– Пришла?
– Как видишь.
– Глупая ты, Поля, это же несерьезно у него.
– Замолчи.
– Да ты знаешь что? Если бы я не берег тебя здесь от мужиков, тебя бы давно…
– А ты корыстный, как и все, а я думала…
– Прости.
Замолчал Каретин, высасывает последний дым из самокрутки, сгоревшей до губ, смотрит себе на носки сапог. И закричала бы сейчас Полина: «Витя! Родной мой, добрый!», – и положила бы ему на опущенные плечи руки, да шепчет его голос, кричит его голос: «Дульсинея! Дуль-си-не-я!»
… Привезли Пустынника, привезли и выгрузили вусмерть пьяного, безбородого, вместе с ящиками и мешками на вертолетной площадке. Едва проспавшись, носился Пустынник по лагерю в поисках Полины. А в лагере было пусто.
Вечером, поймав Димку, уныло бредущего с профиля, ухватил за грудки, потребовал:
– Где Поля?
Димка повис на его руках.
– Пустынник? А где борода?
– Полина где, я спрашиваю? – полупьяные глаза навыкате. – Оглох, что ли?
– У-у, брат, Поля с тем геологом схлестнулась, почти каждый день приходит. Здесь без тебя уж все… да отпусти ты меня, че поймался-то?
– С каким? С Борькой Межинским, что ли? – Пустынник только крепче сжал трещавшую куртку.
– Ну да! На коне к ней приезжает, на профиль прямо.
– Сволота, да я ж его… Где они сейчас?
Димка принялся было успокаивать Пустынника, но куда там! Нырнул тот в палатку, долго возился, выскочил с ружьем и закричал на остолбеневшего Усольцева:
– Патроны давай! Чего стоишь, где патроны?! Сейчас я его отважу от чужих баб, я сейчас ему…
– Ты че?! Сдурел? Брось ты, ты че? Он-то при чем? Она же сама к нему, эта… ходит.
– Как сама? – теперь уже опешил Пустынник. Не мог он поверить, что Поля, его, как он считал, Поля, может сама ходить к другому, да еще к кому – к Борьке! За две недели на больничной койке разные мысли бродили в кудлатой голове Пустынника. А ночной няне, той, которая с таким испугом смотрела на «шерстяного», вывезенного откуда-то из тайги, полудикого человека, вздыхала и отворачивалась, он так и сказал, что есть, мол, у него невеста в тайге, вот выздоровеет, приедет, и они поженятся. Говорил ей, а сам верил в это все больше и больше. А выписываясь, уже был убежден, что будет именно так, как он думает.
Оказалось, она сама…
Пустынник и Димка сидели в пихтачах недалеко от лагеря, пили без закуски водку (ее прихватил в городе Пустынник). Димка сопел, морщился, опрокидывая бутылку горлышком в рот, передавал ее другу, вытирая губы, прикладывал ладонь к щеке и спрашивал:
– А зачем бороду сбрил? Или врачи отмалахтали?
Пустынник хватал рукой себя за подбородок, ловил несуществующую на нем растительность и молчал, уперев тяжелые, плохо управляемые глаза в бутылку.
– Слышь, а геолога откуда знаешь? Че замолчал-то?
Поднял глаза Пустынник на Димку, будто только что обнаружил его рядом с собой, откинулся на спину, разбросав руки, и завявшим от водки языком начал рассказывать:
– Работал я с ним два года назад. На Ангаре, потом на Енисее. На Ангаре у него баба была, вот такая же, как сейчас. Шустрый он фрайер, нигде ничего не упустит. Потом на Енисее, там он вроде женился, но та стерва оказалась… И тех тоже Дульсинеями звал. Все для него Дульсинеи… Эх! Вот так всегда и бывает. Так и надо дуракам, которые бабу силой берут. А ему что: язык подвешен, шлепает да шлепает…
– Че же ты, тогда силой хотел, а потом жениться?
– Не-е, я тогда просто так.
А в это время от курумника отходили двое людей, отходили в разные стороны, оставляя голые, бледные под луной камни.
Лошадь за последнее время так привыкла к этим ночным переходам, что Борису не нужно было наблюдать за дорогой. Он привязывал поводья к луке, освобождая руки для защиты лица. По тайге на лошади, да еще и ночью – пара пустяков выстегнуть глаза. Лошадь шла своим следом, а Борис автоматически отмечал ориентиры и думал. Думал сразу обо всем. Такой кавардак у него начинался всегда, когда он шел или ехал вот так, в одиночку. Часто и одинаково в памяти всплывал один и тот же эпизод, правда, немного затушеванный пятью прожитыми в «резервации», как называл Борис здешний край, годами, полузабытый, но никогда не покидавший его. Тяжело, да и, пожалуй, невозможно выбросить из памяти любимое дело – школу, увлеченных автомобилями пацанов, походы с ними, выезды на собранном из хламья грузовичке в горы, а потом… страшно, что было потом. Изуродованный грузовик, черная кровь на пыльной дороге и он, единственный неискалеченный среди этого кошмара. С того дня Борис Межинский начал счет другой жизни. В школу он вернуться не мог: слишком ярко стояла в глазах страшная картина, память могла забыть, глаза – нет.
Ушел.
А дальше довольно шаблонно. Посоветовали, адрес дали, тайга, говорят, и не то лечит. Поехал. Не знал еще Борис, не понимал: лечить-то оказалось нечего, весь – рана сплошная.
Привык, обтерся среди разномастного люда, бороду отрастил, к длинному рублю уважение заимел, к водочке. Наладилась вроде жизнь. Женился по случаю, по пьянке, да скоро кончилось все. Его возлюбленная, то ли летчиком когда-то обиженная, то ли самим богом, пока Борис трудился в тайге, уехала с грузинами-калымщиками неизвестно куда. Лишь спустя год пришла первая весточка от нее – исполнительный лист на выплату алиментов да свидетельство о разводе.
5
Лето шло к осени. Особенно здесь, у Полярного круга, август выглядел, как конец красноярского сентября, заморозки, редкие желтые лоскутья берез в потемневшем хвояке; то ясно, то ветрено, дожди, туман.
В один из последних дней работы, когда уже и снежок пробовал кувыркаться в стылом воздухе, заметила Полина небывалую Димкину прыть. С утра развел па профиле костер, усадил около него Полину, а сам, посиневший от ветра, бегал туда-сюда, рубил, замерял, в общем, работал за двоих. Подскочит, подбросит в огонь сушняк и снова суетится, крикнув Полине, мол, грейся, а я тут сам управлюсь.
Удивилась Полина, а еще пуще, когда, расположившись у костра на обед, Димка вдруг предложил:
– Поль, хочешь из нагана пострелять?
У Полины ложка чуть не вывалилась из руки, ибо наган, знала она, был вроде чести мужской у Димки.
– Ты что это такой добрый сегодня? – Полина посмотрела на Димку и впервые за все лето, проработанное с ним, улыбнулась.
– Почему сегодня? Я всегда такой.
– Не замечала.
– Конечно, не замечала. Ты, кроме своего геолога, вообще никого не замечаешь. А я давно хочу тебе сказать, – Димка из синего стал розовым, – что я… эта, как ее… ы-ы…
– И ты туда же, – вздохнула Полина.
– Куды? – приоткрыл рот Димка.
– Что на вас напало, мужики? Вы что, сбесились? То кричали – баба! Наглели до безобразия, а теперь надо же, заметили!
– Я же че, я же ничего не сказал…
– Господи, да вижу я, куда ты клонишь. Сам все лето материл меня на чем свет белый стоит, а сейчас – пожалуйста!
– У меня это серьезно, Поля. Я раньше-то стеснялся. С Каретиным, думал, ты, а теперь, думаю, вот-вот сезону конец, привык я к тебе, разъедемся, как же я… эта… без тебя-то…
И тут Полина увидела такое же тепло и доброту в глазах Димкиных, как у Каретина, как у Пустынника тогда, и от этого тепла свободно закачался мир, как на качелях. Протянула она руку, потрогала спутанные Димкины волосы, с жалостью, мягко сказала:
– Нет, Дима, не могу я с тобой, ведь любить надо, Димушка, – сказала и не узнала своего голоса, не узнала себя, не узнала Димку. Не он сидел, съежившись, перед ней, а Борис, не его слова слышала Полина, а Бориса.
Горько Полине: «Вы-то зачем мне это говорите? Не от вас я жду слов этих, от него, жду, жду, а дождусь ли! Почему так устроено?»
И радостно вспомнила: «Сегодня приедет, обещал сегодня…»
… – Давно ждешь? – спросил Борис и шутя набросил повод на голову Полине.
– С час, наверное. Сегодня снег выпадет: видишь, хмуро как.
Борис поднял голову.
– Нет. Не выпадет. Это, наверняка, не снежные тучи, туман, видимо, с земли поднимается. Во! – Борис снял с седла убитого глухаря. – По дороге сшиб. Это тебе, в подарок.
– Спасибо, – Полина взяла за окровавленную шею большую птицу с вяло опущенными крыльями. – Мертвый…
– Ха-ха! А в суп живых не кидают! Ты знаешь, а я хотел уж не ехать, поздно. Да подумал, заждешься здесь, замерзнешь.
– Заждусь. Замерзну.
– О! Вот видишь, какой я у тебя. За десять километров почувствовал.
– А мы на днях уезжаем. Каретин банкет обещал устроить. Придешь? – Полина прижалась, уткнулась лицом в холодный брезент на груди у Бориса.
– У-у! Само собой. Днем, правда, не смогу.
– Жалко.
– Ты сегодня особенная какая-то, – Борис взял холодными руками ее лицо.
– Да нет, устала только…
Долго, до сумерек, бродили по профилю, от пикета к пикету. Умный конь послушно ходил за хозяином, толкал его, когда тот останавливался, схватывал на ходу клочья желтой травы, хрумкал, спуская с губ нити тягучей слюны. А когда Борис прощался с Полиной, крикнув ей, чтоб ждала его через день, заартачился конь, заприседал на задние ноги, не слушался повода, крутился на месте, храпел, будто зверя рядом чуял.
Отмечать конец сезона начали с обеда. На столах в камеральной палатке, где вчера грудами лежали бланковки, планшеты, кальки, сегодня стояла фляга с бражкой и горы консервированной снеди.
Каретин хотел было вначале навести кое-какой порядок за столом, тост сказать, а потом махнул рукой: пейте, заслужили! И пил сам, кружку за кружкой. Захмелели быстро, вернее, одурели от горькой мутной жидкости, сдобренной для крепости махоркой. Заговорили мужики, заспорили вразнобой, каждый о своем, и, в общем, ни о чем.
Пустынник, начавший по новой отращивать бороду, но уже переименованный в Интеллигента, размахивая руками, рассказывал, как ему в больнице зашивали ногу дратвой, с ним кто-то спорил, что дратвой не зашивают, но он не обращал на спорщика внимания, пьяно куражился, время от времени клевал носом.
Раньше всех окосевший Димка Усольцев тыкался носом в плечо Пустынника, иногда вскакивал или порывался вскочить, но его усаживали, толкали в руки, расплескивая кружку с брагой, заставляли выпить. Димка шарил глазами по собравшимся, будто искал кого, мычал, будто запеть хотел или заплакать – кто его знает.
– Хе! Где ж… эта… как ее, фу… Поля, а? – Димка упер глаза на Пустынника, потом на Каретина. – Куда ее спрятали, м-м?
Затихло на секунду застолье, прислушалось.
– А! Которую Каретин подобрал? – Пустынник поднял голову, тяжело покрутил непослушными глазами. – Хо-хо! Заберусь я, однако, к ней сегодня, а, Димка?
Разгулялись мужики. Трудный сезон был, да всему приходит конец. А коли пришел конец – тут и выпить можно, погулять от души. Завтра-то в город, начало завтра…
Каретин подошел к мокрой провисшей палатке Полины. Перед глазами расплывалась, качалась земля. Постучал по крыше, тихо постучал.
– Можно к тебе?
– Заходи.
– Поля!
– Что, Виктор Ильич?
– Может, хватит тебе дурью маяться?
– Зачем же грубишь? – голос пуст, а лица Полины не видать: темнеет.
– Ты знаешь, что про тебя там мужики говорят? Дождешься на свою голову…
– Ну давай дальше.
– Полечка! Помнишь, я помог тебе тогда? Ну помоги же и ты мне!
– Помню. Но я не обязана, понимаешь? Если ты мне помог тогда не упасть, подобрал, как говорят, это не значит, что я обязана…
– Поля, я прошу тебя!
– Теперь просишь. Сначала угрожал. Осталось схватить и…
– Пойми же ты, я люблю тебя. А он поиграет тобой и бросит.
– Ты так думаешь? А если мы поженимся и уедем в Красноярск?
– Глупая ты!
Замолк Каретин, словно задохнулся. Примолкли и в палатке мужики. Почудилось Полине, закричал кто-то в тайге. Почудилось или правда ее зовут? Нет, ветер, кажется, с антенной играет.
– К нему пойдешь? – пошевелился Каретин, передернул плечами.
– Пойду, – ответила Поля.
– Поля, последнее слово. Стань моей женой, слышишь? Я все сделаю для тебя, все, что захочешь. Ну? К матери уедем, в Молдавию.
– Спасибо тебе, Витя, спасибо, родной мой, не могу. Извини, если можешь. Не буду я с тобой никогда, – слова захлебываются, не хотят звучать. – Пойду я скоро, может быть, насовсем… к нему…
Холодно на Подкаменной Тунгуске. Холодно живому человеку в пустой палатке. Сумерки, пустое небо, и, кажется, скоро пойдет снег. Застывшая стоит тайга, ждет зимы. Что это? Луна появилась? Нет. Уставшее зрение в темноте всегда так обманывает: блеснуло что-то, приглядишься – нет ничего.