Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Боковой Гитлер - Дмитрий Александрович Пригов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Интересно, как найдется в этой ситуации художник? Что такое спасительное придет ему на ум. Он опять медлил. Медлил. Но он недаром был удачлив. И, несомненно, как я уже говорил, умен, талантлив и проницателен. Он улыбнулся скромной улыбкой превосходства взрослого человека над горячностью и простительной наивностью искреннего подростка. Скроив вполне серьезную, поучающую (но нет, нет, не наглое!), даже несколько печаленную гримасу и, обратившись в сторону молодого и горячего, произнес:

— Видите ли, я так понимаю, если бы он был уже полностью и целиком всем нам известный ужасный и отвратительный, и моментально опознаваемый в этой своей ужасностии и отвратительности, Гитлер, то, естественно, он никоим образом не смог бы оказаться на территории Советского Союза. Не правда ли? — молчание несколько иного свойства, чем предыдущее, было ему ответом. — И, соответственно, не смог бы попасть в мою мастерскую! — (Убедительно, убедительно!) — Буде же он еще не вполне Гитлер и, если в его присутствии на нашей территории ничего предосудительного не нашли бы компетентные органы, то, соответственно, визит данного лица, непроглядываемого еще в своем будущем одиозном качестве и статусе, в мою мастерскую мало что прибавил бы к этой ситуации, — и ясным открытым взором оглядел на собрание.

Все замерли. Председательствующий в некотором удовлетворении легким приподнятием бровей отметил интеллектуальную выверенность и удачность этого софистического пассажа. Упражнение вполне в духе ситуации и времени.

Художник сам был тоже вполне удовлетворен. Это не то, чтобы совсем уж откровенно отразилось на нем, но было достаточно легко считываемо опытным глазом с благообразно-безразличного выражения черт его лица.

.

Ну, ладно.

Положим.

Всем было если и недостаточно этого объяснение, то, во всяком случае, на некоторое время оно заняло их. Они и занялись им.

А мне представилась картина.

В узком колодце старого московского двора сверху, с вознесенной почти в небесные высоты точки зрения, видна группа людей. Человек 20–25. Все в черном. Скользя, неуверенно расставляя и пытаясь удержать расползающиеся ноги на обледеневшей поверхности двора — непривычные к подобному все-таки! — они приближаются к черному ходу высокого модерного здания. Один из поспешающих чуть сбоку и сзади, старается опередить впереди идущего и впереди идущих. В новых на прекрасной кожаной подошве сапожках, почти улетающих вбок при каждом его легком движении, первым, чуть не падая, подплывает к серо-буро-зеленой тяжелой двери. Распахивает и пропускает всех вперед, придерживая ее, безжалостную, готовую захлопнуться своей жесткой, прямо-таки немилосердной пружиной. Пропустил. Исчез сам. Дверь захлопывается за ними со страшной неумолимой силой.

Вот они уже видны сверху, поднимающиеся гуськом по той самой узкой и нескончаемой лестнице. Пока едва достигли середины. Еще осталось много и самое трудное. Мне сие ведомо по собственному многолетнему опыту.

А идущие, между прочим — верхушка нацистского режима во главе с улыбающимся фюрером. Да, да, несмотря на ослепительную неимоверность достигнутой ими власти, они сполна сохранили черты простонародного демократизма и запросто, своими собственными ногами поднимаются по сотням ступений заднего хода высоченного дома. Фюрер снял фуражку с высокой тулией и раскрытой ладонью легко протер ее вутренний кожаный обод. Многие проделали тот же самый изящный маневр. Они негромко переговариваются, время от времени останавливаясь передохнуть, вздымая вверх подбородки, прикидывая, сколько еще осталось. Осталось еще много. Много.

Я знаю этот критический момент достижения середины дистанции. Кажется, что в перенапрягшейся груди разом лопнут бесчисленные маленькие жесткие сосудики, и капельки крови оросят всю внутреннюю поверхность почти застекляневшей грудной клетки. Каменные ноги, потеряв всякую принадлежность к телу и идеалистически настроенной голове, вот-вот остановятся на какой-либо следующей ступеньке. Останавливаются. Замирают, вступая с ней в прямое и неотменяемое родство, гораздо более глубокое и основательное, чем со всем остатным и бесполезным без них для движения в любом направлении, мясом организма. Кажется — все! Конец! Где вы, светлые дни счастья и утех?! Но небольшое усилие воли, объединяющей рассыпающееся тело — и вот ты уже почти летишь дальше в неком прямо-таки неотменямом порыве. Несешься вверх. Выше, выше и выше! Но, конечно, конечно — дыхание…. Ноги…. Им, естественно, силы и здоровья все это не прибавляет.

Тем временем блестящая верхушка Третьего Рейха продолжает свое восхождение на непредвиденную высоту. Трудно приходится маленькому и колченогенькому Геббельсу. Ох, как трудно! Шаг ступенек намного превышает возможности его тоненьких и недоразвитых ножек. Объем легких не обеспечивает достаточной вентиляции организма. Крохотное скукоженное сердечко яростно и беспомощно гонит мизерный объем непродуктивной крови. Вобщем, тяжело. Не под силу. Но тут он вдруг резво вспрыгивает на протянутые руки своего огромного мясистого рыжего адьютанта и по-детски удобно устраивается в его ласковых и крепких объятиях. Наподобие маленьких тонконогих беспрерывно вздрагивающих собаченок блошиного размера, столь ныне популярных у городского населения западного мира. Это для него привычно. И для адъютанта тоже. Худенькое личико министра пропаганды исполняется спокойствием и умиротворением, насколько это возможно при его тонких губах, растянутых дефицитом кожи в некой постоянной гримасе. Как у астматика. Но на руках адьютанта его дыхание выравнивается. Спина выпрямляется. Судорога, постоянно сводящая левую полубезжизненную ножку, оставляет его.

Все партийное окружение мягкой улыбкой отмечает это как должное. Да уж и не раз были свидетелями тому. Ему простительно. Его сила не в физике, а в духе. Собственно, у всех у них сила в духе. Но у него особенно. Хотя нет, нет, их сила, конечно же, в духе, но и в здоровом, неодолимом и прямо-таки стальном телесном организме. Это-то понятно. Сейчас, конечно, не совсем. Но тогда, в наше время все было ясно с первого взгляда — стальные мускулы, стальная воля, стальной взгляд, недрогнувшая рука с карающим неодолимым стальным мечем.

.

Однако, куда как тяжелее приходится самому тучному из них, тяжелому и импозантному лидеру нацистского режима — Герингу. Все-таки — 167 килограммов живого нечеловеческого веса. Плюс тяжесть шикарного коверкотового костюма и груз металла бесчисленных позвякивающих наград и украшений. В сумме килограмм на 200–250 потянет. Или около того — кто точно подсчитывал-взвешивал? Далеко отстав от всех, он тоскливо взглядывает вверх, проклиная всю эту нелепую затею с кем-то порекомендованным им художником. Хотя он и есть самый страстный из них, прямо до самозабвения, и жадный до безумия обожатель, но именно что великого классического искусства. А это… — он заранее знает. Он единственный знает заранее. Да вот по чужой прихоти должен страдать. Бедный, бедный Геринг! Кто пожалеет его? Так ведь и не пожалели.

Фюрер первым достигает верхней площадки. Останавливается перевести дух и с удовлетворением взглядывает вниз на расстянувшуюся шеренгу своих догоняющих соратников.

Постояв, придя в норму и на дожидаясь далеко отставшего, но слышного отсюда Геринга с его шумными вздохами и проклятьями, все отправляются дальше. Уже в горизонтальный путь. По очереди наклоняя голову пред низкой притолокой, входят в некое странное глубоко-затененное длинное кишкообразное чердачное помещение без окон. Легкие лучики света проникают сквозь трещины, разного сечения и калибра отверствия в крыше, поочередно попадая на лица и одежду следующих гуськом друг за другом еле различимых людей. Образуется причудливая картина перебегания этих игривых лучиков с одного движущегося предмета на другой. Эдакий огромный кинетический объект в масштабе живого времени. Ох, если бы сим существам в черных зловещих мундирах, так и остаться в истории и вечности этим самым вот завлекательным и весело играющим в пространстве объектом! Да не тут-то было.

Поперек толстенных обнаженных деревянных балок положен легкий покачивающийся настил, поскрипывающий даже под абсолютно невесомым Геббельсом, уже соскочившим с по-матерински нежных и заботливых рук огромного адътанта. Теперь он чуть нервно и неровно подпрыгивая, эдак бочком, бочком бежит уже дальше сам. Он находится в состоянии крайнего возбуждения. Гораздо большего, чем все прочие. Он всегда перевозбужден. Да и все, происходящее в пределах исскуства и культуры, понятно дело — его прямое занятие и неустанная забота.

Узкий настил сконструирован из нескончаемого ряда двух параллельно уложенных впритык легких досок, вздрагивающих и вскидывающихся даже под почти невесомой женской ножкой. Были, были тому свидетели! Можно себе представить, вернее, практически, невозможно, как пройдет, протащится по нему тяжеленный Герман. Бедный Герман! Ну, это его проблемы. Ничего, пройдет, чтобы не отстать от других, не остаться вне и за. Проходил и не раз. Кроме самого последнего много-прискорбного для него раза. Но не про то сейчас речь.

Молча идут в затылок, боясь оступиться и инстинктивно пригибая головы. Молчаливая кавалькада растянулась на всю длину немалого помещения. Где-то побоку и вдали прошмыгивают, шумят и попискивают шаловливые, лишенные всякого пиитета к такому высокому собранию многовластных личностей, мыши. Возможно и крысы. Но не кошки. Нет, не они. Странно, при таком количестве живой и абсолютно бесплатной пищи и при их постоянной повсеместной тогдашней недокормленности я ни разу, проходя по этой колеблющейся и вздрагивающей "дороге жизни", не встречал существ кошачьей породы. Надеюсь, объяснять нет необходимости? Я имею в виду, естественно, не кошек, но "дорогу жизни". А и все равно не объяснишь. Хотя я не совсем прав. Это опять-таки касается именно что кошек. Я видел иногда заглядывающих сюда отдельных индивидов этой породы. Но вид их был всегда столь безразличен и идендиферентен не только что к мелким и неблагородным тварям из породы грызунов, но и ко всему остальному великому и необозримому свету. То-есть неимоверной духовной высоты и отрешенности были существа. Но это так, к слову.

Визитеры тем временем подходят к железной двери в собственно мастерскую. Почему железная? А как же иначе — мало ли кому в голову взбредет взобраться сюда. Бывали даже случаи проникновения и с крыши через слуховые чердачные окна. Да, народ неимоверно изобретателен. Благо, что воровать нечего. Не картины же. Особенно такие, так называемые, авангардные — невнятные и бессмысленные.

Скапливаются в небольшом предбаннике, освещенном слабенькой, свисаюшей откуда-то из мохнатой потьмы, с потолка на пустом проводе, оголенной лампочкой в 60 свечей. Темновато. И тесновато. Один из адьютантов из-за спины фюрера протягивает руку над его плечом и нажимает кнопку. Внутри мастерской приглушенно раздается звонок и следом шаркующие приближающиеся шаги.

Художник с привычной улыбкой растворяет дверь, и пропускает внутрь группу посетителей.

Описываю мастерскую такой, как запомнил ее в почти доскональных подробностях во время своих частых посещений и упоминаемых нескончаемых бесед.

Первое большое помешение с покатым потолком было ясно и легко освещаемо большим рядом окон вдоль правой от входа стены, чуть наклоненных и обращенных прямо в небо. Ясное, но, в основном, пасмурное московское небо 50-80х годов 20 века. Но и небо надежд, упований и несомненных немалых свершений многочисленных обитателей столицы нашей, сурово отделенной тогда от всех остальных, части света.

Это первое помещение, я бы даже сказал — зала, служила, зачастую, экспозиционным помещением для показа друзьям и прочим визитерам новых работ художника. Иногда здесь размещались и целые впечатляющего размера инсталляции, занимавших все ее пространство. То-есть, нечто непонятное, сооруженное, сотворенное из непонятных же материалов заполняло весь кубический объем залы. Правда, материалы были как раз вот очень даже и понятны, знакомы и сразу узнаваемы — мусор всякий, бумажки, баночки, крышечки, обломки карандашиков и тому подобное. Но все вместе — черт-те что. Нонсенс. Сапоги всмятку. Но, понятное дело, квалифицируемо подобным образом лишь неинформированными и непосвященными. Да, да, именно что так. Странное было искусство. Да, вобщем-то, если оценивать его в длинной и мощной перспективе развития культуры всего человечества на всем его протяжении — не страннее всего прочего.

Тут же устраивались перформансы или столь популярные в то время чтения талантливых андерграундных поэтов. Я и сам читал там не раз. Счастливое незабвенное время! Эх, кабы возможно было объяснить вам это!

Налево, на вознесенном в две приступочки как бы подиуме находилось другое меньшее помещение, исполнявшее роль некоего подобия светской гостинной. Там располагались большой стол, диван, книжные полки с каталогами. В дальнем конце, как раз за удлиненным овальным столом, наличествовал и небольшой вполне функционировавший камин, мраморная полка которого была уставлена всяческими нехитрыми, но не безвкусными безделушками. В камине иногда с премногими полунеловкими оглядками сжигали всякие опасно-компроментирующие бумажки. Ну, это, конечно, уже лишнее. Как говорится, издержки перенапряжения нервов и избытка фантазии. Но время само было столь фантастическим, перенапряженным, перегретым, что ничто не воспринималось излишним или запредельным.

Здесь же происходили и упомянутые многочасовые беседы и чаепития.

Слева от выхода располагалась небольшая кухонка, где во время небольших вечеринок и приемов суетилась обаятельная жена художника, умница и умелица. Та самая высокообразованная и глубоко интеллигентная работница института Балканистики и Славяноведения. Чем она занята сейчас? Да, наверное тем же самым — славно-славянским и разнородно-балканским.

Вглубине за кухней, в совсем уж узеньком и низеньком помещеньице ютился крохотный, прямо-таки на полчеловека, но вполне приличный туалет. Его посещавшим не раз приходилось пребольно врезаться беззащитным темечком в скошенный потолок, нависавший над самой головой. Инстинктивно разражаясь глухими нецензурными проклятьями неизвестно в чей адрес, они яростно растирали ушибленное место. Спуская воду, разворачиваясь и на выходе проникая в тесный дверной проем снова пребольно стукались о притолоку. Вобщем, что вам рассказывать?

Кажется, все. Да, конечно же, и сам хозяин, придававший всему этому окружению особый аромат той специфической исключительности, что всякий вошедший моментально ощущал себя избранным и причастным к неким особым, ни в каком ином месте неприобретаемым ценностям. Как нынче выразились бы — ситуация эксклюзивности. Естественно, мы про тех, кто мог, кому удавалось и кому было дано это чувствовать. Но случались и примеры абсолютного, просто даже поражающего бесчувствия, приводившие к обмену колкостями, и чуть ли не оскорблениям. Об это не будем.

Вошедшие столпились в первом большом помещении мастерской. Одетые в ослепительно-черные, изящные, прекрасно сшитые, как в творческих мастерских Большого театра, гестаповские мундиры, они стояли великосветскою толпой, осматриваясь и обмениваясь негромкими репликами. Был ощутим легкий необременительный шумовой фон, свойственный любому светскому рауту или собранию. Изредка вырывался чей-либо голос, но мгновенно, почувствовав неуместность подобного, терялся в общей неидентифицируемой массе.

Они стояли компактной группой на расстоянии от художника.

За фюрером высился массивный Борман. Поблескивал очками вечно удивленно-настороженный Гиммлер с головой высунувшегося степного зверька. Виднелось как стянутое спазмой лицо Гесса. Хотя нет, нет, он уже бесславно отлетел в свою бессмысленную Англию, так и не поимев счастия быть ознакомленным с наиактуальнейшим искусством современных советских авторов. Современных кому? Да, ладно. Мы же про Гесса, которому не до подобных вопросов. Пусть это проститься ему небесами и историей.

Геринга все еще не наличествовало. Ничего, подождем. Думается, подойдет, поспеет к самому главному моменту.

Ах, да еще и, конечно же, непременно в первом ряду Геббельс с беспрерывной нервической улыбкой на изможденом лице. Чем изможденном? А чем надо — тем и изможденном.

В отдалении, за спинами первых лиц мелькало коварное лицо элегантного Штирлица — Андрея Балконского сего ослепительного, если можно так выразиться, великосветского бала. Коли дозволительно, конечно, в каком-то смысле, уподобить это черное сборище той изысканной и блестящей социальной прослойки российского правящего класса середины 18-го — середины 19- го веков, которая задала столь высокий интеллектуальный и духовный уровень всей нашей последующей интеллигенции. Естественно, что подобное ни при каких обстоятельствах недозволительно. И не будем. Мы ведь не в буквальном, а в переносном и очень узком смысле. Нас соблазнили блеск и роскошь дизайна их черно-роковых мундиров. И только. Но, действительно — завораживающее зрелище. Убийственое, но завораживающее.

Художник, так и несумевший стереть с лица улыбку растрянности, в изумлении наблюдал представшую ему кампанию. Обычно разговорчивый и лукавый он просто онемел. В целях некой безопасности, впрочем, бессмысленной и вполне безуспешной, он даже наивно отступил к стене, оставив между собой и людьми в черном будто бы спасительное расстояние. Да какое тут спасение?! Куда он собирался и, главное, мог бежать? Влипнуть в стену? Прыгнуть с высоченного этажа? Превратиться в бесплотный дух? Или сразу же в невесомый и нечувствительный пепел печей Дахау и Треблинки? Я забыл помянуть, что был он, на горе и неудачу (и не только данного конкретного случая), еврейской национальности. Вы понимает, о чем я? Хотя, конечно, если и понимаете, то не совсем в том смысле, в котором понимали мы и предыдущее нам поколение. И этого тоже не объяснить.

Благодушная улыбка блуждала на весьма мясистом лице умиротворенного фюрера. Он глядел по сторонам, отпуская по временам какие-то незначительные реплики. Но, естественно, на приличествующем ему немецком. Ни художник, ни я ничего разобрать не могли. Оно и к лучшему.

Все осматривались, скользя взглядом по стенам мастерской, в попытках обнаружения обещанных им предметов так восторженно и глубоко понимаемого и воспринимаемого ими высокого искусства. Надо ли это объяснять вам? Однако же все было увешено странными объектами, где перемешались нелепые изображения с какими-то бессмысленными надписями, исполненными, впрочем, в свою очередь, кириллицей, вполне невнятной визитерам. И это тоже к лучшему. Некоторые же, так называемые, картины и вовсе напоминали некие таблицы с вписанными в них неведомыми и врядли существующими в реальности именами, инструкциями, датами и подписями. Что это все могло значить и обозначать? Нам-то вполне ясно. Но для посторонних…

Посетители начали недоуменно переглядываться и в конце концов обратили внимание на самого хозяина, уже почти полностью вжатого в стену. И тут внезапно… . Господи, как они ошиблись! Обмишурились! Обманулись! Их обманули!

Все разом и с предельной отчетливостью они сполна поняли, что перед ними и есть ярко выраженный пример того самого дегенеративного искусства, с которым…. Которое…И тут….

И тут художник с ужасом заметил, как они немного, насколько позволяло необширное пространство мастерской, расступились и во главе со своим всемирно печально-известным фюрером чуть сгорбились, слегка растопырив локти, словно изготовившись к дальнему прыжку. Их лица стали едва заметно трансформироваться. Поначалу слегка-слегка. Они оплывали и тут же закостенивали в этих своих оплывших контурах. Как бы некий такой мультипликационный процесс постепенного постадийного разрастания массы черепа и его принципиального видоизменения. Из поверхности щек и скул с характерными хлопками стали вырываться отдельные жесткие, как обрезки медной проволоки, длиннющие волосины, пока все лицо, шея и виднеющиеся из-под черных рукавов кисти рук не покрылись густым красноватого оттенка волосяным покровом. Сами крепко-сшитые мундиры начали потрескивать и с многочисленными резкими оглушительными звуками разом лопнули во многих местах. Единая воздушная волна, произведенная этими разрывами, еще дальше отбросила художника и прямо-таки вдавила в стену. Недвижимый он наблюдал происходившую на его глазах, никогда им невиданную, но достаточно известную по всякого рода популярным тогда мистическим и магическим описаниям, процедуру оборотничества. В своей романтической молодости он и сам пытался описать нечто подобное. Он писал стихи. Многие тогда писали.

Вобщем, он сразу опознал происходящее. Как и я.

Белые шелковые яркие нити распоротых швов брызнули вверх, придав им вид многих разверстых пастей с блестящим веером белоснежных чуть подергивающихся зубов. Веселая картинка!

Все эти метаморфозы фашистских лидеров происходили единообразно и у всех разом. Последним, поколебавшись, решился на подобное же Штирлиц. Он бросил внимательный взгляд на художника, затем на сотоварищей, затем снова на художника. Оценив ситуацию, решил лучшим для себя присоединится к верхушке Рейха, с которой он уже, в определенном смысле, успел, наверное, сроднится за долгие годы совместной деятельности и борьбы. Во всяком случае, мне так думается. Ведь и вправду, если сравнивать с нелепой и малосимпатичной фигурой хозяина мастерской — кто вам, вернее, ему покажется роднее и ближе? Вот то-то. А вобщем-то, не знаю.

Не знаю.

Решился ли он на это в целях собственной насущной пользы и дальнейшего продвижения по службе, или с целью пущей конспирации? Не ведаю. Но лицо его с мгновенной скоростью произвело те же самые трансформационные операции, как и у его сотоварищей. Отвратительно и пугающе. Мучительно непереносимо. Мундир даже с еще большим показным эффектом многочисленно треснул, дополнительной воздушной волной полностью распластав художника вдоль стены. И страшные, страшные, ни с чем несообразные мослы полезли во все стороны.

Да, скажу я вам, это было, действительно, диковато. Даже больше — просто жутко. Таким оно предстало моему взору в описываемый момент.

Но действо и не думало останавливаться. Оно продолжалось и развертывалось во всем своем перформансном блеске. Ослепительные черные сапоги и сверкающие лаковые ботинки тоже мощно разошлись во всевозможных, доступных тому, местах. Оттуда выглянули загнутые вниз желтоватые когти, с единым костяным стуком коснувшиеся деревянного пола. На нем остались и наличествуют поныне характерные вмятины и достаточно глубокие рваные царапины. Пол в помещении не был паркетным — простое деревянное покрытие. Доски. К тому и не очень-то хорошо струганные. Так что, к счастью, следы не испортили общей постоянной картины артистической небрежности и даже некоторой заброшенности, столь естественной для художественной мастерской тогдашнего богемно-романтического бытия.

Йооох! — разом вырвалось из многих пастей. Художнику показалось, что этот звук произвели все отвертствия тел и порванных мундиров. Огромные разросшиеся туши покачивались, касаясь, толкая и тесня друг друга громадными повысунувшимися костями и мослами. Они сгрудились тесной толпой, с трудом уже помещаясь в большой комнате мастерской, моментально принявшей вид мезансцены из какой-нибудь ленты Тарантино. Той же от Заката до рассвета. Но тогда подобного имени не слышали. Были другие, которые уже и я подзабыл.

Толпящиеся подпихивали друг друга, чуть отшатываясь при неожиданном и резком появлении у соседа нового крупного мясистого нароста или костяного выступа. Вся эта единая монструозная масса разрозненно шевелилась. Уже трудно было различить среди них поименно и пофизиономно Фюрера, Геббельса, подошедшего-таки Геринга, Бормана, Шелленберга, Розенберга, хитроумного Каннариса, Мюллера, Холтоффа и нашего Штирлица.

Наконец, жалкие остатки когда-то прекрасного обмундирования были радостно и окончательно стряхнуты на пол и пред художником предстало ужасающее стадо длинно-, крупно- и жестко-волосых мощных существ. Глаза их полностью заплыли мясистыми лохматыми надбровными дугами. Игольчатые зрачки, как тончайшие лазеры, казалось, насквозь буравят любое каменно-бетонное препятствие. Бордово-мутные рты раздирали кривые, взблескивающие разноцветными капельками тягучей жидкости, клыки. Капли задерживались на их острозаточенных вершинах, вязко и липко, наподобии ядовитого меда, мучительно скользили вниз и падали на пол. Чуть проминались покачиваясь, но долго сохраняли свое шарообразное обличае, не спеша растекаться лужицами.

Неожиданно все стали в такт покачиваться и единообразно притоптывать, пристукивать когтями и копытами. Это моментально напомнило художнику недавно виденный клип Майкла Джексона с ордой подобных же монстров. Клип премного впечатлил художника и даже неоднократно воспроизводился во снах с дополнительными беспрерывно нарастающими пугающими подробностями. Если бы художник мог восстановить последовательно в деталях эти видения, то к немалому бы своему удивлению обнаружил, что они шаг за шагом постепенно выстраивали в своей сумме и полноте именно ту самую картину, которая воочью сейчас предстала перед ним в его собственной вполне мирной мастерской. Да, подобное случается. Бывает. Но далеко, далеко не всякому подобные, если можно так выразитья, магическо-метафизические артефакты предвещают свое будущее явление вот такого рода тайными намеками. Да и, поди, угадай, дешифруй их в сумятице и самой не менее невероятной окружающей жизни.

Впоследствие художник по телевизору и в кино видел немало монструозного, но оно не могло перекрыть тогдашнего первого впечатления от джексоновского клипа. Они и понятно — в том, несомненно, был предупреждающий знак.

Перед изменной оптикой и фокусировкой глаз переменившегося сборища металась мелкая червякообразная фигурка. Она раздражала. Раздражала безмерно. Даже вызывала естественную злобу. И, вообще, непонятно, что она здесь делала? Она подлежала моментальному и радостному изничтожению.

Йоох! — снова издало стадо восторженный крик. Но художнику это предстало диким тяжелым и низким ревом — вполне объяснимая разница восприятия и возможная аберрация слуха от неординарности шокирующей ситуации. Это так. Ох, как мы-то уж знаем подобное! Свидетелями каких подобных или, примерно-подобных ситуаций мы бывали! Возможно и ныне случается встретить нечто сходное, но все-таки — совсем-совсем иное. Разве же объяснишь? Этого художник не смог объяснить даже мне, когда через немалый, уже достаточно охлаждающий промежуток времени после случившегося я навестил его все еще потрясенного, в неком состоянии измененного сознания. Я рассматривал стены, пол и потолок, обретшие какой-то неведомый красноватый тревожный оттенок. Я присматривался, но не мог понять причину подобной странноватой полуокраски. Всматривался в художника, пытаясь за невнятностью его, всегда такой ясной, образной и точной речи выстроить последовательность и реальность событий, потрясших его весьма стойкую и самовладеющую душу. Так и не понял. Но выспрашивать подробностей не стал. Не было принято.

По тем временам нам всем приходилось встречаться со многим, повергавшим в трепет, прямое расстройство души и головы даже самых суровых борцов с режимом и властью. Некоторые же выдерживали до конца. За то и признаны народной молвой героями и диссидентами. Нынче это звучит уже не то, что гордо, но даже наоборот — несколько пренебрежительно, если не уничижительно. Глупые и неблагодарные времена! Сами попробовали бы! Да не дано. А объяснить это не только я, но и никто не способен. Самая что ни на есть высшая и прямая способность не способна. Так что оставим на время пустые ламентации.

И тут безобразное скопище, разом подскочив как на пружинных ногах, бросилось в направлении художника. Вернее, именно что на него самого.

И брызнуло во все стороны. Господи, как брызнуло! Стены и потолок моментально покрылись красной жидкостью, собиравшейся на них тоненькими струйками, стекавшей и капавшей на пол. Монстры урча рвали художника на куски. Выволакивали из глубины его тела белые, неготовые к подобному и словно оттого немного смущавшиеся, кости. Их оказалось на удивление много. Хватило почти на всех. Именно, что на всех. Дикие твари быстро и жадно обгладывали их. Потом засовывали поглубже в пасть и, пригнув в усилии голову к земле, вернее, к полу, с радостным хрустом переламывали, кроша уж и на совсем мелкие осколки. Давились ими, отхаркивали и снова принимались за них. Отдельные наиболее нежные куски мяса неловким захватом передних мощных лап они прижимали к мохнатым щекам и ласкались к ним. Закрывали глаза и как-будто даже мурлыкали. Да, да! Затем быстрым-быстрым движением кончика толстого лилового языка, словно заигрывая с ними, облизывали и следом, неожиданно и страшно распахнув черную необозримую пасть, заглатывали. И замирали.

Надолго замирали.

Господи! Много ли надо этой страшной стае?! Через минуту-другую все было кончено. Это просто поразительно! Невероятно! Но и обыденно. Вернее, понятно.

За окнами мастерской, почти прилипнув к стеклам висели англы-охранители московского пространства. Увы, по причине неблагодатности художника и всего им художественно содеянного, они не могли вмешаться в происходящее. (Да и, заметим уже от себя, по причине той же неблагодатности всего его дружеско-творческого окружения, в которое, в той или иной степени близости, входил и я. Разве только тихие и смиренные наши жены могли служить слабым оправданием и незаслуженным нами самими поводом ко спасению. Достаточно ли сего?)

Да, не могли вмешаться. Небесным посланцам не было подобного попущено. Они только следили это отвратительную картину исполненными глубокой скорби прекрасными светящимися очами. Очи светились, нисколько не озаряя сцену свершавшегося злодейства. То был внутренний свет.

Густые светлые крылья ангелов полность загораживали окна, почти абсолютно затеняя мастерскую, так что все там происходившее свершалась в полутьме. Даже, скорее, во тьме. В полнейшей тьме. Что и соответствовало внутренней сути происходившего. Только вскрики, мелькания, взблескивание белого зуба или кости, яркие переливы цветов побежалости на ядовитой нерастекающейся капле. Сопение и чье-то жалобное повизгивание.

Могло показаться даже, что снаружи окна залепил и затмил густой неожиданный снегопад, столь, впрочем, нередкий в нашем климатическом поясе. Возможно, оно так и было — снегопад. Да, да, снегопад. Ветер и завывание метели. Вздрагивание беззащитных стекол, вознесенных на огромную высоту над теряющемся во мгле великим необозримым городом. Смятение и обморок природы. Сон и беспамятство людей.

Да, ангелы не могли его защитить. Только сильными крыльями, как неким экраном безопасности, отгораживали все это ужасное от остальной мирной и спокойной Москвы. Это они могли. Это и было их прямым назначением. Мирная Москва спала глубоким непотревоженным сном, не подозревая даже, что творится в самом ее центре. Можно сказать — сердце. Такое с ней бывало. И не раз.

Итак, через короткий промежуток времени все было кончено. И закончилось. Наступило всеобщее молчание. Тишина. Только редкая капля или стук чего-то мелкого, случайно потревоженного еще не остывшей от страстной схватки ногой или рукой, нарушал мертвую тишину. Помедлив, монстры стали вроде бы нехотя покидать помещение.

Художник с замиранием сердца следил их тихое и как-будто даже несколько трусливое, вернее, стыдливое поворачивание к нему задом, хвостами. Понуро, изредка оглядываясь, на мгновение снова обращая к нему отвратительные окровавленные морды, толкая друг друга мускулистыми телами, они всхлипывая протискивались в узкую дверь. Почти проламывая доски настила неслись к лестнице и со страшным, ужасающим грохотом скатывались вниз.

И исчезли.

Художник прислушался — ни звука. Никакого соседского удивленного возгласа. Или привычно-раздраженного женского крика вслед скрежещащему скрипу приотворяемой металлической двери на шестом этаже:

— Что опять у вас там? Сколько можно?! -

Ничего. Только слабый лай какого-то мелкого собачьего существа, однако не злобный, а, скорее, игривый.

— С хозяином играется. — подумал художник.

— Но…, но Вы вроде бы остались живы? — почти заикаясь произнес недоумевающий голос.

— Я? Ну да. -

— Как же это? — в голосе опять появилось подозрение и даже явное недоброжелательство, вполне, впрочем, понятное. Это вот понятно. Понятно и сейчас, так что не требует никаких дополнительных объяснений.

— Как бы вам это объяснить попонятнее? Дело в том, — несколько замедленно, но с некоторой-таки назидательной интонацией продолжал художник, — во всей полноте и ясности в этом событии был явлен мне, вернее, — поправился он, — нам, так называемый, феномен, в оккультных науках именуемый Боковым Гитлером. -

Все вопросительно уставились на двух чужих присутствующих здесь господ. Вернее, товарищей. Это сейчас все — господа. А тогда просто, доверительно и приятельски именовали друг друга товарищами. Ну, понятно, не всякий тебе — товарищ. И не всякому ты есть товарищ. Да вот, пожалуйста, изволь, будь добр, называй его товарищем и чрез то как бы исправляй свою эгоистическую, высокомерную и искривленную душу. Ну, если только уж совсем в своем нравственном и социальном падении ты не отторгнут обществом и достоин предстоять лишь суровым лицам следователей и прокуроров, которые сами именуются для тебя подобным способом и тебя холодно именуют гражданином. Хотя, и в поименовании гражданином нет ничего унизительного или зазорного. Для меня, во всяком случае. Но тогда все было не так. Все было гораздо сложнее. Объяснять не буду.

Двое сидевшие в стороне молчаливыми кивками подтвердили истинность утверждения художника. В их внимании и жесте спокойного подтверждения чувствовался профессионализм в данном роде неординарных занятий. Так, наверное, и было. Да, так было.

— Дело в том, что в наше не только идеологически, но и метафизически мощно отгороженно-экранированное пространство, — теперь уже сам художник обернулся на тех двоих. Они опять утвердительно кивнули, — прямой Гитлер с его демонической мощью может проникнуть только прямым, откровенно силовым способом. Это, собственно, он и попытался в свое время сделать. Но, как известно, потерпел полнейший крах, — все слушали внимательно. Последнее некоторым заседавших было вполне известно по личному опыту фронтовиков. Остальным — просто по опыту натуральных разновозрастных свидетелей тех трагических событий Второй Мировой Войны. — Так что пролезть сюда он может только неким слабым малоэнергетийным, но обладающим зато большей проникающей способностью, вышеназванным феноменом Бокового Гитлера, который, в отличае от прямого и единоразового его явления, существует в нескольких модификациях и на значительном временном протяжении. То-есть, в нашем масштабе времени, почти вечностно. Конкретность же проявления, явления одной из этих модификаций в каждом конкретном пространственно-временном локусе зависит всякий раз от специфических особенностей наличествующего медиатора и уже упомянутых метафизических свойств экранирования данной территории. — Никто не решился уточнить про медиатора. Но и так было ясно. Конечно, для тех, кто в принципе мог осмыслить все изложенное здесь. Двое сидевших в стороне внимательнее прочих прислушивались к поведываемому художником. Память у них была, судя по всему, отлично натренерованная, так что прибегать к помощи какой-либо записывающей апаратуры или карандаша с бумагой не было никакой необходимости. — И в данном случае, — вдохновенно продолжал художник, — драматургия, я даже сказал бы, трагедия свершающихся взаимоотношений разыгрывается, естественно, на уровне, ныне именуемом виртуальным. Фантомном. Понятно? — он серьезно и даже несколько строго оглядел притихших, присмиревших участников заседания. Помолчал и заключил. — Но со всей силой убедительности переживаний фантомными и реальными участниками этого почти мистериального действия. Вот так. -

Все пораженные молчали.

— Поня-яя-тно. — чуть растягивая гласные произнес начальствующий (понятно ли?!). — Хорошо. Вопросы будут? — вопросов, понятно, не последовало. — Ну ладно, ты тогда…, ты иди. А мы еще задержимся немного. — он глянул на сидящих в стороне. Те безмолвствовали. Уже почти у порога он снова окликнул старого знакомца. — Только знаешь, постарайся, чтобы это… ну как-нибудь понезаметнее, что ли…. Вобщем, понятно. — художник кивнул головой.

Конечно, понятно. Вот это вот никаких особых объяснений не требует.



Поделиться книгой:

На главную
Назад