Тут воцарилась какая-то странная пауза, и вдруг лейтенант стал быстро, профузно краснеть, фуражечка ему сделалась как бы мала, из-под нее потекли струи пота, и наконец обнаружилась причина стыда — все заметили, как брюки лейтенанта стремительно растягиваются неким странным выпячиванием, которое в конце концов приобрело форму основательного колышка, устремленного в сторону Лидии. Офицерик весь вогнулся внутрь, чтобы сгладить это выпячивание, удалить его из центра композиции, но ничего не получалось, то ли брючки были тесноваты, то ли предмет великоват.
Мы некоторое время молчали, понимая, что происходит что-то неловкое, но относя это к фотоаппарату, к съемке военного могущества нашей реки, а вовсе не к постыдному колышку, торчащему в направлении пионерского отряда. Первыми прыснули наши девчонки, потом гоготнули матросы, потом и мы, мальчишки, сообразили что к чему. Физручка победительно сверкала дейнековской улыбкой.
«Смирно! — пискнул офицерик своим матросам и совсем уже побагровел. — Я, конечно, извиняюсь, девушка… товарищ вожатый… но мне приказано изъять у вас аппаратуру… или… или…»
Он уже и не смотрел на физручку, уставился куда-то вбок и вниз, вроде бы на собственный каблук, но «предмет», однако, продолжал победоносно торчать, странное неуместное могущество на фоне хилой фигурки, впрочем, было в этом некоторое соответствие с тяжелым вооружением мелко сидящих мониторов.
«Или пленку засветить? — Лидия презрительно оттопырила губу. — Нет, уж, дудки! Берите лейку, а о дальнейшем…»
«О дальнейшем, может быть, в штабе флотилии?..» — с робкой радостью вопросил лейтенантик.
«Вот именно! Завтра же! Кто у вас главный? Контр-адмирал Пузов? Да мы с его дочкой на одном курсе, к вашему сведению!»
Она швырнула лейку офицеру, словно королева пригоршню серебра в толпу.
«Ребята, за мной!»
«Завтра же… завтра же… — лепетал лейтенантик, — …в Зеленодольске… в штабе флотилии… уверен, что разберутся… я буду лично… ждать на пристани…»
«Трижды ха-ха!» — скомандовала физручка.
«Ха-ха! Ха-ха! Ха-ха!» — бодро ответствовал наш отряд, покидая поле престраннейшей этой битвы.
Валевич гулко хохотал в глубине московской телефонии, должно быть, все это и ему вспомнилось с достаточной яркостью.
— Помнишь, помнишь? — захлебывался он сквозь хохот. — Помнишь эту штуку?
— Еще бы не помнить, — отвечал я, и сердце мое наполнялось теплом и любовью к этому моему единственному другу, который кажется сам себе таким удачливым и сметливым и который на деле не кто иной, как толстый стареющий ребенок. Кто может быть ближе человека, с которым вы вместе по одному только слову или даже междометию отправляетесь в одно и то же место времени и пространства, на тридцать пять лет назад, туда, где меж серых камней торчали кусты ежевики, а тропа уходила в заросли орешника, туда, где лента Волги то просветлялась, то замутнялась в зависимости от конфигурации пролетающих над нашей сирой родиной облаков.
Где существует этот момент, если он может иной раз так ярко, с такими подробностями возникать из небытия?
— В памяти, — важно поясняет мне Валевич. — В клетках нашего мозга.
— Валевич, ты знаешь, что такое память, что такое клетки мозга, что такое момент?
— Исследования продолжаются, — говорит он.
— А все-таки ты помнишь Свияжск?
— Церковь? — тихо спросил Валевич. — Конечно, помню.
— Яша, приезжай, — попросил я его. — Давай встретимся на углу возле табачного киоска. Со мной происходит нечто экстраординарное.
Далее из письма Елены Петровны Честново:
Наш так называемый микро-, а на самом деле огромный район показался мне в ту ночь каким-то необычным. Среди пугающего однообразия 16-этажных тысячеоконных блоков я вдруг увидел едва сквозящий, но все-таки явно существующий творческий замысел. Быть может, кто-то из этих бедняг-архитекторов, которые штампуют такие микрорайоны, сумел и сюда протащить что-то маленькое свое, вдохнуть и сюда пузырек живого духа, как-то слегка нетипично повернуть всю эту линию жутчайших жилищ, как-то соединить ее вон с тем холмом, чуть-чуть приподнять над другими вон ту башню, оставить вот этот хвост лесной зоны внутри квартала, кто знает — вдруг он смог представить себе на мгновение, что будет вот такая лунная ночь, пустота и одинокий, потрясенный чем-то своим человек с этой позиции у табачного киоска вдруг увидит его замысел, лицо его города с некоторой живинкой в глазах, с огоньком под аркой, с этим вот расположением теней, с луной, висящей меж двух комплексов и серебрящей верхушки лесопарка, в ночь полнолуния, в ночь Божьей Благодати.
Проехала машина спецслужбы, что подбирает по ночам «портвеешников». Потом проскочил к развороту автомобиль Валевича.
— Олег, — сказал Валевич, — ну, хватит уж тебе. Ну, поехали к нам спать. Ну, давай мы тебя женим. Есть кандидатка. Ну, мобилизуйся, Шаток! Ну, хотя бы на финальную пульку мобилизуйся! Вот вчера ты на федерацию не пришел, а там мы сильный дали бой Подбелкину. Эта скотина и на тебя опять напал, опять на тебя телегу покатил, якобы ты снижаешь в своей статье прошлогодней ценность международных побед советского баскетбола, якобы ты вообще, не совсем… ну, в общем, мы ему дали по жопе… Ну, взъярись, Шаток! Ведь вам же в первый день с «Танками» играть! Только твоя банда и сможет выиграть у «Танков»! А потом я тебе обещаю все устроить — и путевку, и деньги, и попутчицу… поедешь в санаторий… ну…
— Яков, — сказал я ему, — меня сегодня Благодать осенила. Ну-ну, не дергайся, пожалуйста, все в порядке. Постарайся понять, я не могу выразить своих чувств словами… Ну, словом, я завязываю со спортом… Прости, но все наше дело кажется мне сейчас слегка нелепым, все наши так называемые победы, все эти страсти-мордасти вокруг простейшего предмета, кожаного шарика с воздухом внутри. Я попытаюсь, Яша, другую жизнь найти, не знаю, удастся ли…
— Да ведь вам же турне по Латинской Америке светит… — растерянно пробормотал большущий и толстый мой друг. Когда-то, в дремучие времена, когда баскетбол еще не был спортом гигантов, он играл в нашей команде центра, то есть «столба», то есть был самым высоким, а теперь еле до плеча достанет моему скажем, Славке Сосину.
— Без меня поедут, — сказал я. — Хватит с меня этой политики… Яшка, неужели ты никогда не думаешь о другой жизни?
— После, — глухо сказал он.
— Что после?
— Я иногда думаю об этом после первенства, после федерации, после заграничного турне, после чего-нибудь еще, но времени, Олег, никогда не хватает — после чего-нибудь сразу начинается еще что-то… — он явно разволновался и сунул в карман ключ от машины, который до этого московским молодеческим движением крутил на пальце. — И потом, Олежек, прости, я хотел тебя спросить — что же, кроме политики и подбелкинских интриг, ты ничего в нашем деле не видишь? Все же молодые ребята бегают, прыгают, играют… Разве это Богу не угодно?
Все казалось мне почти ужасным в день начала финальных соревнований. Мрак и туман окружали Дворец спорта с его неизменным лозунгом «Тебе, партия, наши успехи в спорте!» Болельщики лениво плелись ко входам. На самом деле в Москве баскетболом ведь мало кто интересуется. Мощь нашей сборной и ведущих команд мало соответствует популярности этого вида спорта, тут все дело в селекции, в специальных правительственных мероприятиях, так что не будь у начальства политического навара, баскетбол в нашей стране просто бы захирел. Впрочем, может быть, это касается и спорта вообще. Все извращено до крайней степени.
Парни мои сидели в раздевалке словно с похмелья, еще в джинсах и плащах, вяло переговаривались. С коровьей тупостью они посмотрели на меня и начали переодеваться. Резко запахло потом. Раньше я им не позволял приходить даже на обычную игру с нестиранными майками, не говоря уже о финале. Теперь мы были, кажется, друг другу неприятны — команда, обреченная на поражение, и тренер — пожилой тоскливый человек с собачьим измученным взглядом.
А ведь здесь не было ни одного случайного человека. Каждого из них я знал с детства. Обычно я присматривал в школах способных долговязых мальчишек, начинал за ними ухаживать, словно гомосексуалист, агитировал за баскетбол, начинал работать, постепенно подключал их к мастерам, и постепенно, год за годом, они в мастеров и превращались. Сейчас, по сути дела, это были мастера экстракласса, собранные в одну команду для побед, для побед даже над нашим сегодняшним противником, и… и… потерявшие смысл победы.
Сегодняшний наш противник, армейский клуб с солидной аббревиатурой, в кругах истинных болельщиков, а таких, между прочим, совсем немного, был нелюбим. Болельщики называли эту команду «Танки» и этим, вероятно, заодно еще выражали свое подспудное презрение к тупой карательной машине. Они не вырастили ни одного игрока. Полковники из этого клуба, следуя еще замечательным традициям спортивной конюшни Васьки Сталина, просто-напросто мобилизовывали уже сложившихся, хорошо тренированных спортсменов в армию и заставляли их играть за свой клуб. Так они и создали практически непобедимый, могучий отряд ландскнехтов.
В прошлые годы меня и моих ребят дьявольски злила эта милитаристская машина, и мы всегда играли против них очень круто, все круче и круче, от первого свистка до последнего, и даже иногда выигрывали. Помня это, особенно меня не любил некий псевдоспециалист и великий демагог Подбелкин. Впрочем, сейчас мы уже давно не соперники для «Танков» (весь азарт я растерял, поглощенный своими страхами и тоской, и команда это прекрасно чувствовала), но тем не менее Подбелкин любит меня все меньше и меньше и даже по некоторым слухам опять написал на меня солидную телегу в ЦК.
Мы вышли в зал и команда потянулась на разминку. Мы с помощником подошли к судейскому столику и стали что-то говорить об одном из судей этой встречи, нельзя ли его заменить, дескать он к нам придирается, словом, все как полагается, и в это время, как всегда с опозданием, роскошными прыжками в шикарных своих ало-голубых костюмах в зале появились «Танки» и выкатился круглым пузиком вперед их тренер Подбелкин, повторяю, заядлый демагог.
Что-то вдруг прежнее шевельнулось во мне или, быть может, что-то новое, быть может, что-то сродни тайной идее того неведомого архитектора, который выстраивал лунную линию нашего микрорайона или что еще другое, словом, жизнь вдруг снова шевельнулась во мне, и мне стало безумно жалко своих детей, которые иной раз бросали обреченные взгляды на сокрушительного противника, и в следующий момент я вдруг страстно, как в прежние годы, пожелал им победы. Я подозвал нашего капитана Славу и шепнул ему в наклонившееся ухо: «Мы у них сегодня выиграем!» Слава изумленно на меня посмотрел, вернулся к щиту и что-то сказал Диме, а тот Саше, и в конце концов вся команда бросила мячик и посмотрела на меня. Слава и Дима были самыми старшими в команде и они еще помнили мои лучшие времена, они оба даже участвовали в одном из наших исторических матчей, когда мы выиграли у «Танков».
Разминка кончилась. Началась телесъемка. Я объявил состав стартовой пятерки, из ведущих в ней был только Слава, остальные — сосунки со скамейки запасных. Краем глаза я заметил, что Подбелкин ядовито улыбается и что-то говорит своему второму, явно злится с самого начала. Дело в том, что тут с самого начала произошла моя маленькая психологическая победа. Инстинктивно я догадался, что Подбелкин с целью демонстрации полного к нам пренебрежения выставит в стартовой пятерке не основных своих страшнейших горилл международного баскетбола, а запасных. Так и получилось. Он как бы списывал нас, и меня как тренера, в первую очередь, с серьезного счета. И вдруг он увидел на нашей стороне четырех запасных в стартовой пятерке. Пренебрежение на пренебрежение. Увесистая психологическая плюха с самого начала. Менять состав он уже не мог — это было бы для него потерей лица.
За несколько секунд до начала матча произошло нечто поистине странное: я перекрестился и перекрестил свою стартовую пятерку. Поистине необъяснимый феномен: мальчишки перекрестились в ответ, как будто для них это привычное дело. Вся скамейка перекрестилась вслед за нами. Перекрестились второй тренер, врач и массажист.
Стадион загудел. Мгновенно погасли софиты телевидения. Позднее я узнал, что была настоящая идеологическая паника: передача, оказывается, шла прямая, и, следовательно, несколько миллионов телезрителей видели это безобразие — крестное знамение баскетбольной команды мастеров высшей лиги.
Матч начался. Я видел за столом федерации Валевича, который, закрыв лицо руками, в отчаянии мотал головой. В ухо ему что-то яростно шептал президент федерации, брюхатый комсомольский писатель Певский. Вся баскетбольная общественность сосредоточенно переговаривалась. Подбелкин растерянно хохотал и крутил пальцем у виска — дескать, рехнулся Шатковский.
Тем временем мои сосунки, ведомые многоопытным Славой, заваливали «Танкам» один мяч за другим.
Все игровое время я чувствовал себя, словно все ко мне вернулось без всяких потерь — и жизнь, и любовь, и все ритмы баскетбола. Мы все Божьи дети, думалось мне, мы играем свою игру под Его благосклонным оком. Слава Отцу и Сыну и Святому Духу!
После матча ко мне быстро подошел Валевич, крепко взял под руку и отвел в сторону.
— Сейчас немедленно собирается президиум федерации, — сказал он тихо. — И ты понимаешь для чего. Олег, ты знаешь, какая у меня орава, и знаешь, что я всех кормлю баскетболом…
— Все понимаю, Яша, — так же тихо ответил я.
— Тебе лучше не ходить на президиум, — шепнул он, вернее, просто проартикулировал губами.
— Я и не собираюсь, — ответил я таким же образом.
— Но ведь я же не могу не пойти, — сказал он мне бровями и левой ладонью.
Я ответил ему правой рукой, приложив ее к левой груди. Внезапно лицо его озарилось далеким свияжским светом. Пространство времени, подумалось мне, сущая ерунда.
Мы сейчас с тобой сбежим, кричало мне мальчишеское лицо моего старого жирного Валевича. Плюхнемся в мои «Жигули» и за сутки докатим до Крыма, а там растворимся среди местного населения и гостей всесоюзной здравницы. Здоровье каждого — это здоровье всех, так сказал Леонид Брежнев. Бежим, товарищ!
Нет, друг, ответил я ему своим лицом, в свою очередь преодолевая пространство времени и проходя через зону свияжского сияния. Ты лучше иди на президиум. У тебя большая семья. Ты уже никогда не предашь меня, потому что предложил мне бегство.
— А ты куда сейчас? — спросил он опять уже с помощью голоса, но еле слышно. — Я тебе позвоню домой, когда вся эта бодяга кончится…
Перед уходом я хотел было отвесить общий поклон, но заметил, что некоторые члены федерации смотрят на меня с опаской, словно на источник инфекции, и от поклона воздержался.
В метро в этот час было малолюдно. Поезд с грохотом летел по длинному перегону на кольцевой. Я сидел с закрытыми глазами, чувствуя дикую усталость и полнейшее умиротворяющее спокойствие. Мне казалось, что я остался один в вагоне, и я снова как бы видел себя со стороны, но уже не с огромного расстояния, а как бы просто с потолка вагона, из дальнего угла. Я видел фигуру одинокого человека, сидящего в позе предельной усталости с вытянутыми в проход ногами, и мне казалось, что в нем видна какая-то полная раскрепощенность, когда не нужно ни о чем заботиться, можно уйти от любой суеты и все списать на усталость. Мне было даже довольно приятно смотреть со стороны на этого человека средних лет в обветшалой, но некогда очень хорошей одежде и думать о нем какой-то фразой то ли из старого романа, то ли из старого фильма, словом, какой-то дивной фразой из юношеских лет, что звучала примерно так. «Этот человек знал лучшие времена»… Давно уже мне не было так легко и просто.
Усталый не меньше меня машинист объявил по своему радио следующую остановку. Кто-то на моем диванчике поблизости зашевелился. Я открыл глаза и посмотрел в темное стекло напротив, в котором, пока летишь по подземному тоннелю, все замечательно отражается. Я увидел самого себя и рядом, на расстоянии не более метра, нашу физручку Лидию и начальника пионерского лагеря «Пустые Кваши» товарища Прахаренко.
Темное стекло в вагонах метро обычно молодит отражающиеся лица. Может быть, поэтому я их и узнал. Или, наоборот, может быть поэтому я ошибся. Я встал, отошел к дверям и посмотрел на парочку уже впрямую.
Да как же можно было в этой грудастой и задастой почти старухе найти нашу свияжскую «Девушку с веслом»? Да и как они могли оказаться вместе через тридцать пять лет, ведь не поженились же они в самом деле при наличии присутствия такого глубокого и пространного культурного разрыва. Она была звезда биофака, а он мельчайший советский «вася-теркин», пущенный на прокорм в самые что ни на есть сирые пионерские угодья. Туповатый солдафон, хвальбишка и пьянчужка, да к тому же, ба, ведь и без руки же!
Отсутствие руки и сейчас было явно в наличии, рукав пиджака был аккуратно вправлен в карман. Культурный разрыв и сейчас был очевиден. Она, условно именуемая Физручкой, была в брючном костюме, больших очках и стрижена «под мальчика» и покрашена под сивку-бурку, эдакая театральная московская дама или сотрудница Госкино. Он выглядел, пожалуй, как какой-нибудь «сосед по даче из простых». Культурный разрыв был хоть и очевиден, но не так вопиющ, как в те времена, когда…
…мы с Яшкой, сидя на веслах, смотрели в четыре глаза на нежный умопомрачительный силуэт Лидии, когда нам казалось, что она пахнет всеми травами Поволжья, и когда мы одновременно в четыре ноздри вдыхали запахи махры, сивухи, борща, прогорклого дыхания из пасти нашего командира…
Сейчас это был почти пристойный полустарикан, явно стыдящийся алкогольного прошлого и гордящийся боевым. По-прежнему впечатлял мясистый «шнобель» не совсем пристойных очертаний.
Заметив мое внимание, и они на меня посмотрели. Он, условно именуемый Прахарем, прикрыв рот ладонью что-то шепнул Физручке. Она досадливо поморщилась и отвернулась и посмотрела на меня, мимолетно как бы давая понять, что они люди разного круга, но ей приходятся в силу некоторых обстоятельств терпеть этого человека. Она распознала во мне нечто близкое, разумеется, не того мальчишку из послевоенного года, но интеллигента, птицу довольно редкую в наши годы «зрелого социализма». Он продолжал ей что-то шептать, а она вздохнула пару раз с горечью, но, впрочем, горечь эта показалась мне неглубокой и, может быть, даже как бы формальной. Они мне показались сейчас детьми, эти два старых человека, соединившихся когда-то в плавнях, в камышах для могучих и бравурных оргазмов и вот прошедшие вместе всю жизнь. Физручка и Прахарь, если бы вы знали, как я люблю ваши черты, просвечивающие сквозь эти деформированные лица. Я снова в эти короткие минуты подземного грохота перенесся к Свияжскому сиянию, в умирающий городок, к тем жалким лампадам, к тем мирным и важным коричневым ликам, к той тихой и радостной тайне, что соединилась, как ни странно, со всем тем пионерством, с греблей и ревностью, с твоим очарованием, о гипсовая богиня Пустых Квашей!
Я отвернулся. Если это они, напоминать им о Свияжске было бы бесчеловечно. На пересадке я их потерял и вновь увидел, как ни странно, в нашем подземном переходе. Они стояли впереди, она помогала ему влезть в серый макинтош, а потом привычным и явно не лишенном тепла жестом вправила пустой рукав макинтоша в карман. Им казалось, что они одни в ночном подземном пространстве, и они на секунду соприкоснулись головами и чему-то совместно посмеялись.
Один выход из перехода ведет к нашему дому, другой к соседнему гиганту. Прахарь и Физручка стали подниматься по нашей лестнице. Может быть, они и живут в нашем доме, в одном из его сорока подъездов? Фантастика!
Когда я поднялся из-под земли, я ощутил вокруг себя свежий и незабываемый мир. Луна была слегка на ущербе, но света ее вполне еще хватало, чтобы проникнуть во все глубины микрорайона и положить там резкие тени, вне всякого сомнения предусмотренные неизвестным архитектором и скрытые им от комиссии социалистического реализма.
Упомянутая выше пара приближалась к арке, ведущей во внутренний двор нашего дома, где шли подъезды под номерами от 21 до 40. Я приближался к своему подъезду, возле которого стоял в этот час рафик «Скорой помощи». Две массивные фигуры в белых халатах были рядом. Огоньки сигарет. Для кого вызвана карета? По чью она душу? Люди рождаются, болеют, умирают, а ты не знаешь никого из соседей, это — позор! С крыльца спустилась еще какая-то фигура, на этот раз в темном одеянии, в руке у нее зажегся фонарь. Я оказался в ослепительном круге, закрыл лицо локтем и все понял. Фонарь погас. Прошло несколько секунд, прежде чем я снова увидел подъезд, карету, людей, лунные тени, бесчисленные темные окна над головой, Физручку и Прахаря, подходящих к своей арке.
— Лидия, — закричал я. — Товарищ начальник! Помните Свияжск?
Они застыли под аркой. Не знаю, обернулись ли, я не успел увидеть. Фонарь ослепил меня.