Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ворота Расемон - Рюноскэ Акутагава на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Хуже, чем ты, что ли? – снисходительно хмыкнул Тамба-сэнсэй, платком отряхивая с брюк песок.

– Чем я – лучше.

– Ну так в чём проблема?

Ученик, почесав бейсбольной перчаткой затылок, принуждён был умолкнуть. Но вступил другой, успевавший по английскому лучше всех.

– Сэнсэй, но ведь многие из нас собираются продолжать учёбу, а потому учителя нам нужны лучшие из лучших, – не по возрасту серьёзно возразил он, поправляя очки с толстыми стёклами.

– Всего на один семестр – велика ли разница? – по-прежнему беззаботно усмехнулся Тамба.

– Значит, Мори-сэнсэй будет преподавать у нас только семестр?

Тамбе вопрос не понравился. Как опытный педагог, он ничего ответил, а вместо этого, сняв кепку, энергично отряхнул с короткого ёжика волос песчинки и обвёл нас взглядом:

– Мори-сэнсэй уже немолод, он привык вести себя по-другому. Сегодня утром я видел его в трамвае – он сидел в самой середине, а когда захотел выйти, закричал изо всех сил: «Кондуктор! Кондуктор!» До того смешно – сил нет. Необычный человек, ничего не скажешь. – Тамба искусно перевёл разговор в другое русло. Нам тоже было что рассказать о странностях Мори-сэнсэя.

– А когда дождь идёт, он с европейским костюмом гэта надевает!

– А видели у него на поясе белый свёрток? Это же его обед!

– А мне говорили – когда он в трамвае за поручни держится, на перчатках у него дырки видны!

Подобные глупости кричали мы наперебой, со всех сторон обступив Тамбу-сэнсэя. Не устоял перед искушением и сам учитель: когда гомон вокруг достиг пика, он, вертя на пальце кепку, возбуждённо выпалил:

– Это ладно! А вот шляпа у него такая старая!..

Ровно в этот момент у дверей двухэтажного школьного здания, буквально в десяти шагах от спортивной площадки, возникла сухонькая фигура невозмутимого Мори-сэнсэя в шляпе-котелке, привычно теребившего лиловый галстук. У входа возились младшие ребята – наверное, первоклассники; увидев учителя, они тут же бросились ему навстречу и вежливо приветствовали. Мори-сэнсэй замер на залитых солнцем ступеньках у входа и, приподняв котелок, с улыбкой поздоровался в ответ. Нам всем почему-то стало неловко; мы притихли и посерьёзнели. И только Тамба-сэнсэй, как видно, был слишком пристыжен и растерян, чтобы просто умолкнуть.

– Шляпа-то старая, – повторил он. И вдруг, слегка высунув язык, быстро надел кепку, развернулся и с криком: «Раз!» – забросил обтянутое жилеткой плотное тело на перекладину. Там он перевернулся вниз головой, высоко вытянув ноги, после чего, крикнув: «Два!» – вновь кувыркнулся на фоне синего зимнего неба и легко уселся на турник сверху. Столь нелепый способ загладить неловкость, конечно, вызвал у нас новый приступ смеха. Ученики на спортивной площадке отвлеклись от обычной болтовни, чтобы наградить героя аплодисментами и улюлюканьем, будто бейсбольную команду на стадионе.

Разумеется, вместе со всеми хлопал и я – одновременно чувствуя к рассевшемуся на перекладине Тамбе сильнейшую неприязнь. Это не значит, что я сочувствовал Мори-сэнсэю: ведь аплодисментами я косвенно выказывал нелюбовь и к нему. Сейчас, анализируя себя тогдашнего, я думаю, что осуждал Тамбу за его моральные качества, а Мори – за недостаточные познания. Можно даже сказать, что после слов Тамбы про старую шляпу я невзлюбил Мори ещё откровеннее и потому, хлопая в ладоши, гордо оглядывался через плечо на здание школы. А там, словно зимняя муха, выползшая погреться на солнце, по-прежнему неподвижно стоял на ступеньках наш учитель, сосредоточенно наблюдая за невинными забавами первоклашек. Эта шляпа-котелок, этот лиловый галстук… тогда картина казалась мне смехотворной, но почему-то я не могу забыть её до сих пор.

С момента, как Тамба допустил свою оплошность (оплошность ли?), презрение, которым класс с первого дня проникся к Мори-сэнсэю из-за его одежды и манеры преподавания, только укрепилось. Не прошло и недели, как однажды утром случился такой эпизод. Снег, валивший с предыдущего вечера, полностью покрыл черепичный навес над спортивной площадкой. В классе, однако, стояла печь, где пылали уголья, и потому на окнах снег таял, не успевая наполнить комнату своим голубоватым сиянием. Подставив к печке стул, Мори-сэнсэй, как всегда воодушевлённо, тонким голосом объяснял стихотворение Лонгфелло «Псалом жизни». Разумеется, никто не слушал его всерьёз – а сидевший рядом со мной парень из компании дзюдоистов, подложив под хрестоматию подростковый журнал «Мир героев», с увлечением читал приключенческий роман Осикавы Сюнро.

Так прошло минут двадцать или тридцать – пока Мори-сэнсэй не встал и не пустился, оттолкнувшись от стихов Лонгфелло, в рассуждения о жизни и её тяготах. В чём была их суть, я забыл: кажется, он говорил о чём-то своём. Помню лишь, как он, суетясь и размахивая руками, точно птица без перьев, сокрушался:

– Вы пока не знаете жизни. Не знаете. Думаете, будто знаете – но ошибаетесь. И в этом ваше счастье. Поймёте, когда доживёте до моих лет. Жизнь – штука тяжёлая. Много трудного в ней. Вот я, например, – у меня двое детей. Им нужно учиться. А чтобы учиться – для этого… для этого надо – платить за обучение. Да. Платить за обучение. Потому-то я и говорю – много трудного…

Быть может, он и не хотел жаловаться на жизнь, но слова его звучали именно так – и мы, будучи школьниками, конечно же, его чувств понять не могли. Напротив, мы быстро нашли в этих сетованиях повод посмеяться и стали потихоньку хихикать. На сей раз смешки так и не слились в общий хохот: изношенная одежда учителя и выражение его лица будто служили наглядной иллюстрацией к тяготам жизни, о которых предостерегал его пронзительный голос, и это поневоле вызывало сочувствие. Зато вскоре, отложив «Мир героев», с места поднялся мой сосед-дзюдоист.

– Сэнсэй, мы на уроке для того, чтобы вы учили нас английскому. Без этого нам здесь делать нечего. Если и дальше будут разговоры на посторонние темы, я пошёл на спортивную площадку, – заявил он, старательно изображая недовольство, и плюхнулся на место. Я в жизни ни у кого не видел такого лица, как у Мори-сэнсэя в тот момент. На пару мгновений он застыл, где стоял, у печки, с полуоткрытым ртом, уставившись на дерзкого ученика. Наконец коровьи глаза приобрели умоляющее выражение, и он, схватившись за галстук, закивал лысой головой.

– Простите. Это моя вина, я прошу прощения. Конечно, вы здесь, чтобы учить английский. Я виноват – я не учил вас. Простите. Приношу свои извинения. Мне очень жаль, – повторял он, улыбаясь так, будто вот-вот заплачет. В падавших сбоку красноватых отсветах пламени было ещё сильнее заметно, как блестит вытертый сюртук на плечах и пояснице; если уж на то пошло, то и лысина учителя при каждом поклоне сияла, как начищенная бронза, ещё сильнее напоминая яйцо страуса.

Тогда мне показалось, что это жалкое зрелище доказывает, как низменны мотивы учителя: он готов заискивать перед учениками, боясь потерять работу. Вот почему он в школе – не оттого, что хочет учить, а ради жалованья. Сам себе надумав эту малопонятную причину для негодования, я теперь презирал Мори-сэнсэя не только за старый костюм и недостаточную компетентность, но и за его мотивы; облокотившись на хрестоматию, я беззастенчиво смеялся над учителем, стоявшим у печки, будто на костре – и физически, и морально. Разумеется, я был в этом не одинок. Что до возмущённого дзюдоиста – тот лишь глянул мельком, как Мори-сэнсэй побледнел и стал извиняться, и с хитрой улыбкой вернулся к роману Осикавы Сюнро.

До самого звонка Мори-сэнсэй, ещё более растерянный, чем обычно, изо всех сил старался переводить несчастного Лонгфелло. «Life is real, life is earnest[30]», – читал он, будто умоляя о чём-то, и с бледного лба градом катился пот; у меня в ушах до сих пор звучит его срывающийся голос. Но чтобы расслышать в нём одном голоса множества несчастных, требовалось куда больше мудрости, чем было тогда у нас. Многие в классе скучали, кто-то откровенно зевал. Тщедушный Мори-сэнсэй, стоя у печки и не обращая внимания на снегопад за окном, продолжал выкрикивать, размахивая хрестоматией, словно в голове у него заело шестерёнки: «Life is real, life is earnest – life is real, life is earnest!»

Семестр закончился, и больше Мори-сэнсэя мы не видели, что нас совершенно не опечалило и даже не то чтобы порадовало – мы остались равнодушны. С тех пор минуло семь или восемь лет, я успел поступить в старшую школу, потом в университет; чем больше я взрослел, тем реже вспоминал о существовании учителя Мори и ничуть об этом не жалел.

Однажды, осенью того года, когда я окончил университет… впрочем, это было уже в начале декабря, когда ивы и платаны на бульварах шумели жёлтыми листьями, в туманный вечер после дождя.

Мне наконец удалось найти в букинистических магазинах Канды пару книг на немецком – их стало трудно заполучить, когда в Европе началась война, – и я, прикрываясь воротником пальто от пронизывающего холодного ветра, шагал по улице. Очутившись перед большим книжным магазином «На- канисия», я вдруг почувствовал, что хочу посидеть в оживлённом заведении и выпить чего-нибудь горячего – и зашёл наугад в первое попавшееся кафе.

Оно, однако, оказалось совсем маленьким и пустым. Внутри не было ни единого посетителя. Позолоченные сахарницы на мраморных столиках отражали холодный электрический свет. Ощущая себя обманутым, я выбрал место у зеркала. Я попросил кофе и, вспомнив, что у меня есть сигара, раскурил её – правда, не раньше, чем извёл несколько спичек. Вскоре передо мной появилась чашка дымящегося напитка, но настроение не улучшилось – на душе было так же мрачно, как на улице. Помимо всего прочего, в букинистическом я купил один известный философский трактат – но шрифт в книге был мелкий, и, как мне ни хотелось поскорее приступить к чтению, при попытке сделать это в кафе заболели глаза. Ничего не оставалось, кроме как, откинувшись на спинку стула, пить свой бразильский кофе, курить гаванскую сигару и бесцельно разглядывать отражение в зеркале перед носом.

Там в холодном резком свете, будто декорации на сцене, виднелись лестница на второй этаж, противоположная стена, выкрашенная белым дверь, афиши концертов – а кроме того, мраморный столик, большой горшок с сосной, люстры на потолке и массивный газовый камин, выложенный изразцами. Около него столпилось несколько официантов, которые о чём-то беседовали. И тут… покончив с осмотром интерьера, я перевёл взгляд на болтавших официантов и с удивлением заметил, что все они обступили единственного гостя за столиком. Сперва я, видно, не обратил на него внимания, подсознательно приняв за повара или управляющего. Но изумило меня другое. В зеркале отражался только профиль, но и блестящая, как страусиное яйцо, лысая голова, и затёртый, выцветший сюртук, и неизменный лиловый галстук сразу дали мне понять – передо мной Мори-сэнсэй.

Я подумал о годах, прошедших с нашей последней встречи. Между школьным старостой, который штудировал хрестоматию, и молодым человеком, кото- рый сейчас пускает клубы сигарного дыма, была, безусловно, огромная дистанция. Но над Мори-сэнсэем, пережившим свою эпоху, всесильное время было уже не властно. Вечером за столиком кафе, окружённый официантами, он выглядел абсолютно так же, как с утра в классной комнате перед школьниками. Даже лысина не изменилась. Даже лиловый галстук. И пронзительный голос… кстати, если уж на то пошло – этот пронзительный голос, похоже, деловито что-то объяснял. Я невольно улыбнулся и прислушался, забыв о своём дурном настроении.

– Смотрите, прилагательным управляет вот это существительное. «Наполеон» – имя человека, а значит – существительное. Понятно? Теперь смотрим, что стоит сразу за ним. А сразу за ним… знаете, что это такое? Вот вы – сможете назвать?

– Относительное… относительное существительное, – промямлил один из официантов.

– Какое же это относительное существительное? Ничего подобного. Может, относительное местоимение? Вот! Относительное местоимение. Используется вместо слова «Наполеон». Понятно? Местоимение – значит «вместо имени».

Судя по диалогу, Мори-сэнсэй учил официантов английскому языку. Я передвинул стул и посмотрел в зеркало с другого ракурса. И действительно, на столе у них лежала открытая книга, похожая на хрестоматию. Учитель время от времени тыкал в неё пальцем и без устали что-то растолковывал. В этом смысле он тоже ничуть не изменился. Только обступившие его официанты, в отличие от школьников, слушали суетливые объяснения заинтересованно, и глаза их горели энтузиазмом.

Какое-то время понаблюдав в зеркале за происходящим, я ощутил, как в груди рождается тёплое чувство к Мори-сэнсэю. Подумалось, не стоит ли подойти и поздороваться – сказать, что я рад увидеть его спустя столь долгое время. Но я рассудил, что он преподавал у нас всего семестр и сейчас, в другой обстановке, наверняка меня не вспомнит. А если и вспомнит… Я вдруг, как наяву, услышал недобрый смех, которым мы его награждали, и понял, что проявлю больше уважения, если не стану обнаруживать своего присутствия. Кофе был допит, и я, выбросив окурок сигары, постарался бесшумно подняться из-за столика – но, видимо, всё равно привлёк внимание, потому что Мори-сэнсэй обернулся, и я вновь увидел под грязным отложным воротником знакомый лиловый галстук. Коровьи глаза на мгновение встретились в зеркале с моими. Но, как я и ожидал, узнавания во взгляде не мелькнуло – только обычное жалобное выражение.

Не поднимая более глаз, я взял из рук официанта счёт и подошёл к стойке у входа, чтобы расплатиться. Там со скучающим видом стоял знакомый мне метрдотель с расчёсанными на аккуратный пробор волосами.

– Вон там человек занимается английским с персоналом. Это хозяева кафе его попросили? – поинтересовался я.

– Нет, хозяева не просили, – равнодушно ответил метрдотель, продолжая глядеть на улицу. – Просто приходит сюда каждый день и учит. Он вроде раньше английский преподавал, а сейчас уже старый, на работу не берут, вот он и убивает здесь время. Весь вечер с одной чашкой кофе сидит, так что нам выгоды немного.

Услышав это, я снова увидел мысленным взором умоляющий взгляд учителя. Ах, Мори-сэнсэй! Только тогда я начал понимать его благородную натуру. Если бывают на свете прирождённые педагоги, то он – один из них. Преподавать английский для него – всё равно что дышать, он не может остановиться ни на секунду, а если вдруг придётся – потеряет тягу к жизни и увянет, словно растение без воды. Вот почему он каждый день приходит сюда пить кофе – им движет потребность учить, а совсем не скука и не желание «убить время», о которых говорил метрдотель. Теперь мне было стыдно за своё непонимание: ведь мы сомневались в искренности Мори-сэнсэя, насмехались над ним, твердили, что он работает ради денег. Как он, наверное, успел настрадаться за свою жизнь от тех, кто приписывал ему низменные мотивы! И при этом оставался всё таким же, невозмутимым в своём лиловом галстуке и котелке – бесстрашный, точно Дон Кихот, неутомимый рыцарь английского языка. Лишь глаза его порой умоляли учеников – а может, и целый мир – о сочувствии, как бы ни было ему больно об этом просить.

Мне хватило мгновения, чтобы расчувствоваться; не зная, смеяться или плакать, я быстро вышел из кафе, спрятав лицо в воротник пальто. За моей спиной, в ярком и бездушном свете электрических ламп, Мори-сэнсэй, пользуясь отсутствием посетителей, продолжал пронзительным голосом объяснять заворожённым официантам английскую грамматику:

– Местоимение называется местоимением потому, что употребляется вместо имени. Вместо – имени – местоимение. Понимаете?

Декабрь 1918 г.

Мандарины

Был пасмурный зимний вечер. Сев в поезд из Йокосуки в Токио, я устроился в купе второго класса, в углу, и рассеянно ждал свистка отправления. В вагоне уже зажёгся свет; как ни странно, я был единственным пассажиром. Выглянув наружу, я увидел, что на тускло освещённой платформе пусто – вопреки обыкновению, там не было провожающих, лишь щенок в клетке, который время от времени жалобно скулил. Весь пейзаж удивительно подходил к моему настроению – хандре и невыразимой усталости, непроглядным, будто затянутое тучами зимнее небо. Я сидел, засунув руки глубоко в карманы пальто, не в силах даже достать оттуда вечернюю газету.

Вскоре прозвучал свисток. Я слегка расслабился и прислонился головой к оконной раме, предвкушая, когда перрон снаружи заскользит прочь. Но до того, как мы тронулись, со стороны турникета послышался громкий стук деревянных сандалий-гэта, потом ругань кондуктора, и одновременно дверь в моё купе распахнулась, и внутрь влетела юная девушка лет тринадцати-четырнадцати. Тут поезд дёрнулся и пришёл в движение. Один за другим промелькнули столбы на перроне, брошенная тележка с водой, носильщик, благодаривший кого-то из пассажиров за чаевые, – всё это, будто нехотя, скрывалось из виду, утопая в паровозном дыму. На какое-то время я ощутил облегчение и, закурив сигарету, впервые вгляделся из-под отяжелевших век в лицо сидевшей передо мной пассажирки.

Девчонка выглядела настоящей деревенщиной: волосы без следов масла собраны в простой старомодный узел на затылке, щёки багровые, обветренные – видимо, оттого, что их постоянно тёрли. Замызганный шерстяной шарф желтовато-зелёного цвета свисал до колен, куда она поставила большой узел, придерживая его загрубевшей от мороза рукой. В этой руке она крепко, будто драгоценность, сжимала билет – красного цвета, в третий класс. Мне не понравился простоватый вид девчонки, была неприятна её грязная одежда. И, наконец, раздражала глупость: неужели она не отличает третий класс от второго? Поэтому я, продолжая дымить сигаретой, наконец вытащил из кармана вечернюю газету и развернул её – чтобы хоть так забыть о существовании попутчицы. Тут падавший на газетный лист естественный свет внезапно сменился электрическим, в котором столбцы плохо пропечатанного текста показались неожиданно яркими: поезд въехал в первый из многочисленных на линии Йокосука тоннелей.

Скользя по бумаге взглядом в этом искусственном освещении, я не находил среди множества обыденных новостей ничего, что могло бы рассеять мою меланхолию. Обсуждение мирного соглашения, свадьбы, коррупционные скандалы, некрологи – с того момента, как мы въехали в тоннель, мне стало мерещиться, будто поезд движется в обратном направлении, и я машинально читал одну скучную заметку за другой. При этом, конечно, я ни на секунду не забывал, что передо мной сидит девчонка, в которой словно воплотилась вся грубая действительность. Поезд внутри тоннеля, девчонка-деревенщина, да ещё и газета, полная бульварных новостей – что это, как не аллегория самой нашей жизни, бессмысленной, пошлой, скучной? Окончательно разочаровавшись, я бросил читать, вновь прислонился головой к оконной раме и задремал, закрыв глаза, будто мёртвый.

Прошло несколько минут. Я вдруг почувствовал некую угрозу и, машинально открыв глаза, огляделся. Оказалось, в какой-то момент девчонка пересела с противоположной стороны купе ближе ко мне и теперь изо всех сил пыталась открыть окно. Тяжёлая рама не поддавалась. Обветренные щёки покраснели ещё сильнее; до меня доносилось сопение вперемешку со шмыганьем. Тут, конечно, даже мне следовало бы проникнуться сочувствием и помочь. Но, судя по тому, как по обеим сторонам всё ближе сходились к рельсам склоны гор, покрытые светлеющей на фоне вечернего неба сухой травой, поезд снова въезжал в тоннель. Девчонка, тем не менее, вовсю старалась опустить форточку. К чему? Мне это казалось странной прихотью, и я, исполнившись неприязни, холодно наблюдал, как потрескавшиеся руки отчаянно борются с оконной рамой, – желая в глубине души, чтобы усилия не увенчались успехом. Поезд с рёвом влетел в тоннель, и одновременно девчонке всё-таки удалось сдвинуть раму. В вагон ворвался удушливый, чёрный от сажи дым. Сразу стало нечем дышать. У меня и до того болело горло; теперь же я не успел даже прикрыться платком – дым ударил в лицо, и я сразу закашлялся, да так, что и вздохнуть не мог. Девчонка, однако, не обращая на меня внимания, высунула голову наружу и пристально смотрела вперёд, по ходу поезда; ветер во тьме тоннеля трепал её волосы. Пока я глядел на её силуэт в дыму и свете электрических ламп, за окном начало светлеть; повеяло прохладой, наполненной запахами – земли, сухой травы, воды. Не случись этого, я, наконец справившись с кашлем, наверняка не удержался бы и выругал девчонку, заставив закрыть форточку.

Но вот поезд наконец выкатился из тоннеля и приблизился к железнодорожному переезду на окраине бедного городка в окружении покрытых жухлой растительностью гор. Вокруг, куда ни глянь, теснились домишки с соломенными и черепичными крышами. В спускавшихся сумерках колыхался одинокий белый флажок – видимо, махал смотритель. Едва мы выехали на свет, как я в тот же миг увидел троих краснощёких мальчишек, которые стояли, прижавшись друг к другу, по ту сторону переезда, – совсем мелкие, будто придавленные к земле хмурым небом, и одетые в такие же тусклые цвета, как и их городок. Глядя на приближающийся поезд, они замахали руками и изо всех сил закричали звонкими голосами, я понять не мог зачем. Тут всё и случилось. До пояса высунувшись из окна, девчонка протянула обветренные руки, замахнулась, и на ожидавших поезда мальчишек с неба упало пять-шесть мандаринов – тёплого солнечного цвета, который мгновенно согрел мне сердце. Я затаил дыхание и в следующее мгновение понял всё. Девчонка, видимо, ехала работать – к кому-нибудь в услужение или подмастерьем – и бросила фрукты, которые прятала за пазухой, своим младшим братьям, специально пришедшим её проводить.

Железнодорожный переезд на окраине маленького городка в сумерках, по-птичьи гомонящие дети, летящие к ним оранжевые мандарины – я и глазом не успел моргнуть, как всё это промелькнуло за окном. Но глубоко меня тронувшее зрелище ярко запечатлелось в сознании. В душе поднялось какое-то светлое чувство, природу которого я объяснить не мог. Взволнованный, я поднял голову и внимательно посмотрел на девчонку – теперь уже совершенно по-другому. Она вернулась на своё место напротив меня и куталась в желтовато-зелёный шарф, по-прежнему придерживая на коленях большой узел и крепко сжимая в руке билет в третий класс…

В тот момент я наконец смог ненадолго забыть и хандру, и невыразимую усталость, и даже то, как бессмысленна, пошла и скучна человеческая жизнь.

Апрель 1919 г.

Сомнение

Больше десяти лет назад, весной, меня пригласили прочитать несколько лекций по прикладной этике; мне пришлось провести неделю в городке Огаки, что в префектуре Гифу. Опасаясь навязчивой любезности местных энтузиастов, я сразу же написал в тамошнюю педагогическую ассоциацию, от которой получил приглашение, и попросил избавить меня от всевозможных встреч и проводов, банкетов, экскурсий и прочего необязательного времяпрепровождения, обычно прилагающегося к лекциям. По счастью, до тех краёв уже дошли слухи о моём чудачестве, поэтому, благодаря содействию председателя ассоциации и по совместительству мэра Огаки, меня ожидал приём, полностью соответствовавший моим пожеланиям, – и даже поселили меня не в обычной гостинице, а на загородной вилле одного состоятельного горожанина, господина Н., где я мог наслаждаться покоем и тишиной. То, о чём я собираюсь рассказать, представляет собой полное и исчерпывающее описание трагических событий, о которых мне довелось услышать, пребывая в этом доме.

Вилла располагалась вдали от городской сутолоки, в квартале Курува-мати рядом с замком Короку. Мне отвели традиционную комнату в восемь татами[31], с простыми старинными ставнями и раздвижными дверями – там было темновато, зато царило умиротворение. В эту часть дома никто не заходил; заботились обо мне супруги-смотрители виллы, которые не тревожили гостя без особой надобности. Иногда в полном безмолвии отчётливо слышалось, как с магнолии, раскинувшей ветви над гранитным сосудом для омовения, падают белые лепестки. Лекции я вёл только до обеда, а в остальное время находил прибежище от суеты в этой комнате, хотя нередко ёжился от весеннего холода: в поездку я не взял ничего, кроме дорожной сумки с книгами и одной смены одежды.

Днём меня порой развлекали посетители, так что чересчур одиноко мне не бывало. Вечером же обитаемый, согретый человеческим дыханием мир сжимался до пятна света вокруг старомодной лампы на бамбуковой подставке. Но даже в этом светлом круге я не чувствовал себя в безопасности. В нише-токонома позади меня стояла массивная, мрачного вида бронзовая ваза без цветов, а над ней странный свиток с Ивовой Каннон[32] – размытый рисунок чёрной тушью в обрамлении закопчённой парчи. Время от времени я, подняв голову, бросал на картину взгляд, и каждый раз мне казалось, будто я ощущаю запах ритуальных благовоний, которых не зажигал, – до того напоминала храм моя безмолвная комната. Поэтому я обычно ложился спать рано – но, даже улёгшись, засыпал с трудом. Меня пугали голоса ночных птиц из-за ставен – далёкие или близкие, я не мог определить. При этих звуках мне рисовалась башня замка, вознёсшаяся над моим пристанищем. Днём было видно, что её окружают три ряда белых крепостных стен, меж которых разрослись сосны, а над крышей с приподнятыми углами, в небе, вьются полчища ворон. Стоило чуть задремать, и к животу, словно вода, подступал ночной холод.

Однажды вечером… Это случилось ближе к концу моего пребывания. Я, как обычно, сидел, скрестив ноги, на татами у лампы, погружённый в чтение. Вдруг отодвинулась дверь – так бесшумно, что стало не по себе. Я ожидал появления смотрителя и думал попросить его бросить в почтовый ящик открытку – но, подняв глаза, увидел совершенно незнакомого мужчину лет сорока, который очень прямо сидел в полумраке за порогом. Откровенно говоря, в этот момент я не то что удивился – меня объял суеверный ужас. Впрочем, в тусклом свете лампы посетитель был настолько похож на привидение, что напугал бы любого. Встретившись со мной глазами, он на старинный манер, расставив локти, церемонно поклонился, и – голосом более молодым, чем я ожидал, – как-то механически меня поприветствовал.

– Простите, что беспокою в столь неурочный час, сэнсэй. У меня есть к вам просьба, вот я и отважился прийти…

Пока он говорил, я, оправившись от первоначального потрясения, наконец рассмотрел его внимательно. Это был импозантный мужчина с сильной проседью в волосах, с широким лбом, впалыми щеками и не по возрасту живым взглядом, одетый в очень приличные, хоть и без гербов, накидку-хаори и шаровары-хакама. Рядом на татами, как полагается, лежал его веер. Правда, мне сразу бросилось в глаза, что на левой руке у него нет одного пальца. Заметив это, я невольно отвёл взгляд.

– Что вам угодно? – не слишком любезно поинтересовался я, закрывая книгу. Излишне говорить: столь внезапное появление гостя вызвало у меня раздражение; подозрительно было также, что смотритель виллы не обмолвился о нём и словом. Посетителя, впрочем, мой холодный тон не смутил – он, вновь склонившись передо мной до пола, забубнил, точно повторяя заученный текст:

– Простите, что не представился сразу. Меня зовут Накамура Гэндо. Вы, наверное, меня не помните, но я каждый день посещаю ваши лекции. Прошу вас, не могли бы вы дать мне дополнительную консультацию?

Тут мне показалось, будто я наконец понял, зачем он явился, однако мне по-прежнему не нравилось, что меня поздним вечером оторвали от приятного чтения.

– У вас есть вопросы по лекции? – На этот случай у меня был заготовлен прекрасный ответ: «Давайте обсудим их завтра после занятия».

На лице посетителя не дрогнул ни мускул. Уставившись себе в колени, он продолжал:

– Нет, не вопрос. Но очень хотелось бы услышать ваше мнение обо мне – с точки зрения этики. Видите ли, двадцать лет назад в моей жизни кое-что произошло, и я перестал понимать самого себя. Узнав о трудах столь крупного специалиста, как вы, сэнсэй, я подумал: задача моя разрешима, – и потому пришёл сегодня к вам. Что скажете? Согласитесь ли выслушать мою историю – хоть она, возможно, вас утомит?

Я медлил с ответом. Конечно, я исследовал этику как учёный, но никогда не льстил себе надеждой, будто эти знания позволят мне быстро разрешать этические вопросы в реальной жизни. Гость, кажется, заметил мою нерешительность, потому что поднял глаза от своих коленей, обтянутых хакама, и, просительно заглядывая мне в лицо, чуть более естественным, чем раньше, тоном вежливо продолжал:

– Конечно, я не настаиваю на том, чтобы сэнсэй выносил суждение. Но, поскольку я уже много лет бесконечно ломаю голову над своими вопросами, мне принесло бы огромное облегчение, если бы я мог просто рассказать о том, что меня мучит.

Теперь я чувствовал: дать ему выговориться – мой долг. В душе зашевелилось недоброе предчувствие – вместе с осознанием вдруг свалившейся на меня огромной ответственности. В попытке заглушить тревогу я принял невозмутимый вид и, как ни в чём не бывало, пригласил посетителя сесть по другую сторону от тусклой лампы:

– Как бы то ни было, расскажите мне сперва, что случилось. Тогда уж станет понятно, смогу я выразить какое-то мнение – или нет.

– Благодарю вас – совсем недавно я и надеяться не мог на то, чтобы с кем-то побеседовать…

Человек по имени Накамура Гэндо беспалой рукой взял лежавший на татами веер и, время от времени украдкой поглядывая на Ивовую Каннон у меня за спиной, начал рассказывать – прерывистым, печальным, монотонным голосом.

Всё началось в 1891 году. Как вы знаете, тогда произошло большое землетрясение Ноби. Наш город, Огаки, с тех пор полностью изменился. Прежде здесь было только две начальных школы: одну построил в своё время местный князь, другую – горожане. Я работал в школе К., основанной князем, а за несколько лет до землетрясения окончил с отличием префектуральное педагогическое училище, благодаря чему был на хорошем счету у директора и жалованье получал высокое, целых пятьдесят иен в месяц. В наше время, конечно, на такие деньги не проживёшь, но двадцать лет назад я, хоть и не был богачом, всё-таки ни в чём не нуждался и, более того, служил для коллег предметом зависти.

Вся моя семья состояла из единственного человека – моей жены. В брак я вступил за пару лет до описываемых событий. Невеста была дальней родственницей директора школы и, оставшись без родителей в совсем юном возрасте, вплоть до замужества воспитывалась в его доме как дочь. Звали её Саё. Странно, наверное, мне говорить об этом, но она была бесхитростной, застенчивой девушкой – хоть, возможно, и слишком замкнутой по натуре, тихой и незаметной. Мы с ней были – два сапога пара и, хотя не испытывали особого счастья, проводили дни в мире и покое.

А потом случилось землетрясение. Никогда мне не забыть двадцать восьмое октября – кажется, это было в семь утра. Я чистил зубы у колодца, жена возилась на кухне – перекладывала рис из котла… Так она и оказалась под развалинами. Всё заняло минуту или две – раздался оглушительный грохот, точно налетела буря, дом на глазах накренился, посыпалась черепица… Я и ахнуть не успел, как на меня упал карниз нашей веранды; земля качалась, будто волны, и я думал, что пришла моя смерть. В конце концов я кое-как выполз из-под обломков в клубах пыли. Передо мной на земле лежала крыша дома, только расколотая на куски, и между черепицами виднелась трава.

Как описать то, что я чувствовал? Испуг? Паника? Я словно бы утратил разум и, бессильно опустившись на землю, оторопело оглядывал дома с сорванными, будто во время тайфуна, крышами, слушал какофонию звуков и голосов: бежали тысячи людей, ломались стены, трещали деревья, падали балки, гудела земля. Впрочем, оцепенение длилось считанные мгновения: увидев под упавшим карнизом какое-то движение, я, будто очнувшись от дурного сна, с бессмысленным криком вскочил и бросился туда. Моя жена, Саё, корчилась, придавленная ниже пояса балкой.

Я тянул жену за руки. Пытался приподнять за плечи. Но балка не поддавалась ни на волосок. В панике я оторвал одну за другой все доски карниза, то и дело крича жене: «Держись!» К ней ли я обращался? Быть может, я подбадривал самого себя…

– Больно, – простонала Саё. И ещё: – Сделай что-нибудь.

Она и сама с искажённым лицом отчаянно пыталась сдвинуть огромный брус. До сих пор меня мучит воспоминание – яркое, как наяву: моя жена шарит по обломкам трясущимися руками, перемазанными кровью так, что не видно ногтей.

Казалось, прошло очень много времени. Вдруг из-за крыши прямо мне в лицо ударил густой чёрный дым. Не успел я ничего понять, как за домом раздался громкий взрыв, и в небо взвились снопы золотых искр. Я, как безумный, изо всех сил вцепился в жену – но ниже пояса её по-прежнему не удавалось сдвинуть ни на палец. Когда меня вновь накрыло дымом, я, упёршись коленом в карниз, что-то ей прокричал. Вы, должно быть, спросите: что именно? Непременно спросите. Но это совершенно стёрлось у меня из памяти. Зато я помню, как жена, схватив меня за руку окровавленными пальцами, произнесла одно слово: «Дорогой!» Её лицо, застывшее в неподвижной гримасе с расширенными глазами, было ужасно. Дым налетел опять – и не только дым, на этот раз меня ослепило искрящее пламя, голова закружилась. Я вдруг понял: всё пропало. Жена погибнет, сгорит заживо. Заживо? Сжимая её перепачканную кровью ладонь, я вновь что-то крикнул – а Саё вновь выговорила только: «Дорогой». В этом «дорогой» уместилось множество смыслов, множество чувств. Заживо? Заживо? Я закричал в третий раз. Мне как будто помнится, что я сказал: «Умри!» А ещё вроде добавил: «И я умру». Не знаю, так это или нет, – но я принялся с размаху, в упор швырять жене в голову тяжёлые куски черепицы, которые находил вокруг себя.

О дальнейшем вы можете догадаться сами. Из нас двоих выжил я один. Преследуемый дымом и огнём, уничтожившим большую часть города, я почти ползком пробрался по усеянной обломками крыш дороге в горы и наконец оказался вне опасности. К счастью или к несчастью – я не знал. Тем вечером я с парой коллег сидел во временном убежище возле разрушенной школы, глядя на зарево пожаров в тёмном небе, и держал в руках рисовый колобок, которые раздавала полевая кухня. До сих пор помню, как у меня безостановочно текли слёзы.

Накамура Гэндо на какое-то время замолчал, не решаясь оторвать взгляд от татами. Я совершенно не ожидал такого поворота истории и теперь не мог найти в себе сил, чтобы выдавить: «Понятно». Казалось, весенний холод в просторной комнате проник мне под одежду.

Слышалось только шипение керосиновой лампы. Потом к нему добавилось слабое тиканье моих карманных часов на столе. Вдруг я различил еле слышный вздох – можно было подумать, будто в токонома шевельнулась Ивовая Каннон.

Со страхом подняв глаза, я посмотрел на сидевшего с понурым видом собеседника. Он вздохнул? Или вздохнул я сам? Впрочем, прежде чем я мог разрешить сомнения, Накамура Гэндо негромко, медленно заговорил снова.

– Излишне упоминать, что я горевал о жене. Более того, иногда, слыша слова сочувствия от директора школы и коллег, я даже плакал – не стыдясь делать это прилюдно. И всё же я почему-то не смог никому признаться, что убил жену сам.

Тюрьмы не боялся – напротив. Допустим, я сказал бы: «Убил, не желая обрекать на смерть в огне», – мне наверняка стали бы сочувствовать ещё больше. Но каждый раз, как я собирался заговорить об этом, слова будто застревали у меня в горле, а язык прилипал к нёбу.

Я уж решил, будто всё дело в моей трусости, – но причина оказалась глубже. Правда, выяснилось это, лишь когда я собрался начать новую жизнь и заново вступить в брак. И тогда – с тех пор, как я понял, в чём дело, – участь моя была предрешена: полностью опустошённый морально, я превратился в жалкую развалину, неспособную к нормальной жизни.

Разговор о повторной женитьбе со мной завёл директор школы, бывший опекуном Саё. Я знал, им движет только забота обо мне. Случилось это примерно через год после землетрясения, но на самом деле он делал намёки и раньше, стараясь вызнать, что я думаю о такой перспективе.

Выслушав его, я с удивлением понял: речь идёт о второй по старшинству дочери семейства Н., в чьём доме вы сейчас живёте. Я ходил к ним заниматься дополнительно с её младшим братом-четвероклассником. Обсуждать брак я, конечно, сразу отказался: я был простым учителем и не ровней состоятельным Н. Да и выглядело бы странно: репетитор женится на дочке – того и гляди на пустом месте пойдут сплетни. Имелась у меня и другая причина: конечно, с глаз долой – из сердца вон, и горевал я уже меньше, но всё-таки тень Саё, которую я убил своими руками, незримая, следовала за мной, будто хвост кометы.

Директор, однако, прекрасно меня понимая, вновь и вновь терпеливо уговаривал: мол, мне, человеку ещё молодому, жить холостяком будет трудно, да и девушка мной интересуется, а потому он берётся выступить посредником – это сразу закроет сплетникам рты; и, наконец, для стажировки в Токио, о которой я мечтал, статус женатого человека был бы большим плюсом. Слыша всё это, я уже не мог упрямиться дальше. Надо сказать, девушка слыла красавицей – и, хоть мне неловко говорить такое, но я не мог не думать и про семейный капитал. Постепенно я начал отвечать уклончиво: мол, «надо поразмыслить», или «может, на следующий год». В конце концов свадьбу назначили на осень 1893 года.

Примерно тогда же я к своему удивлению впал в подавленное состояние и как будто лишился сил. Даже в школе я, опёршись на стол, частенько погружался в глубокую задумчивость – так, что даже не слышал колотушек, возвещающих начало урока. Притом я не мог объяснить, что именно меня удручает; какие-то шестерёнки в голове словно бы стали мешать друг другу – и за этим скрывалась тайна, которой я не понимал. От таких мыслей делалось не по себе.

Состояние это продолжалось месяца два – пока не начались летние каникулы и я как-то вечером, гуляя, не заглянул в книжный магазин позади храма Хонгандзи. Там мне попалось несколько номеров популярного журнала «Панорама в картинках»[33] – их украшенные литографиями обложки соседствовали с книгой «Рассказы о привидениях» и гравюрами Огаты Гэкко. Задержавшись в магазине, я взял один из журналов в руки. На обложке был разрушенный дом и языки пламени, а надпись в две строки под ним гласила: «Выпуск от тридцатого октября 1891 года. Описание землетрясения, произошедшего двадцать восьмого октября». Стоило мне увидеть это, и сердце чуть не выпрыгнуло из груди. Казалось, кто-то с издевательским смехом зашептал мне в ухо: «Вот оно. Вот оно!» В полумраке магазина, где ещё не успели зажечь свет, я торопливо заглянул в журнал. Один из рисунков изображал жестокую гибель целой семьи, придавленной рухнувшей крышей. На другом земля, расступившись, поглощала женщину с детьми. На следующем… не стоит перечислять их все. Скажу лишь, что журнал будто перенёс меня на два года назад. Падение железнодорожного моста через реку Нагара; разрушение прядильной фабрики «Овари»; солдаты третьей дивизии, откапывающие трупы; уход за пострадавшими в больнице Аити – видя одну за другой эти ужасающие картины, вспоминал те проклятые дни, как наяву. В глазах у меня стояли слёзы. Тело била дрожь. Душу переполняли неясные чувства – не боль и не радость… Наконец я увидел последний рисунок – и до сих пор помню, как был потрясён в тот момент. На нём корчилась в мучительной агонии женщина – на спину ей упала балка. По другую сторону клубился чёрный дым, в воздухе рассыпались алые искры. Моя жена! Её гибель! Я едва не выронил журнал – и едва сдержал крик. Но ещё больше, чем картинка, меня напугало то, что я вдруг увидел вокруг красные отсветы и почуял запах дыма. Пытаясь успокоиться, я отложил «Панораму» и внимательно огляделся: смеркалось – молодой приказчик зажёг висевшую у входа лампу и отбросил дымящуюся спичку.

…Мне стало ещё тяжелее. Если до сих пор меня мучила смутная необъяснимая тревога, то теперь она превратилась во вполне определённые сомнения, которые, раз закравшись в душу, терзали меня днём и ночью. Почему я убил жену во время землетрясения – точно ли потому, что это было необходимо? Или – скажем честно – потому, что думал об этом давно, а землетрясение лишь дало мне повод? Вот что не давало мне покоя. Сколько раз я решительно говорил этим сомнениям «нет» – я успел сбиться со счёта. Но голос, который тогда в книжном магазине шептал мне: «Вот оно!» – вновь и вновь с презрительным смехом допытывался: «Отчего же ты тогда не сказал никому, что её убил?» Всякий раз, вспоминая об этом, я содрогался. И правда – почему я не мог рассказать обо всём откровенно? Почему продолжал скрывать пережитый кошмар?



Поделиться книгой:

На главную
Назад