да и офицерам он был известен. Поэтому он взял подарок и упрятал в сверток с одеждой, который привычно приторочил к голове. Произнес глухо: «Ну, прощай…» — Тут он замялся, не зная, как назвать ее в прощальный момент. Закончил после недолгого раздумья: «Девушка дорогая…» Склонился еще раз, запоминая восковое ее лицо, повернулся и пошел к молу. Мимо поверженного врага он прошагал не остановившись, только душа еще раз наполнилась жестокой ненавистью. Вызванная этой ненавистью, пришла и ушла, не зацепившись, мысль о том, что по идее надо бы сейчас бежать в город, поднимать полицию, вести ее сюда, рассказать все, что было… Но он сразу понял, что не сделает этого: за ним стоял военный флот, и старшина не мог подвести его скандальной, вкусно пахнущей для врагов историей о том, как матрос оказался впутанным в преступные дела на чужом берегу. Притом Федя хорошо знал, чем может окончиться все это для него самого. Рот на замок, душу на замок!
Так, с закрытыми на замок ртом и сердцем, он прожил все остатнее время пребывания эскадры в Неаполе. Краем уха слышал разговор офицеров о том что на припортовой территории обнаружены тела некоей девчонки — матросской забавы и бежавшего из тюрьмы бандита. За его голову после побега полиция обещала большую награду, и вот теперь неизвестно, кому ее отдать. Но следствие прошло мимо кораблей, никак не коснувшись их. Когда эсминец покидал порт, Федя вышел на корму и бросил в кипящую воду расшитый бисером чехольчик с перламутровым портсигаром. Прощай, Джелька!
Все это было давно и давно исчезло, только вот боксом Гильмуллин с тех пор больше никогда не занимался. Один раз, перед самой демобилизацией, схлопотал даже пять суток, но на соревнования не пошел. Он теперь боялся бить человека. Мало ли чем может обернуться такой удар? Лучше сидеть молча, посапывать в две дырочки. Куда как спокойнее такая жизнь! Тихо живи, спокойно, хорошо… — нашептывал изнутри голос.
И, поселившись в городе, работая на стройке, завертевшись в постоянно окутывающих жизнь всяких толковых и бестолковых делах, все реже и реже вспоминал о Джельке, о том, что произошло теплой южной ночью в Неапольском порту, на окруженной горою ветхих ящиков площадке.
Что Джелька! Есть семья, ее надо кормить. Вот уже трое внучат. А и дети еще не очень самостоятельные, приходится помогать. Машину тоже охота купить, чтобы было не хуже, чем у других, чтобы не думали, что он плохой работник. Нет, Гильмуллин хороший работник, таких поискать!..
Сомкнулась земля, поглотив море, заточив его под собою. Вновь перед скамеечкой, на которой сидел Федя, возникли темные глыбы смоченного весной, твердого еще изнутри грунта. Едкие, дымные слезы текли по лицу плотника-бетонщика. Он не слышал, как грянул снова над стройкой оглушительный соловьиный свист, как подошла к скамейке сухая Комендантша с пудельком на привязи, как погладила его по жестким вороным волосам и что-то сказала негромко. Словно туман опустился сверху на Федю и закрыл от него все, что было вокруг. Он лег на скамейку, почувствовал щекой теплый, южный неапольский ветер, что-то упало на его ладонь, он судорожно сжал ее, и ласковый тихий сон накрыл бывшего матроса. Во сне приходила Джелька и беседовала с ним на понятном обоим языке. Только он был уже старый, а она — совсем молодая, годилась в дочери. Рыжий, с бобриком, уничтоженный Федей враг несколько раз прохаживался неподалеку, но лица его не было видно: на месте его белел пустой овал.
На рассвете он проснулся, почувствовал виснущую со скамейки, чем-то заполненную, тяготящую руку ладонь; разжал ее — это оказался скомканный, из алого бархата, расшитый бисером чехольчик под портсигар. По материалу, по рисунку вышивки — тот самый, подаренный когда-то Джельке. Только не было самого портсигара. Наверно, его взяло море. Как плату за хранение.
Федя Гильмуллин встал, повертел старую знакомую вещь; Вот так штука! Как она тут оказалась? На что она ему теперь сдалась? Тем более без портсигара. А портсигар он не носит уже давным-давно. Федя хотел выбросить чехольчик, но, подумав, отнес его в дальний угол котлована, выкопал ямку, положил в нее и забросал землей — по соседству с тяжелой золоченой кистью от скатерти, скомканной пачкой заграничных сигарет, зазубренным бутылочным горлышком, картонной папкой и выпрямленными опалубочными гвоздями. Постоял, опустив голову, словно мучительно что-то вспоминал. Но застучали шаги утренних прохожих, а значит, пора уже было идти на свой пост, отгонять жителей, чтобы не проделали в заборе дыру, не вздумали бегать на работу кратчайшим путем. Машинально покрикивая на них и махая руками, Федя рассуждал про себя, что хорошо все-таки придумали с этими ночными дежурствами! Вот, у него теперь есть в запасе целая смена, и можно взять отгул. И это очень кстати, потому что второй уже месяц ходит мужик, просит срубить баню и изрядно надоел, придется сделать, деваться некуда!
ИСТОРИЯ ШЕСТАЯ
Сегодня привезли на стройку отремонтированный экскаватор. Целый день он рычал, роя котлован сложного профиля и расширяя фронт работ бригаде бетонщиков. Костя-бригадир воспрял духом и не давал покоя ни себе, ни бригаде, ни экскаваторщику: бегал, проверяя уровни, сверялся с чертежами, а остальных послал готовить подъезды для машин. И верно: в конце смены пришла машина с тесом, но ее успели только разгрузить, и рабочий день истек. Ну да ничего, завтрашняя суббота значилась последней в месяце, следовательно, рабочей. Так что можно будет с утра дочистить котлован и начать сколачивать опалубку. Тогда, может быть, поставят наконец сторожа, не придется отрывать людей от бригады. А пока надо дежурить, никуда не денешься, начальство требует. И Костя Фомин, прощаясь, сказал остающемуся диск-жокею Толику Рябухе:
— Ну, ты давай тут… Не журысь…
— Была мне нужда! — откликнулся тот.
На самом деле «журыться» на стройке он никоим образом сегодня не собирался. Сегодня в Толином общежитии проводился вечер «Диско», как он собственноручно намалевал в объявлении. Согласно должности диск-жокея, главная роль здесь отводилась Рябухе. Поэтому немедленно после ухода бригадира он переоделся и через дыру в заборе, уже проделанную неугомонными жильцами, выскочил на городскую улицу. А через полчаса был уже в общежитии. Сразу организовал себе бригаду добровольных помощников и приступил к делу.
Пока таскали в зал, расставляли и налаживали аппаратуру, отбирали пленки, проверяли проектор, цветомузыку, зал стал заполняться. Диск-жокей Толик Рябуха гордо стоял в углу, гонял пленку с легкой музыкой и ждал наступления своего часа. Иногда он останавливал музыку, тогда его помощник, стоящий у проектора, менял слайды и тихим, мяукающим задушевным голосом ворковал в микрофон: «Донна Саммер — сегодняшняя королева секс-рока! Название ее последнего диска „Вандерер“, что в переводе с английского обозначает „Бродяга“, очень точно определяет ее путь к славе. Она 'родилась в большой и бедной негритянской семье, и никто не мог подумать, что голос вознесет ее на вершину славы. Юная Донна пробовала петь в негритянских трущобах, а потом счастье улыбнулось ей, и ее заметили на одном из конкурсов музыки в стиле диско…»
Тут Толик выхватил из его рук микрофон и хрипло, но с теми же мяукающими оттенками взвыл:
— Ка-ампазиция-а из диска «Бродяга», записанная на пластинку «Ай филл лав», что в переводе означает: «Мне нравится любить!»
Тотчас врубилась на полную мощность акустическая система, замигали цветные прожекторы в углах зала, ударили барабаны и синтезаторы, и после небольшого проигрыша знаменитая негритянская дива запела низким контральто:
Зал сразу приобрел вид фантастический: запрыгал, заскакал в разном свете. Толик Рябуха стоял и снисходительно поглядывал на танцующих. Он был здесь богом. Так на него и смотрела подружка Варька, стоя поодаль и не смея приблизиться. Она работала сварщицей в ихнем СМУ, вчерашняя пэтэушница. В модном, купленном на рынке под немыслимые долги комбинезончике, Варька зябко жалась, вздрагивая плечами, постукивая каблучками туфель в такт музыке. Раздавленная ослепительной, только что оглашенной карьерой девчонки из негритянских трущоб, она относилась теперь к Толику так, как будто он лично был причастен к чудесному вознесению на вершины. Метавшийся по залу свет от прожекторов и точечный луч светопушки по-разному озаряли восхищенное Варькино лицо. Ей очень хотелось танцевать, тем более в таком замечательном, новом комбинезоне, и она иногда устремлялась в гущу толпы, но почти сразу же выныривала обратно и снова стояла, глазея на священнодействующего за пультом Толика. Она как бы огораживала его от тоже взблескивающих глазами в сторону диск-жокея девчонок, танцующих в зале: «Не смейте, это мой!..» Хоть и понимала краешком ума, сколь наивны эти движения, ибо знала: у Толика есть другие любушки, и бросать их всех ради нее одной он пока не думает. Но что же ей делать, если и день и ночь в голове только одно: красавец диск-жокей, король общежитского рока? Убери его из головы, и так станет одиноко, холодно, невесело, никакой мечты… А вокруг него всегда музыка, изящная чужая жизнь на цветных картинках, самые красивые, хорошо одетые мальчики, звездная россыпь: Донна Саммер, Сузи Куатро, Аманда Лир…
Толик Рябуха отмечал Варькнно присутствие только мельком, не слишком отчетливо: стоит, и ладно, пускай стоит, дожидается своего часа… Он жил музыкой, под ритм которой балдел и бесился народ в зале, душа его разноцветно мигала, в такт вспышкам установленных по углам прожекторов… Иногда ему хотелось потанцевать самому, пусть хоть с той же пухлой, веснушчатой Варькой, однако Рябуха никогда не сменял бы своего теперешнего места на место среди танцующих. Он был богом, пока стоял за пультом. Здесь — одно дело, а там — совсем другое. Отсюда он управлял толпой. Она — в его подчинении. Нажми он на кнопку, поверни выключатель — будет по-иному, чем прежде. И дает это — подумать только — всего лишь власть над музыкой. Не надо ни метаться, ни орать, надрывать голос. Тут — дело не солдатское, этим не возьмешь. Толик вспомнил бывшее свое ротное начальство — капитана Акалелова, прапорщика Нечитайло — и усмехнулся. Нет, товарищи, есть место, где рядовой Рябуха посильнее вас.
Еще год назад, дослуживая последние недели, Толик и думать не думал о том, что судьба назначит ему быть диск-жокеем. Поигрывал на гитаре, слушал модные записи, несшиеся из окон офицерского общежития, — этим, пожалуй, ограничивалось его общение с музыкой. Его и записи интересовали неконкретно: кто там поет, в чьем сопровождении — это ему было все равно. Толик жил в некотором отдалении от других людей, спокойно и вдумчиво, и хотел так прожить жизнь, не избегая, впрочем, некоторого минимума удовольствий, — они тоже были пропланированы, как было пропланировано тщательно вообще все будущее. Рос и воспитывался Рябуха в детдоме, куда попал со старшим братом после того, как мать лишили родительских прав. Толик тогда учился во втором классе, брат — в четвертом. Мать они видели в последний раз на суде, да и то пьяную, ну, а дальше она
Как он стал диск-жокеем? Истоки следует искать в той же армии, хотя нет, еще раньше, в тех временах, когда он заметил впервые, что тот, кто владеет музыкальным инструментом или имеет голос, — всегда на виду. Позже было взято на заметку и другое: не только! Не только талантливый и умный! Сам Толик, к примеру, голосом никаким не обладал, терпение и слух имел маленькие, каких хватило лишь на то, чтобы научиться бренчать немного на гитаре-шестиструнке. Однако стоило ему приобрести магнитофон, и отношение к нему сразу стало другим. Отсюда он сделал вывод: в центре внимания не только умеющий, но и имеющий! Однако только иметь — это еще не все. Вот эту-то истину Рябуха усвоил на службе. Там с ребятами, знающими толк в модной одежде, ансамблях. записях, дисках, молодые офицеры держались более просто, иногда просили консультации, иногда даже пытались достать через них кое-что. Значит, надо не только иметь, но и быть максимально осведомленным относительно того, что касается предмета твоего владения. Тогда будут уважать, будешь на виду. Отсюда и только отсюда — путь к иным благам. Это все уже знал Толик, демобилизовываясь, не знал лишь одного: каким образом этих благ достичь? Через владение чем? Через какое знание? Ответ пришел довольно быстро и сам собой. Единственной родной душой у Толика, как известно, оставался брат, он к моменту его демобилизации заканчивал институт и жил в студенческом общежитии. Ухаживал за невзрачной институтской же девицей, которую заметил только потому, что отец ее был немалым нефтяным начальником где-то в районе. «Женюсь — и сразу будет квартира!» — радостно говорил он брату. Толик помалкивал: считал, что тот мелконько плавает. Так вот, в общежитии брата он и столкнулся с такой удивительной вещью, как дискотека. Заведовал ею братов однокурсник, и жил он один в маленькой, заставленной аппаратурой комнатке на первом этаже, рядом с залом. К своей невероятной удаче, то есть к собственной комнате, он относился весьма равнодушно и только ночи напролет дулся там в карты, благо мешать, за отсутствием сожителей, было некому. Стоило Рябухе побывать в этой обители, как он немедленно примерил ее к себе и осознал собственные возможности. Безмерно расхвалив и записи, и аппаратуру, он расположил к себе институтского диск-жокея, и тот выболтал ему все нужные сведения о направлениях в рок-музыке, о модных певцах, ансамблях, а главное — свел его со сведущими людьми и указал места, где следует искать то, что нужно.
Толик к тому времени жил в строительном общежитии, в комнате на четверых. Устраиваться после демобилизации на завод электриком, по своей специальности, он и не подумал: слоняться по пыльному цеху, околачивать груши и получать мизер — такое было не по нему. Он пошел на стройку, где можно было подзаработать перед институтом, плюс работа на чистом воздухе и не очень строгая дисциплина. Сейчас, после того как возникла эта мысль, он решил еще избавиться от докучливого чужого присутствия, получить самостоятельную жилплощадь. Сначала поставил вопрос о дискотеке в комитете комсомола треста и получил полную поддержку. Потом стало уже проще: купили по безналичному расчету аппаратуру и поместили ее в комнату, выселив жильцов; осталась только одна койка — для диск-жокея. При помощи друзей-дискофилов он отладил систему, организовал цветомузыку, превратил комнату в картинку, предполагая ее своим жильем и в те годы, когда он будет учиться в институте: никто не посмеет его тронуть, заявить, что он не имеет права здесь проживать, если он докажет, что незаменим. И вскоре действительно стал необходимым, незаменимым. Деньги на первые записи ему нашли и выделили, причем правдами и неправдами — наличные, и он их честно вложил в дело, даже не подумав, что они, по сути, бесконтрольные, и часть их свободно могла бы осесть в кармане. В делах он всегда был честен, знал: достаточно вильнуть глазами, сделать неверный жест, и — все, не будет веры, а без веры ты не человек. Он даже своими деньгами поступался сколько раз, приобретая хорошие диски, и это тоже должно было воздаться сторицей.
К тому времени, о котором идет речь, Толина дискотека сделалась не только лучшей в тресте — о ней уже поговаривали в городе, и ее вечера посещали не только ребята и девчонки из соседних общежитий, но и любители рок-музыки из других районов, даже отдаленных.
…Скрестив на груди руки, выставив вперед ногу, Толик Рябуха стоял возле пульта и смотрел на танцующих. Вот пропрыгал мимо соратник по бригаде Фомина, живущий в этом же общежитии бывший молодой специалист Витька Федяев, биолог. Верткий, веселый, в паре со смазливой крановщицей. Подмигнул: вот, мол, как ты стережешь народное добро! Ничего, Витька не выдаст, он парень свой. Давай, давай, наяривай… Иногда к диск-жокею подходил кто-нибудь из ребят, склонялся к уху и говорил заискивающе: «Пошли, Толян, у нас есть…» — и делал выразительный жест. Толик отрицательно качал головой: «Не могу, старина, видишь — при исполнении…» Сварщица Варька все еще крутилась перед ним, приплясывала, иногда устремляясь в толпу и тут же выныривая обратно. Толик глянул на часы — пора уже было закругляться, думать о близкой ночи. Он согнул руки, постоял какое-то время, приноравливаясь к ритму, и двинулся от пульта к Варьке. Она ахнула восхищенно и запрыгала перед ним, увлекая на середину зала. Так они плясали весь оставшийся вечер, а музыкой управлял один из Толиных ассистентов. Другой менял слайды в проекторе. Когда кончилась возня с занесением аппаратуры обратно в Толину комнату, он привел туда Варьку, и она снова замлела, разглядывая усеявшие стены цветные фотографии, портреты, плакаты: Карлос Сантана, «Кисс», «Блонди», «Клэш», «Бумтаун рэтс»… Они посидели немного, поели наскоро сваренного Толиком на плитке «перлового супа особого» из пакета, выпили бутылку принесенного Варькой сухого вина, а потом он привалился к теплому Варькиному телу и не выпускал его из рук до самого утра. Она все говорила: «Ну скажи, что любишь меня, ну скажи, скажи…» Он молчал, притворялся, что засыпает. Где-то далеко свистели, заливались, умирали от страсти соловьи. «Скажи, скажи, ну хоть соври мне…» — тормошила его Варька. Он молчал. Он не хотел врать в таком важном вопросе. А Варька плакала, ей была обидна его нелюбовь, она чувствовала себя одинокой, хоть ее и касался сильный, неутолимый мужчина. Так, в слезах, девчонка и ушла в свое общежитие, когда забрезжил рассвет, побежали под окнами ранние трамваи и Толику пора было спешить на работу, чтобы успеть раньше всех и сделать вид, что он никуда не отлучался ночью. Варька проводила его до остановки, он рассеянно поцеловал ее и вскочил в вагон.
Еще находясь за забором, он услыхал доносящиеся с территории стройки непонятные металлические стуки и насторожился. Осторожно глянул из дыры в заборе… Кабина экскаватора была открыта, и внутри него кто-то находился. Он-то и постукивал, видимо, и лязгал там. Неужели так рано явился на работу машинист? Сколько времени? Десять минут седьмого. Нет, едва ли это он. Даже точно, что не он. Толик постоял, раздумывая, что же ему теперь предпринять. Связываться с порушителем экскаватора ему совсем не хотелось. Ухватишь его, а он как стукнет в полутьме чем-нибудь железным, и — будь здоров, не кашляй!
— Эй! юноша! — вдруг услыхал Толик знакомый сварливый голос. Со стороны будки к нему шла Комендантша с пудельком на цепочке.
— Не перевелись еще охотники до народного добра! — кричала она, указывая на экскаватор. — Что же вы стоите? Идите, ловите его, а то уйдет!
— Да, да… — бормотал Рябуха, размышляя, повернулся, воскликнул: — Эй, ты… там! Давай… сдавайся! Быс-стро! А то милицию позову!. Впер-ред идут щтррафные батальоны-ы! — бодро запел он и двинулся к экскаватору. Шел он не торопясь, надеялся, что порушитель машины выскочит и убежит: лязг и стук в ней после крика Комендантши прекратился. Тут послышалась негромкая команда старухи, зашлепали сзади собачьи лапы, и Рябуха, шатнувшись, упал на четвереньки, расквасил ладонями застывшую сверху грязь: это пудель вскочил ему на спину и, часто и жадно дыша, стал подбираться клыками к шее. В это время из экскаватора высунулся и спрыгнул, задом к Толику, коренастый человек с непокрытой головой, заросшей длинными буйными рыжими волосами. Одет он был в нечто вроде стеганого узбекского халата, расшитого и подпоясанного кушаком. Пока Толик возился с собакой, пытаясь свалить ее с себя через голову, рыжий отбежал к забору, вскарабкался на него и исчез на другой стороне. Кто-то там пронзительно гикнул, коротко заржал конь, и послышался стук удаляющихся копыт. Толик же, ухватив, наконец, пуделя обеими руками, подбежал к экскаватору и ударил собаку что было сил об гусеницу. Она свалилась мертвой, с залитой кровью головой и оскаленной пастью. И сразу наступила великая тишина. Только — динь-динь-динь! — звякнул бубенчиком трамвай вдалеке. За ним — как продолжение звонка — залился и моментально оборвал свою трель поздний соловей. Рябуха снял замызганный пудельком плащ, покачал головой.
Комендантша сидела на чурбаке возле будки и глядела на забор — на то место, за которым скрылся рыжий порушитель. Лицо у нее было скорбное, нижняя губа вздрагивала.
— Ступай, забирай свою падину! — грубо сказал ей Толик. — И — живо отсюда. Ма-арш! Здесь закрытая территория. И я охраняю! Одна нога здесь, другая там!
Она подняла на него уже тронутые голубоватой мутью слезящиеся глаза, махнула рукой и устало поднялась с чурбака. Почувствовала себя безмерно старой, больной, несчастной и абсолютно ненужной этим людям.
— Ох, болят мои ноженьки-и… — застонала старуха. — Ломит, ломит мои косточки-и… — Кривой нос ее уныло обвис, вздернулся к нему крючковатый подбородок, стала видна дыра на чулке. Тряся сухими руками, она засеменила кругом чурбака, что-то наборматывая. Толику быстро надоело это дело, и он рявкнул:
— Я что сказал — жив-ва! Вперед!
Старуха побрела к домам, даже не оглянувшись на то место, где лежал ее пуделек. Толик вспомнил о плаще, хотел окликнуть Комендантшу и вручить его старухе, чтобы вычистила, но почему-то не сделал этого — то ли постеснялся, то ли побоялся непонятно чего. «Что за чепуха!» — подумал Рябуха и решил перекурить. Уселся на чурбак, только что покинутый Комендантшей. И даже успел вытащить сигарету…
То, что произошло с ним, даже нельзя было назвать видением в полном смысле: просто его телом, мозгом завладел другой человек, которому по возрасту подкатывало уже к шестидесяти, и был это не кто иной, как сам Толик, только уже изрядно постаревший…
Тяжелой трусцой он бежал по окраине дачного поселка, задыхался, и мысли его были таковы:
«Бегом от смерти, бегом от смерти… Надо же так назвать книжку! Да, убежишь, кажется… И остановиться, сачкануть тоже нельзя: увидят домашние, донесут врачу — такой поднимется галдеж! А возможно, и действительно помогает… не все же врут врачи. Вот давление зимой — верхний предел скакал за сто шестьдесят, а теперь — сто сорок стабильно, иной раз и сто тридцать пять… Может быть, и не бег помог, а то итальянское лекарство? Да-а, тяжеленько было его достать. Не дай бог, доберутся ревизоры до некоторых бумаг, подписанных мною в те поры! Аж холодок меж лопаток… Далеко ли до инфаркта и прочей пакости при таких волнениях! Было же плохо на прошлой неделе, вечером, в Наташкиной квартире… А если бы серьезно — скандал, скандал, не дай бог! Умереть на квартире любовницы — такое не забывают и после смерти. Жена — ладно, она и так уже все поняла и сама не зевнет, если тихо, а вот детям какая память? Впрочем, что дети? Живут себе, похохатывают, пока молодые… А если случись такое дело, Наташка не станет никуда звонить и бежать, подумает тоже о своей репутации да тихонько, ночью, втащит в машину, увезет подальше и выбросит где-нибудь на свалке, забросает мусором. Да еще передернется брезгливо, как она умеет. Надо побеседовать с ней, напомнить, кто я все-таки такой… Нет, смерти боюсь. Не надо ее… не надо ее… Хоть бы еще немного… И сразу, если что. Нет, и сразу не надо… вообще не надо. Ох и посуетятся в министерстве, ох и порадуется кое-кто! Грядки топчут… Опять надо идти, разбираться. Раз-два, раз-два, правой-левой, вдох-выдох…»
Здесь все пропало, Толик снова стал молодым, очнулся и содрогнулся от омерзения. Но тут же забыл все, что ему привиделось. Потому что никому не дано помнить свое будущее.
Он переоделся в будке, забрал лопату, взял за задние лапы лежащего у гусеницы, окоченевшего уже пуделька, оттащил его в котлован. Роя яму, выкопал разные предметы: тяжелую золоченую кисть, зазубренное бутылочное горлышко, скомканную папку, несколько гвоздей, мятую цветную сигаретную коробку, грязный расшитый чехольчик, — и все это, не разглядывая, разбросал лопатой кругом себя. Зарыл собаку, отдохнул маленько. Когда стоял над маленьким холмиком, слегка прихватило—дало маленький сбой — сердце, но только чуть-чуть, и сразу все прошло. Он двинулся к будке, чтобы взять в ней молоток и идти заколачивать дыру в заборе.
Честно, с открытыми, горящими глазами Толик Рябуха повинился Косте Фомину и всей бригаде, что не смыкал глаз, караулил государственное добро всю ночь напролет и только задремал под утро, сморенный, как в экскаватор забрался пацан-школьник. Он и пробыл-то там совсем недолго, потому что Толик сразу же, как только услыхал стуки, осуществил преследование с целью захвата. Однако пацан оказался шустрым и убежал. Много он вряд ли успел натворить.
И верно: видимых повреждений на дизеле не обнаружили. Исчезло только магнето с пускового двигателя. Костя Фомин пошептался с машинистом и вынес Толику свой приговор:
— Иди и достань! Не достанешь за два часа — мало того, что не получишь смены за дежурство, заплатишь еще и за убыток, и за простой. Усек?
— Где я его достану? — заужимался было Толик, но Костя сурово бросил ему:
— Нас не касается! Прояви солдатскую смекалку! — и больше не стал с ним разговаривать. Рябуха убежал и довольно скоро, не истекли еще те два часа, явился с магнето. На вопросы, где достал, он только хмыкал и подмигивал. Живо поставили деталь, завели мотор, и снова началась работа.
Однако только успели врубиться, — над стройкой взвился и полетел к небу смерчик из пыли и сухого цемента. Засвистел, загудел мотором еще не подключенный ни к какому источнику электронасос. Треснула опалубка и оттуда полез квашней застывший уже, казалось бы, бетон. Крохотное, единственное на небе, висящее в зените, похожее на детский кулачок облачко вдруг распушилось и быстро побежало к земле. Все заслонили глаза от песка и света, закачали головами.
— Ю-ух, Дербент-Дербент-Калуга-а! Засосала погодушка-а! — ухнул дядя Миша Мохнутин.
— Чтой-то нашей старушонки с собачонкой нынче не видать! — сказал бригадир Костя.
— Да вот же она! — показал Федя Гильмуллин. И бригада увидела идущую по направлению к ним Комендантшу. Только сегодня она была не одна, рядом шел еще кто-то, огромный и рыжий. Старуха бегала, поскакивая, вокруг своего страшного спутника и указывала на бригаду длинным пальцем.
Забежала вперед него и крикнула, приплясывая, сложив трубочкой ладони:
— Ну, всё! Привела, привела-а! Всё теперь, всё!
«Это он! — думал тем временем молодой специалист, биолог по образованию Витька Федяев. — Это он, тот самый, что взял в сберкассе мой диплом!..»
«Ах ты! — думал бывший рецидивист Геня Скрипов. — Так вот кто отбил у меня Полю и избил ночью возле ее дома!..»
«Вот где пришлось увидеться! — думал Федя Гильмуллин. — Ведь это ты, ты встретился мне тогда ночной порой в Неаполе, на площадке за грудой старых ящиков!..»