Милиционеры пытаются прижать нас к самосвалам решетками. Сбиты с ног НАШИ и ИХ люди. Некоторое время кипящая магма русских людей с той и с другой стороны, крича, пыхтя и ругаясь, топчется на месте, упершись решетками, но наша масса пересиливает их массу, и вот брешь пробита, перед нами простор площади. Мы орем: «Ура! Победа! Прорвались! Прошли! Наша взяла!» А они бегут от нас к стенам «Софии» и к памятнику поэту…
«Берите друг друга под руки! Образуйте цепи!» — объясняет, шагая спиной от нас, совсем недавно еще бледный, а теперь раскрасневшийся парень, тот, что убеждал штурмовать самосвалы. По-видимому, он имеет опыт уличных боев. С одной стороны я цепляюсь за высоченного мужика в коротком полупальто, другой мой сосед меньше меня ростом, так что меня перекашивает на одну сторону. И шагаем гордые, боевые уже товарищи, только что получившие боевое крещение в первой атаке, твердо ступая на отвоеванный асфальт, и кто-то затягивает: «Вставай, страна огромная!» От священного восторга и ужаса дрожь бежит по телу, подымая волоски.
Вдруг обнаруживаю, что мне жарко. И щиплет глаза от эмоций. Под мою кепку заглядывает, рассматривает лицо смеющийся молодой парень. «Ага, Лимонов, вы с нами! Я был уверен, что вы будете здесь!» — «А где ж мне быть!» — кричу.
«Цепями! Цепями! Не разрывайте цепи! Набираем скорость…» — командует наш стратег. В порыве атаки разрываем второй кордон милиции. Я во второй цепи. Неизбежно валятся оземь милиционеры и наши люди, но в прорыв за нами устремляются волны людей. Выясняется очевидное (я разглядываю своих соседей), что в первых цепях идут самые агрессивные. Ни знамен, ни лозунгов, шефы и вожди остались сзади, вокруг меня мужики разных социальных классов и возрастов, отобраны они сами собой по принципу повышенной агрессивной эмоциональности. Мне интересно узнать, кто они, каждый из них, но какие уж тут беседы в атаке.
Нами никто не командует, мы самоорганизовались и, как выясняется, переусердствовали. Прибежал человек с площади Маяковского и просит, чтоб мы вернулись. Мы, оказывается, слишком форсированно двигались и оторвались от основных сил. За нашими спинами, оказывается, успели опять сомкнуться кордоны, а из боковых улиц спешно вытягиваются туловища самосвалов. Перед нами уже не самосвалы, но бронированные автомобили! И густая цепь ОМОНа: щиты из пластмассы и пластмассовые каски на головах и дубинки делают их похожими на гладиаторов. Мы решаем вернуться. Нас мало, так нам кажется, чтобы удариться об эту особо прочную стену.
Пробиваемся с боями к основным силам. Воссоединившись, проделываем в третий раз боевой путь, уже привычно разрывая кордоны милиции. Ненадолго задержавшись перед ОМОНом («Ну, на этот раз дело серьезное!», «Их нужно брать с ходу, чтоб не успели воспользоваться дубинками!», «Главное — держать цепи…», «Не разрывайте цепи!»), мы в отчаянной атаке вклиниваемся в ОМОН. Неожиданно наша скорость, решимость и отчаянность таковы, что мы сминаем и ОМОН. Некоторое замешательство между автомобилями, ибо проходы пробуют защищать их герои, но народ нахлынул в таком количестве, что ясно: раздавят их, вне зависимости от того, скольким из нас они успеют раскроить черепа… Они отказываются от борьбы — прячутся в автомобили, прижимаются к стенам, выливаются в боковые улицы… Мы грозно скандируем: «ДО/РО/ГУ! ДО/РО/ГУ! ДО/РО/ГУ!» Просачиваемся меж «автозэков» и катим волной к Пушкинской.
почему-то приходит мне на память, когда мы видим ИХ. В полусотне метров от площади Пушкина за стальными щитами-корытами предстают пред нами спецпарни министерства внутренних дел. Переодетые в тулупы и милицейские шапки, с дубинками в руках.
В голову нашего войска пробрался человек с мегафоном. «Товарищи офицеры, — хрипит мегафон, — и депутаты… Просьба пройти вперед, в голову колонны». Видно, как продвигаются в очень плотной нашей среде офицеры и депутаты. «Знамена — вперед!» — продолжает распоряжаться мегафон. Красные, андреевские, черно-желто-золотые знамена плывут над нами.
«Почему остановились?» — волнуемся мы. «Хотят вести переговоры…», «Чтоб избежать столкновения…», «Чтобы нам дали дорогу», «Пройти на Манежную, возложить венки и провести митинг». «Зря стоим… — бормочет рыжий мужик впереди. — Они сейчас подбросят свежие силы, передислоцируются. Нужно атаковать, пока есть напор и противник деморализован…» Он все время оставался в поле моего зрения, этот мужик лет пятидесяти. Он из первого отряда. Из тех натуральных первых рядовых смельчаков, которые сами, без команды и вопреки приказу, полезли на самосвалы. Прошли от площади до площади с боями.
Время идет. Мы стоим. Недовольных стоянием все больше. Мужики ворчат, как в лермонтовском «Бородине», «не смеют, что ли, командиры чужие изорвать мундиры о русские штыки…». Ясно, что мы теряем, французы сказали бы, моментум. Перевод тут не нужен. Мы теряем несущую скорость, внезапность, психологический победный перевес, лихость налета. Такие вот именно «моментумы» подъема позволили нашим отцам взять Вену, Берлин, Бухарест, Будапешт и другие вражьи столицы. Я рассматриваю свои руки. На них ссадины. Грязь под ногтями. Рукав бушлата в глине, пола — в цементе. Чернорабочий Тверской. Оглядываюсь. Сзади — насколько видит глаз — море голов, знамена, флаги.
Некоторые окна открыты. Из десятков окон свисают наши флаги. Эти за нас. Большинство же окон глухи, и шторы задернуты. Тверскую населяет бывшая советская номенклатура. Перевернув пиджаки, большинство их сделались демократами.
Человек с мегафоном (уже другой) объявляет, что переговоры закончились ничем и придется идти на столкновение. Стариков и женщин просят выйти из рядов. Стариков и женщин, впрочем, немного. Сейчас пойдем. «Мудаки! — ругает наше руководство мужик слева от меня. — У нас же теперь нету разбега, мы стоим вплотную к ним. И цепей нет! Делайте цепи, мужики!» — кричит он. «Цепи! Цепи!» — передается как команда. «Цепи!» — кричу я и насильно хватаю под руки соседей. Образовывать цепи в слишком густой толпе нелегко. Нашего молодого стратега я не вижу. Вокруг меня множество незнакомых мне лиц. Новое пополнение, просочившееся за время переговоров? Мы, увы, двигаемся. Шагаем, а не бежим вперед. А впереди нас уже бьют. Надвигаются на нас розовые, поросячьи, побагровевшие в напряжении лица юных наемников. Им лет 20–25, не больше. Розовые парни машут дубинками, бьют, не разбирая. Падают под натиском толпы. Вскакивают, бьют ногами и дубинками упавших наших. Падает сбитый с ног старик. (Что ж ты не ушел, батя!) Сразу трое пинают растянувшееся на асфальте тело парня в голубой куртке. Лицо парня обильно окровавлено. Кровь и на асфальте. Тела, крик, визг женщин, хрипы и русская ругань. Меня вместе с обрывком нашей цепи, с пятью-шестью мужиками, выносит на них. Искаженные яростью лица. Удар дубинки по правой части грудной клетки. Подымаю руку над лицом, чтобы прикрыть очки. (Оказаться без очков для близорукого человека — опасность номер один.) Второй удар приходится сверху по черепу… Отдираю от себя пытающиеся задержать меня несколько пар рук, опрокидываю кого-то и, прикрывая голову руками, пробиваюсь со своими на площадь Пушкина. Оглядываюсь. Добрая тысяча людей прорвалась, и брешь, прорубленная нами, закрылась. На площади хаос военных, броневых и милицейских автомобилей, милиции, демонстрантов, прохожих, знамен. Снимаю кепку, щупаю голову. Крови нет, но уже вспухла огромная шишка. Полторы головы у меня. Ругаюсь. Кричу туда к ним, к розоволицым: «Храбрецы, бля, с безоружным народом. В следующий раз мы придем со стальными прутьями… Суки! Иуды!» Без кепки меня узнают люди, пожимают руку, просят автографы. Спасибо людям. Многие, оказывается, читают мои статьи в «Советской России», спасибо им за их доброе внимание. Мне протягивают экземпляры газеты «День», вышедшей сегодня. На первой и последней страницах мои тексты. Проживший долгие годы в одиночестве, вдали от Родины, вот я на моей площади, приветствуем моим народом. Я знаком ему и уважаем им. Чувствую, что беспредельно счастлив в этот момент.
«Ну вот, сегодня впервые демократы спустили на москвичей ОМОН, — обращается ко мне высокая женщина в длинном сером пальто. — Вы напишите там, у вас, об этом, за границей, напишите, что тут творится, чтобы мир знал». — «Да-да, напишите, как они мордуют свой народ, называя его красно-коричневой чумой», — говорит парень лет двадцати. Лоб его пересекает ссадина.
По тротуару вдоль Музея Революции под свист и крики толпы пробегают те, кто бил нас дубинками. Рысцой. Злобные лица. Один, походя, не останавливаясь, врубает дубинкой по стоящему у края тротуара старику. Их переместили на новую позицию?
Ко мне подбегает неизвестный мне молодой майор. «Вот вы-то, Эдик, мне и нужны. Идемте со мной». Беря меня под руку, буквально тащит с собой, обратно на площадь. «Что, майор, брать меня пришли?» — шучу я, но иду с ним. «Нет, брать вас буду не я, — смеется майор. — Я представитель генерал-полковника Макашова. Хотите с ним познакомиться? А сейчас помогите мне собрать людей. Нужно вернуть вырвавшихся вперед наших, — он показывает на толпы на площади, — к основным силам. Митинг решено провести на Тверской. После митинга попробуем пробиться к могиле Неизвестного солдата».
Прорываемся опять через злобных юнцов со стальными щитами. В другом направлении. На сей раз они менее активны, пусть дубинки и вновь пущены в ход. Теряю моего майора. Теперь среди нас депутат Бабурин. Подхожу к нему, трогаю за плечо. «Сергей!» (Мы знакомы.) Он настолько возбужден, что не замечает. За Бабуриным, он держит в руке красную депутатскую книжку, преодолеваем заслоны. Где уговорами, где сметая милицию. Присоединяемся к основным силам.
Митинг на перекрестке Тверской. На леса, окружающие здание в ремонте, взбираются наши. Вывешиваются флаги. Стяги боевых дивизий. Высоко на лесах, в знаменах, сменяя друг друга, говорят ораторы в два мегафона. Я стою под самой трибуной. Выступают: Макашов, Анпилов, Бабурин, Алкснис, Сажи Умалатова. Священник с крестом благословляет нас. Мы, народ, скандируем: «СОВЕТ/СКИЙ/ СОЮЗ! СОВЕТ/СКИЙ/ СОЮЗ! ИЗ/МЕНА! ИЗ/МЕНА! ЕЛЬ/ЦИН/ ИУДА! ИЗ/МЕНА! СОВЕТ/СКИЙ/ СОЮЗ!»
Мое выступление? К трибуне трудно, но можно пробиться, но я решаю остаться в народе. Ораторов достаточно, я разделяю их убеждения. К тому же я имею возможность доносить свои идеи до народа через «Советскую Россию», газета — моя трибуна. У меня миллионная аудитория. Важнее, что, проведя пять часов локоть к локтю в одной цепи с моим народом, я почувствовал пульс России. Я понял, что вышел на улицы его Величество Народ, и горе тому, кто попытается остановить его насилием. День 23 февраля войдет в историю как символический. В этот день «демократическая» власть впервые применила физическое насилие против россиян. За первыми избиениями обыкновенно следуют первые пули и первые убийства. Ясно, что у власти нет больше политических аргументов, потому она скатывается к насилию.
Смените профессию, мистер…
Так как я участвовал в событиях в Москве 8–9 февраля и 23 февраля, равно как и 17 марта, то, разумеется, мне вдвойне интересно, как же освещаются эти события в средствах информации Запада. Потому, когда мне позвонил приятель и сказал: «Найди журнал «Тайм» за 9 марта. Там тебя цитируют и есть твоя фотография», — я, удивившись несказанно неслыханной «чести», приобрел журнал. Да, Джеймс Карней, автор статьи «Враги Ельцина», процитировал несколько строк из моей статьи в «Сов. России» за 25 февраля. Что до фотографий, то их оказалось две, точнее, фрагмент был вынесен на первую страницу, иллюстрируя содержание журнала, полностью же фото раскинулось на полторы страницы. Цветное. Толпа русских мужиков в возрасте от 25 до 55 лет, и я среди них. В обоих случаях присутствовала моя физиономия, прикрытая кепкой, купленной мной в универмаге Титовграда в Черногории. Рот широко открыт, так что видна пара металлических зубов, кричу что-то со всеми русскими мужиками. Может быть, «Советский Союз!», может быть, «Измена!» или «Ельцин — иуда!». Ибо именно эти лозунги мы кричали на Тверской в этот день, 23 февраля. За мной — высоченный усатый полковник в папахе. Надпись под фотографией гласит: «Озлобленные коммунисты проводят крикливое антиправительственное ралли».
Я вгляделся в лица. Самый озлобленный вид, без сомнения, у меня. Как у матроса с «Потемкина», обнаружившего червей в миске с борщом и закричавшего: «Братцы, да что же это такое! Гнилым мясом нас кормят!» Всем известно, что членом КПСС я не был, хотя вовсе не отрицаю для себя эпитет «озлобленный». Я своими руками охотно задушил бы нескольких экономистов и ответственных министров. Когда я приезжал на Украину в 1989 году, у моих стариков еще были сбережения, которых, они оптимистически считали, им хватит до конца жизни. Сегодня у них ничего нет. Вся долгая трудовая жизнь моего бати, 28 лет армии и последующие четверть века на гражданской службе, оказалось, была напрасной. Болваны и подлецы отняли у моего бати его потом и кровью заработанные скромные средства. Пенсия в 268 рублей — вот, что он имеет, — капитан в отставке, на старости лет на двоих с моей мамой. В московских магазинах, я видел, продается колбаса «салями»… пуритански скромно было отмечено, что колбаса стоит 34 руб. 50 коп. — сто грамм. На всю его пенсию мой отец не может купить даже килограмм такой колбасы. В латиноамериканских, азиатских, арабских странах бунты вспыхивают при самых незначительных повышениях цен на рис или муку. Я считаю, что русский народ слишком, чрезмерно цивилизованный, что степень гражданского повиновения (это и есть цивилизованность) его неуместно высока. Надо бы разгромить несколько магазинов с такой привилегированной колбасой, дабы дать понять, насколько мы разъярены. Ох, я озлоблен, мистер Джеймс Карней, и не я один. И на вас тоже я озлоблен, мистер.
Откуда вы взяли, мистер, что в манифестации 23 февраля участвовали пять тысяч человек? Ведь вся Тверская между площадью Маяковского и Пушкинской площадью была забита бурлящими массами людей. (Плюс демонстранты собрались и в других местах города и ниже и выше по Тверской.) От одной площади до другой шагать минут десять, следовательно, расстояние между ними около километра. И Тверская — очень широкая улица. Вот и посчитайте, Джеймс. Любой журналист, любой полицейский знает, что густая толпа — это когда на квадратный метр площади приходится три человека. Средней густоты — два. Посмотрите на снимок, иллюстрирующий вашу статью. Ясно, что пошевелиться людям трудно. Так посчитайте же! Вот у меня на столе фотографии, снятые на Тверской в тот день. Вы лжете, мистер Карней. И лжет добросовестно подавляющее большинство западных журналистов, всегда намеренно снижая в ДЕСЯТКИ РАЗ количество антиправительственных манифестантов. Впрочем, я не могу с уверенностью сказать, кто именно цензурирует цифры. Вполне возможно, что вы лично, мистер Карней, могли дать в «Тайм» реальные цифры, а уж журнал «обрезал» их. (Точно так же было увеличено в десятки раз количество «жертв» в румынском городе Тимишоара.)
Респектабельным считается журнал «Тайм», уважаемым за солидную консервативность. Однако ВСЕ цифры в статье «Враги Ельцина» абсолютно лживы. В том числе и цифры пострадавших. Согласно «Тайму», пострадали 20 стражей порядка и 7 манифестантов. Но далее «Коммерсант», например (в № 9), сообщает о том, что пострадали 65 демонстрантов и 21 страж порядка, и осторожно замечает, что «скончался участник шествия, 70-летний ветеран войны генерал-лейтенант Песков». Карнеем о смерти Пескова вообще не упоминает. Зато он мастер памфлета и карикатуры, в репортерском журнализме, замечу, недопустимых. Все характеристики, данные мистером Карней лидерам антиправительственной оппозиции, эксцессивно негативны, гротескны, карикатурны. Жириновского, например, он называет «крикливым демагогом, чей бред заработал ему сравнение с Гитлером». Однако тут же выясняется, что он понятия не имеет, кто такой Жириновский. Карней считает Жириновского «важнейшим членом коалиции «Наши»», созданной Алкснисом с целью «реставрировать СССР в его предыдущей форме или же как новую Российскую империю». Но что за вздор! Подобные благоглупости, пожалуйста, печатает самый солидный и объективный якобы журнал Соединенных Штатов. Все это варево спрыснуто «мудрыми» высказываниями таких авторитетов, как Лев Тимофеев, «ориентированный на рынок экономист», или Виталий Третьяков, «редактор реформистской «Независимой газеты»» (то есть, в сущности, политических противников оппозиции). Последний осчастливил мистера Карнея таким вот глубокомысленным высказыванием: «Коммунистическая идея в нашей стране быстро становится частью прошлого… Она не предлагает ничего, что сможет улучшить жизнь людей». Ох, господин Третьяков, демократическая идея тоже с катастрофической быстротой становится частью прошлого. И только семь месяцев безраздельного господства демократии ухудшили жизнь людей трагически куда значительнее, чем семьдесят лет коммунистической власти. Это неоспоримо.
Но вернемся к фотографии. В известном смысле призванная иллюстрировать статью, фотография опровергает ее. «Краснорубашечники» и «коричневорубашечники», «ультранационалисты», «коммунистическое движение, ностальгирующее по сталинскому, твердой руки режиму», — так представляет статья вышедших на Тверскую 23 февраля. Мистер Карней, вы что, опрашивали людей на Тверской систематически, выясняли, кто они? Вот все тот же «Коммерсант» сообщает, что заявки на проведение митинга подали… организации… «Трудовая Россия», партия Жириновского, Фонд социальных инициатив. На фотографиях, которые есть у меня, я вижу столько же монархистских желто-черно-белых и андреевских знамен, как и красных, огромное полотнище организации «Славянский собор». К тому же большая часть красных были стягами боевых дивизий, отличившихся в Великой Отечественной войне. Вам, мистер Карней, конечно, такие тонкости недоступны, или вы предпочитаете их не замечать? Вы слепо следуете лживой уже традиции «демократических» средств информации России представлять оппозицию Ельцину как ретроградное движение стариков, ностальгирующих по прошлому. Но даже на фотографии в «Тайм» видны и совсем юные лица. Но более всего я вижу вокруг себя (на фото) мужиков во цвете лет — отцов семейств, часть населения, больше всех озабоченную политикой. Ибо бездарная и преступная политика Ельцина и K° ударяет не только по ним лично, но и по их семьям, коих они главы. Ясно, что российскому телевидению, захваченному властью, выгодно представлять оппозицию в виде злобных стариков и старух, но вы-то, мистер Карней, журналист уважаемого, солидного журнала… Почему вы, кстати говоря, не сообщаете своим читателям возраст оболганных и окарикатуренных вами лидеров оппозиции? Выяснится прелюбопытное обстоятельство, а именно то, что большинство якобы «ностальгирующих по прошлому» (ложь) суть как раз молодые политические деятели: в большинстве своем едва за сорок лет! Жириновскому — 45 лет, Алкснису — 42 года. Сергею Бабурину — 34 года. Сажи Умалатова — наша храбрая Жанна д'Арк — молодая женщина. Анпилову едва за сорок. Генералу Макашову всего 53 года. А вот именно «демократы»: от Ельцина и Горбачева и выше — поколение шестидесятилетних. Налицо — борьба поколений, воспринявших различные идеалы? Как бы там ни было, вы, мистер Карней, участвуете вместе с ельцинской прессой, радио, теле в фальсификации истинного положения вещей, так же как и в фальсификации истинного соотношения политических сил. Это шестидесятилетние «демократы» и их идеология есть прошлое моей страны. Ускоренно отмершая демократическая идеология отвергается сегодня двумя третями всех политических сил в стране. А национализм и патриотизм есть настоящее и будущее российской политики. Вам это неприятно, невыгодно? Может быть. Но, призванный информировать американское общественное мнение о ситуации в России, вы его дезинформируете. Обязанный (пред вашим читателем, не перед русскими) быть объективным, вы активно «дьяволизируете» (прекрасное французское выражение!) оппозицию. По сути дела, вы не журналист, пишущий о советской политике, но вы участвуете в политике, навязывая американскому читателю ваши политические вкусы и предпочтения. Смените профессию, мистер Карней.
Священная дрожь
17 марта 1992 года в Москве произошли два исторических события. Состоялся 6-й Чрезвычайный съезд депутатов Союза Советских Социалистических Республик (в деревне Вороново) и к вечеру — всенародное Вече на Манежной площади. Я присутствовал и на съезде, и на Вече, и мое присутствие было замечено… «Комсомольская правда» за 18 марта:
«У трибуны — Э.Лимонов. Все его приветствуют и обнимают».
«Независимая газета» за то же число:
«Писатель Э.Лимонов пожурил собравшихся за слишком благодушное настроение и предложил готовиться к гражданской войне… Соседство на одной трибуне большевиков-ленинцев, православных священников и апатажника-авангардиста Лимонова противоестественно само по себе».
«Вечерняя Москва» за то же число:
«Ощущение, будто в очередной раз наблюдал действо, в котором его участники не испытывали ни малейшей неловкости или стыда. Неловко, стыдно за них было нам. Относится это в полной мере и к выступавшим на митинге Невзорову, «Эдичке» Лимонову и генералу Макашову».
«Столица» (№ 16) пишет:
«…Лимонов… свою роковую роль в истории готов оплачивать валютой, дважды слетав из Парижа в Москву на митинг — и двадцать третьего февраля и семнадцатого марта».
«Литературные новости» (№ 3) пространно пересказали мою речь на митинге:
«Как после этого не дать слова Эдичке Лимонову… Расслабляющая митинговая эйфория грядущей победы не пришлась ему по душе. Резко осудив ее, он призвал национал-коммунистов поднапрячь все силы для борьбы, суровой и беспощадной. Власть не ждут, а власть берут! Неугодное правительство свергают, а на его место ставят угодное! У русских патриотов, прохлопавших 19 августа, есть моральное право на новый бунт! А бунта, захвата власти не бывает без жертв, без крови, причем большой крови! Так будьте готовы к неминуемым жертвам и кровопролитиям! «Всегда готовы!» — отвечали, ликуя, горячие головы писателю-гуманисту, радеющему за прекрасную любимую родину…»
И так далее, и тому подобное. Все эти вражеские реакции на мое выступление на Вече на Манежной, я их не собираю, но даже тех, что попали ко мне случайно, достаточно, чтобы понять их ко мне отношение.
Да, мне оказали честь. Я присутствовал и на заседании по подготовке съезда 16 марта в гостинице «Москва» и на самом съезде. Да, мне предоставили честь выступить на всенародном Вече на Манежной, несмотря на то что по причине недостатка времени количество ораторов было ограниченным. Следовательно, организаторы посчитали меня достойным. Значит, оказался я «в стране отцов не из последних удальцов». И я горжусь этим.
17 марта 1992 года стоял я, Э.Лимонов, на помосте, установленном на крышах грузовиков, меж знамен, с лидерами моей страны, с товарищами по оппозиции. Впереди меня — Бабурин с бородкой, молодой майор Ващенко — с левого плеча, генерал-полковник Макашов — с правого плеча. И еще десяток соратников: нервный Анпилов у микрофонов, могучий Зюганов, наша Жанна д'Арк — Сажи Умалатова. Перед нами — внизу Манежная площадь и масса народная. Глаза, головы, знамена, лозунги. История поверху в московском лиловом небе раскрыла над площадью мощные крылья. Шумело и плескалось перед нами гневное море народное.
И Боги российских народов: Иисус, Аллах и Будда — смотрели на нас от кремлевских крыш.
Экстаз. Холодно было. И дрожь экстаза. В бушлатике холодном, матросом с «Потемкина» стоял с боевыми товарищами. Разве не об этом мечтал я в нью-йоркских отелях — бедный и одинокий? Мой народ через восемнадцать лет принял меня как родного им и нужного. «В стране отцов не из последних удальцов…»
Впоследствии я отыскал объяснение своей дрожи экстаза в работах австрийского биолога Конрада Лоренца. «Воинственный энтузиазм» есть особая форма общественной агрессивности, четко отличающаяся от более примитивных форм индивидуальной агрессивности. Каждый индивидуум, подвергавшийся сильным эмоциям когда-либо, знает по опыту субъективные феномены, сопровождающие «воинственный энтузиазм»: дрожь бежит по всей длине спины или, как показывают более точные наблюдения, — по длине внешних поверхностей обеих рук; человек воспаряет над всеми заботами ежедневной жизни; он готов все оставить по зову того, что во мгновение, когда происходит эта специальная эмоция, представляется как священный долг. Все обнаруженные преграды становятся незначительными.
«…Масса всей мускулатуры, возбужденная, увеличивается, осанка корпуса становится более напряженной, руки отходят от корпуса и выворачиваются вовне, голова несется гордо, подбородок выставляется вперед, и мускулы лица изображают «позу героя», хорошо известную всем по синема. По длине спины и по внешней поверхности рук поднимаются волоски: вот что возможно объективно наблюдать в феномене «священной дрожи»…»
Далее Лоренц указывает на животное происхождение дрожи.
«Те, кто видел аналогичное поведение самца шимпанзе, защищающего свое стадо или свою семью ценой своей жизни, ставит под сомнение якобы исключительно духовный характер «воинственного энтузиазма». Шимпанзе тоже выставляет подбородок, выдвигает корпус и подымает локти; все его волоски подняты, что провоцирует устрашающее увеличение контуров его корпуса. «Священная дрожь» германской поэзии есть, таким образом, наследство реакции вегетативной, предчеловеческой: поднятие шерсти, которой у нас больше нет…»
Сближение с шимпанзе здесь не выглядит снижением героического «воинственного энтузиазма» человека, если знать позицию Лоренца, считавшего, что все благородное в человеке именно от его животного происхождения.
«Не может быть никакого сомнения, —
Сильнейшее удовлетворение испытал я на Манежной, на великой площади моего народа, видавшей немало победных парадов. Стоя вместе с вождями моего народа под знаменами его. Страсть к своему народу испытывал я. Страсть — это на много тысяч киловатт сильнее чувство, нежели любовь к своему народу. Любовь, в сущности, плаксивое, сладкое чувство и расслабляющее. Страсть же — это и требовательность, и недовольство, и даже уколы ненависти, и настойчивое подсматривание за ним, надзор тиранический. «Да будьте же вы сильнее других, мощнее других, почему проиграли!» Смотришь на мышцы своего народа и кричишь: «Живот запустили, опять одрябли, плечи сгорбились. Я вас колоссом из квадратных вздутий видеть хочу, как в Берлине в 1945-м, а вы…» Да, я испытываю страсть к моему народу. Могучую страсть.
Но дьявол плеснул в меня огненной водой…
30 марта. 8:15 утра. Париж. Очень встревоженный, за письменным столом пью кофе. Жена моя, Наташа, с февраля поет в ночном ресторане «Балалайка». Она не пришла еще домой. Жду ее. Был юбилей ресторана, однако в восемь утра даже самое энергичное празднование должно бы закончиться. Где она? Явственно чую беду. В ночь с 24-го на 25-е мне приснился… Дьявол (!), которого
Закономерно, ожидаемо раздается телефонный звонок: «Мсье Савенко? С вами говорят из госпиталя «Отель Дье», из «неотложной помощи». Ваша жена у нас».
Ужас покидает меня. Скорей произносить слова, скорей в беду.
«Что с ней случилось?»
«Она жертва агрессии. Нападения. Доставлена к нам в пять утра».
«Она жива? В сознании?»
«Да, она пришла в себя… Просила, чтобы вы пришли».
«Выхожу немедленно».
Надеваю бушлат. Шагаю, торопясь, по холодному городу. По Грэвской площади, мимо мэрии, на другой берег Сены. Там, на острове Ситэ, рядом с Нотр-Дам — приземистый квартал госпиталя «Отель Бога». Согласно легенде «Отель Бога», самый старый госпиталь в Париже, был основан в… 651 году! Ошпаренный огненной водой Дьявола, тороплюсь по каменным галереям двора. Коротко остриженные старые деревья зелены уже…
В отделении «неотложной помощи» десяток медсестер и медбратьев сидят и стоят за белым «баром», где вместо бутылок — серые ящики компьютеров. Полицейские проводят небритого парня в джинсах, руки сведены сзади наручниками. Мед-братья выкатывают из фургона «неотложки» на колесной постели старика, укутанного одеялом. Подхожу к белому «бару».
«Мне звонили от вас. У вас моя жена. Я — Савенко. Эдвард Савенко. Что с ней?»
«Около пяти часов утра неизвестный нанес вашей жене шесть ударов отверткой в лицо. У нее сломана рука… Нет, ему удалось скрыться… Не пугайтесь… Все не так страшно, как могло бы быть. Ей повезло. Один из ударов, в висок, пришелся в каком-нибудь всего лишь миллиметре от височной артерии. Чуть в сторону, и вашей жены… ее не было бы».
«Где она сейчас? Я могу с ней говорить?»
Меня направляют в кабинет номер… В означенном кабинете никого. Возвращаюсь к «бару». Выясняется, что Наташу увезли на радиографию, то есть на рентген. Иду по средневековым коридорам. Каменным и полуподвальным. Пластиковые щиты прикрывают здесь и там коридоры. Защита от средневековых сквозняков? Большое и оживленное движение колесных постелей и кресел. Спрашиваю дорогу. В отделении радиографии толстый блондин-медбрат с нервным тиком предлагает мне пройти к колесной постели в глубине коридора. Высоко над постелью капельницы, и от них шланги спускаются к телу на постели.
«Кажется, это она, певица, доставленная утром. Жертва нападения».
Только наклонившись над постелью, понимаю, что окровавленное тело в бумажном халатике — моя жена Наташа. Голые, тощие, окровавленные руки, одна рука прибинтована к доске, и с торчащих из-под нее изломанных пальцев каплет кровь. Волосы, длинные, окровавленные, сбились в колтун. На лбу — наспех заклеенная рана, такая же сочащаяся кровью рана на левой скуле.
«Наташа?»
Она открывает глаза, откатывает голову, и мне предстает истерзанная левая половина лица. Часть ран пришлась на височную область, покрытую волосами. Рана у виска (волосы сбриты) так глубока, что туда без труда вошла бы фаланга, а то и две указательного пальца. В ране, о ужас, пульсирует оголенная височная артерия.
«Ты? Спасибо, что ты пришел…»
Несломанной рукой она тянет к себе мою руку. Подносит ее к губам.
«Почему же они не остановят кровь?»
«Возьми под подушкой салфетку, вытри мне кровь с подбородка… Раны промыли, но кровь льется все равно».
Я промокаю подбородок салфеткой. Салфетка немедленно набухает кровью. Я заглядываю, наклоняясь еще ниже: левое ухо — сплошная кровавая рана.
«Кто это был? Как это случилось?»
«Я плохо помню… — Она отворачивается. — Извини, мне трудно держать голову на весу. Какой-то зверь напал на меня. Избил».
«Где это случилось? На улице?»
«В ресторане. На юбилей пришло множество народа. Только после четырех утра все стали расходиться. Я спустилась, ты знаешь, что в этом подвале три этажа, я спустилась переодеться, чтобы уходить. В зале все еще сидели музыканты, Марк-хозяин, и оставались несколько клиентов, самые неутомимые».
«Так это был клиент?»
«Я же тебе сказала, я не знаю этого человека…»
Подходит доктор. Или он санитар, медбрат?
«Это мой муж», — шепчет ему Наташа, держа мою руку.
«Я — муж», — подтверждаю я.
Наташу увозят в зал с рентгенаппаратами. Устав от разговора со мной, она закрыла глаза. Я думаю, что она похожа сейчас на мертвую. Подобные трупы я видел в декабре в Югославии: жертвы злодеяний. Я муж жертвы злодеяния.
Ее возят из кабинета в кабинет. Я следую за ней всякий раз, вместе с толкающим постель санитаром. Я стою рядом, держу ее руку, оттираю кровь. Она вцепилась в мою руку… Ее надолго скрывают от меня в кабинете. Два доктора, их специальные умения по зашиву ран восхваляет мне санитарка-медсестра, долго зашивают Наташе лицо. Я жду в коридоре, нервно вышагивая, пытаюсь понять, что произошло. Она не работала в кабаре целых четыре года (из «Распутина» в свое время заставил ее уволиться я), я был против того, чтобы она пела в «Балалайке», вообще в ночном ресторане, но она хотела петь. «Я певица, я должна петь!» Весь февраль и до самого 22 марта я был в Москве…
Медсестра подводит ко мне высокого молодого человека в джинсах.
«Мсье из Юридической полиции, он хочет с вами поговорить, мсье Савенко».
Высокий протягивает мне визитную карточку. «5-й дивизион Юридической полиции. Группа анкет. Лоран Турнесак». Он спрашивает, может ли он задать мне несколько вопросов. Очень вежливый. Пока.
«Когда и как вы узнали о том, что случилось с вашей женой?»
«Телефонный звонок отсюда, из «Отель Дье». В 8:15. Женский голос».
Дверь кабинета, где зашивают раны Наташи, приотворяется, видны яркий свет и сгрудившиеся над моей женой фигуры.
«У вашей жены есть личные враги?»
«Насколько я знаю, нет. Во всяком случае, врагов, способных на подобное зверство, нет».
«Ваша профессия?»
«Писатель, журналист».
Лоран Турнесак позволяет себе улыбнуться.
«Я читал пару ваших статей в «Ль'Идио Интернасьеналь»».
Для полицейского чтение нигилистического, оппозиционного, ведущего войну против всех «Идиота» — скорее ненормальное занятие. Вот если бы он был из Ресенжнэмант женераль (приблизительно соответствует Федеральному бюро расследований), тогда он читал бы «Ль'Идио…» по долгу службы. Однако верно и то, что он не простой полицейский, «хранитель мира», как их вполне официально величают, но следователь.
«О-оооо!» — изображаю я удивление, думая о том, что случилось в кабинете, почему толстый медбрат выскочил и побежал по коридору…
Выходит медсестра, их вокруг не менее полутора десятка, и успокаивающе улыбается мне:
«Все, все хорошо, мсье, — шепчет она, проходя. — Она в золотых руках, ваша жена».
Лампы дневного света над нами распыляют неприятный, иссиня-белый свет на все предметы. Полицейские в форме вводят еще одного небритого парня в наручниках. Полиция использует госпиталь для своих целей? Префектура полиции через улицу.