Борис, уходя от топографов, выбрал удобный момент, наклонился к Полиному уху, щекоча бородой, шепнул:
– Приду, не выгонишь?
Полина отпрянула, царапнула взглядом нахальную морду, будто кислотой плеснула. И все же, когда Борис остановился меж деревьев на опушке и помахал рукой, оглянулась, хотя все ее существо, каждый нерв бесился и протестовал против себя, против него и вообще против всего на свете.
Борис ушел и больше не появлялся Растворился и исчез он для Полины, словно и не приходил никогда. Все шло своим чередом: профиль, столбики пикетов, топор с дребезжащей ручкой, подрубленные елки и пихты, которые почему-то надо было, по инструкции, стаскивать в кучи (Димка упорно напоминал: тайгу захламлять нельзя и ссылался на каретинскую расправу за беспорядок).
Немного оставалось до дней, нарушивших, взломавших этот черед. Не знала Полина и никому бы не поверила, что скоро все станет с ног на голову, что она будет вспоминать то необычное утро, свои мысли, видеть их в снах здесь, в тайге, в аэропортах и на вокзалах, в городе, долго, вечность, как те сто лет, разделяющие ее с юностью.
Сутки над лагерем бродили черные лохматые тучи, погромыхивали далекими грозами, суетились, но не пролили ни одной капли. Зато в первый ненастный день без перерыва лил дождь. С грозой, в клочья разрывающей матово-синее низкое небо, иногда с порывистым ураганным ветром, с хряканьем, укладывавшим все подряд: сухостой, кудрявые кедрачи, горбатые одинокие елки на склонах разлапистых отрогов. Тайга размокла, разбухла и почернела. Ручей превратился в речку, которая не хотела убегать под землю и, смывая лесной подсадок, пробивала русло по распадку, заваленному буреломом. Палатки, придавленные и обвисшие, жались друг к другу, как олени в буран, всхлопывали тяжелыми боками, тоскливо бубнили под дождем. А на следующий день ненастье, будто не взяв с первого штурма крепость, наложило долгую осаду: занудила осенняя мокрота – то ли дождь, то ли водяная пыль.
Вот в такую слякоть, когда отоспавшиеся за двое суток топографы все же вышли после обеда на рубку просек (больше от скукоты и желания размяться), за ручьем напротив лагеря появился человек. Брезентовая куртка его задубела от сырости. За плечами, стволом вниз, болтался карабин, глухо шаркающий при ходьбе; развернутые голенища болотных сапог блестели, как полированные; из-под надвинутого капюшона торчала мокрая борода. Человек перебрел ручей и стал подниматься к палаткам.
Полина сидела под тентом, натянутым над костром, и чистила картошку. Услышав скрип резиновых сапог и тяжелые шаги у себя за спиной, обернулась, зажимая в одной руке дряблую недочищенную картошину, а в другой – нож, встала.
– Что же это ты меня с ножом встречаешь? – Борис прошел к костру и сел – Мужики-то где?
– Работают, а не шляются по тайге, как некоторые, – пришла в себя Полина и бросила картошину в ведро с водой.
Был ли для Полины неожиданностью его приход? Бог знает. Скорее всего, нет. С того самого момента, когда она обернулась вслед уходящему Борису, поняла: пристал парень – не отвяжется, пока не отошьешь его.
– Что пришел? – Полина, подчеркивая безразличие, вытянула очередную картошину, обломала ростки и начала чистить.
– К тебе, – Борис улыбнулся и снял капюшон.
– В таком случае вали обратно, пока не стемнело.
– Хоть чаем напои, потом уж прогоняй, – улыбка как бы зафиксировалась на лице: не живая, а как на фотографии. – Не видишь – вымок насквозь.
«Что сидит лыбится?» – подумала Полина, а вслух сказала:
– Кто тебя заставлял тащиться сюда?.. Чай вон в чайнике, пей.
– К такому чаю губы примерзнут, ничего себе гостеприимство! – и Борис потрогал засмоленный бок чайника, будто тот и вправду был со льдом.
– Как хочешь, мне некогда с тобой тут, вон, кажется, мужики с профилей идут, – Полина схватила ведро и пошла на ручей.
– Им хорошо! О них заботятся. Позабочусь и я! – приготовленные у костра дрова полетели в огонь. Навалив груду дров так, что вместо огня повалил дым, Борис крикнул:
– Я сейчас еще и ковровую дорожку расстелю! А перины взбить или нет?
И замер.
От выхода просеки по берегу ручья шли двое. Странно шли. Маленький, забросив руку здорового бородатого себе на шею, почти тащил того на себе. А бородатый перепрыгивал одной ногой и матерился.
Сбросив с себя руку бородатого, маленький усадил его на землю у ног Бориса и крикнул:
– Поля! Этот жлоб ногу себе порубил! Иди скорее!
Началась суматоха, которая бывает от неожиданности: все знают, что нужно делать, но никто ничего не делает, а лишь все командуют.
Там, на профиле, Димка не растерялся, хотя здорово струхнул при виде рассеченной ноги, – перетянул выше колена ремнем и замотал грязной майкой. А здесь он стоял около пожелтевшего, с запеченными губами Пустынника и то и дело просил у Полины, роющейся по палаткам в поисках аптечки:
– Поля, ну сделай что-нибудь! Поля! Ну что-нибудь…
Будто она, как волшебница, могла излечить стонущего Пустынника.
– Да заткнись ты в конце концов! – Поля с треском разорвала обертку бинта. – Раскудахтался!
… Когда Пустынник с замотанной до колена ногой, задрав ее к потолку, лежал в палатке, а около вертелся успокаивающий то ли его, то ли самого себя Димка, к Полине подошел Борис:
– Может, я пойду?
– Да иди, кто тебя держит? – отмахнулась она.
– Я еще приду. Потом. Ладно?
– Что? – вздрогнула Полина, подняла и опустила голову, покачала из стороны в сторону, закрыла глаза, и не понять было: утвердила что или отвергла.
Дождю радовались одни мхи…
У Пустынника поднялась температура, и он потускнел, пожух, как осенний лист. Лежал молча, лишь время от времени выплевывал маты и жаловался, что у него дергает ногу. Где-то в Енисейске стоял вертолет, ожидая хотя бы мизерного просвета в серой гуще неба, чтобы вывезти больного. Больной ждал вертолет, вертолет ждал погоду, погода никого не ждала.
И стала Полина сестрой милосердия.
Сидела около Пустынника, помочь-то могла лишь своим присутствием. Смотрела в блестевшие глаза, на горбатый кадык, то и дело сновавший, как челнок, на руки, обвитые толстыми синими жилами, которые совсем недавно безжалостно и бессовестно хватали ее, сдавливали тело… Ни отвращения, ни злорадства, ни радости не было у Полины к Пустыннику. «Вот лежит и, наверное, кроме мыслей о себе, ничего больше нет в нем, – думала она, – всегда так бывает: пока человек в силе – заботится о себе как о душе, какой угодно душе, хорошей ли или вот такой, как у него. Стоит отнять силу – заботится о себе как о теле. Интересно, о чем мне сейчас заботиться? Кажется, все время я забочусь о теле. А о чем больше? Что еще у меня осталось?.. Зашевелился, воды дать надо. Ишь, губы-то как обметало!»
Ошиблась, потому что долго молчавший Пустынник повернул к ней голову и спросил:
– Полин, ты замужем была?
Если бы Пустынник вскочил и начал плясать, меньше бы удивилась Полина, меньше бы удивилась даже тому, схвати он ее этими руками, как тогда. Не знала Полина: ответить ему или «отбрить» за прошлое. Ответила:
– Была, а что?
Ответила и почувствовала, что между ними в ту же секунду возникло что-то. Какой-то мостик перекинулся от него к ней. Ведь спрашивали о ней, о ее жизни! Не лезли грязными грубыми руками, не бросали реплики по поводу ширины ее бедер и плоской груди, а спрашивали о ее прошлом! Спроси это другой кто-нибудь, Каретин даже или Борис, отбрила, наверное, бы.
– Где он теперь? – на лице Пустынника ничего не прочитать.
– Тебе какое дело? Не напоминай. – Полина отвернулась.
– Обижаешься поди за то?
– Дурак ты.
– Дурак, – согласился Пустынник.
… «Овдовевший» Димка приходил с профиля раньше всех и сразу шел к Пустыннику. Мячиком вкатывался в палатку и кричал:
– Ну что? Не сдох еще? – хохотал и хлопал по животу больного. – Терпи, корешок, сегодня слышал: гудел где-то, да, видно, не пробился к нам. Завтра железно будет, гадом буду!
Божился и уверял Димка каждый день. А дождь сеял и сеял на вконец размокшую тайгу. Просвета не было.
Пустынник приподнялся на локтях, прислушался к дребезгу посуды у костра, где Полина готовила ужин, спросил:
– Слушай, а Поля баба ничего, как, по-твоему, а?
Димка расхохотался.
– Ты же без пяти минут жмурик, а думаешь о бабах! Ну даешь? Ты че?
– Козел ты!
– Ладно, не обижайся, я ж пошутил. Баба она вроде ничего, да строит из себя такую… эту… как ее… – Димка замялся и потрогал ухо. – Знаешь, за ней Каретин секет, так что отвали. Он тебя за нее знаешь?.. И на болезнь скидку не сделает.
– А если я предложу ей за меня, так сказать, замуж, а? – непонятно было по лицу Пустынника, правду он говорит или шутит, все пряталось во взлохмаченной бороде, а сухие больные глаза выдавали только боль.
– Ну-ну. Ты хотел уже один раз, – Димка хихикнул, – поджениться. Че вышло? Если она в лоб тебе ничем не закатила, так ты благодари Каретина. А она точно закатила бы, – и Димка еще раз потрогал ухо.
– Болтай, болтай, а я вот ей скажу завтра. Хорошая она, Полина, не из тех дешевых. Я сначала тоже думал…
Напрасно Пустынник старался говорить вполголоса. Услышала разговор Полина, услышала и занемела. Это была не пустая болтовня. Это было серьезно. О ней говорили серьезно! Не закружилась голова у Полины, и не нахлынула, не закачала, не согрела ее та истома, память о которой вдруг выплыла из-под столетия. Просто в груди что-то стукнуло, и стало легче вдыхать сырой холодный воздух. На мгновение ей показалось, что у костра сидит Борис в промокшей робе и ждет, когда она его напоит чаем. Посмотрела – нет, пусто…
Не успел ничего сказать Пустынник Полине.
Вечером в единственный разрыв в сером небе глянуло солнце, закрасило, словно светом пожара, плотные стены пихтачей на склонах, высветило несколько параллельных радуг на серо-синем восточном небосклоне, и неизвестно откуда, беззвучно, на вертолетный пятачок, у лагеря ловко сел маленький «МИ – 1».
Увезли Пустынника вместе с его открытием, с недосказанными словами, недодуманными мыслями.
4
Изменилось ли что-нибудь? Кончился двухнедельный дождь – остались ядовитые сплетни про нее и Пустынника.
Стал меньше, не за что, кричать Димка – Каретин не сводил теперь с нее глаз. И все же изменилось что-то. Не в ней и не в окружающих, а в мире. Будто просторнее стало.
Однажды после работы в лагерь заявился Димка. Полины с ним не было.
– Где? – коротко спросил Каретин.
– А-а! Тот геолог прикандехал, с ним осталась, на профиле, – Димка утер лицо. – Я ей говорил, пошли, мол, в лагерь, а она – не-е, я побуду здесь, потом одна приду. Недалеко они, на курумнике сидят.
Первой мыслью было пойти и привести Полину в лагерь. Но как? Что мог сказать ей Каретин? Какое он имел право вести ее сюда, от него, ведь она сама осталась с ним, Межинским.
Солнце уже село, Полины не было. Каретинские работяги затеяли игру в карты, шумели, били друг друга картами по ушам, хохотали, спорили, а Каретин, закручивая одну за другой самокрутки, почувствовал, что он, начальник отряда Виктор Каретин, больше не начальник и больше не Каретин. Тот Каретин остался там, в городе, на сборах в поле, там, где встретил Полину, сидящую на подоконнике в конторе экспедиции. А сюда приехал другой – страдатель без надежды, мечтатель, мальчишка, тряпка. «Уеду к чертовой матери, прямо завтра же закажу борт и уеду, пусть присылают другого, не могу я смотреть на все это, не хочу смотреть! Провались все пропадом! Ведь не хотел же ехать в поле нынче, нет, понесло дурака. А может, поговорить с Полиной? Может, она и ждет этого разговора?! А я, идиот, только вздыхаю!» – Каретин уселся со всеми за стол и попросил карты.
Пришла наконец Полина, хмурая, замученная. Не глядя ни на кого, юркнула к себе. Каретин пошел следом. Открывая клапан входа, услышал: за столом дружно захохотали. «Надо мной, черти! – кольнуло и обдало жаром. – Плевать, какая теперь разница».
Полина встретила словами:
– Стучаться надо.
– Извини, – вслух сказал, а сам подумал: «Так, а зачем же я пришел? Стоп! Поговорить хотел. О чем?» В висках, во всем теле будто бичами прохлестывало.
– Полина, я вот что…
И понял Каретин, что сейчас он запутается, не скажет того, что хотел, будет говорить о чем угодно, только не о том, с чем пришел.
За столом веселились.
– Полина…
И сорвался Каретин.
– Ты дрянь, слышишь?! Ты не смей с ним встречаться! Не позволю!
И сел у входа, хотел кричать еще и еще, но только хлопал губами. А она, напротив, сидит спокойная, веки чуть подрагивают да зрачки медленно движутся, вверх-вниз…
– Виктор Ильич, – голос с хрипотцой, как после сна, – что вы хотели?
– Полина, – в момент осип Каретин, будто сухая промокашка в горле. – Я люблю тебя.
– Иди, Витя. Потом, понимаешь? Не могу я сейчас, иди, пожалуйста…
Что-то случилось в мире. Трещало и рвалось, летело в пропасть, отдаваясь болью и пустотой под ложечкой. Как в кошмаре: то все казалось толстым, уродливым и бесформенным, то вдруг ужасно тонким, переходящим в ничто.
Развал камней, белая ночь, слышно, как пульсирует кровь в ушах: стук-стук, стук-стук. Зашуршит брезентовый рукав, плотнее закрывая плечи, кольнет борода в щеку, фыркнет и настороженно поднимет голову лошадь, выставив треугольники ушей, прислушивается, вздрагивает.
– Езжай, поздно уже… Боря.
– Я провожу тебя немного пешком.
– Не надо, езжай, видишь, конь заждался совсем.
– Подождет.
Кипящее каменное озеро, безмолвно кипящее, будто заложило уши.
– Я пещеру нашел, недалеко здесь. Хочешь съездим?
– Интересно, я никогда не была в пещерах.
– Поехали. Там, правда, лед внутри, холодно.
– Потом, Борис, в следующий раз, ладно? Езжай, меня Каретин ждет.
– Пусть ждет.
Полина отходила от курумника в темноту леса и ждала, когда замолкнет стук копыт лошади по камням, треск валежника, бежала в лагерь, бежала к больным глазам, встречающим ее у палатки.