Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Век необычайный - Борис Львович Васильев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Раздался хруст и звон, по кошме побежали огненные ручейки, а я почему-то заорал от восторга. И сквозь крик расслышал напряженный, но вполне спокойный отцовский голос:

– Открой ворота и беги. Открой ворота и беги.

Как позднее выяснилось, отец рванулся из-под машины, но зацепился гимнастеркой за рычаг. Пока я в дрожащем свете начинающегося пожара открывал тяжелые створки ворот, а отец, разодрав до горла гимнастерку, выкатился из-под машины, занялась бочка с бензином. Помню, что вспыхнула она вдруг, а я еще только распахивал ворота. Бочка была огромной, отец не мог повалить ее и раскачивал с канта на кант. Бензин выплескивался, на отце горели обрывки гимнастерки и – руки. Конечно, это еще не руки горели – горел бензин на руках – но я и сейчас вижу бегающие голубоватые язычки пламени на его ладонях. Наконец он повалил бочку на бок, крикнул, чтобы я спрятался в дальнем углу, и торопливо покатил бочку во двор. Там она и рванула, как хорошая бомба, но отец за секунду до взрыва умудрился упасть за угол дома, и во дворе никто не пострадал, хотя многие окна недосчитались стекол.

– Шляпа! – сказал отец, вернувшись в гараж и загасив остатки пожара.

Это было самое страшное его ругательство. Впрочем, и единственное: все определялось интонацией. Что и говорить, отец мой был мастак ругаться…

В начале лета мы уезжали из города, хотя тихий Смоленск мало отличался от деревни. Но срабатывала привычка: пока был жив дед, ездили в Высокое, потом снимали дом где-либо за городом. И в начале мая отец отправлялся искать подходящее место для лета. Три машины были в его личном и бесконтрольном владении. А мы поехали в Вонлярово на велосипеде. И помню разговор накануне.

– Я не могу, Эля, не имею права. Это машины штаба, и использовать их без особой надобности я не хочу. До Вонлярова мы и на велосипеде доберемся.

– Я не пущу с тобой Бориса!

– А ему-то не все равно, на чем ехать?

И я поехал на велосипеде. А сколько отцов не выдержало, не выдерживает и еще будет не выдерживать искуса и везет отпрыска на казенной машине в возрасте, когда запоминаются факты и забываются причины, когда еще только формируются «можно» и «нельзя», когда гордый взгляд из машины равнозначен праву на этот взгляд. И это особенно касается мальчишек, ибо если женщинами рождаются, то мужчинами становятся – так уж распорядилась сама Природа. И еще раз поклон тебе, отец, за то прекрасное путешествие на велосипеде из Смоленска в Вонлярово при трех машинах в личном пользовании!..

* * *

Мы ехали на велосипеде вопреки такой естественной, такой логичной возможности, как личная машина. Вопреки бессмертному, как сам обыватель, представлению о престижности, лишь поколебленному революцией и вновь поднимавшему голову. Вопреки маминой боязни за меня. Наконец, вопреки элементарному удобству: отцу пришлось вертеть педали полсотни верст, да еще я сидел на раме.

В Вонлярово можно было проехать большаком, можно – по Московскому шоссе, но отец избрал третий путь. Не из стремления к оригинальности – он вообще был лишен его начисто. А вот стремление к расширению моего кругозора у него было всегда.

Кто не видел тропинок, бегущих по обе стороны железнодорожного полотна в полосе отчуждения! Они резво взбегают на откосы, спускаются в низины, перескакивают через ручьи, петляют, иногда исчезая, но непременно появляясь вновь. И доведя вас до города, растворяются в нем, чтобы потом, когда вы снова тронетесь в путь, весело бежать рядом. Я и сейчас люблю на них смотреть и, изъездив много стран и километров, знаю, что они – русские: за рубежами нет такого непременного атрибута железной дороги. Этакой крепенькой босоножки, что бежит рядом с городским могучим франтом, ловко попадая ему в такт смуглыми ножками…

И в Вонлярово мы поехали по такой тропинке. Она была утоптана до бетонной твердости, но сохранила теплоту и стремительность топтавших ее ног. Я сидел на раме меж отцовских рук и держался за руль, а отец неспешно вертел педалями, и мы катили. По ровному и под гору, а вот в гору шли пешком, и тогда начинались разговоры обо всем и ни о чем – именно так разговаривают с детьми во всем мире, а со взрослыми – только в России. Но дело не в разговорах – в конце концов разговоры одинаковы для детства, – дело в дороге. В том третьем пути, который я прошел с отцом туда и обратно, измерив его не временем, проведенным в поезде, не по спидометру автомашины – измерив его собственными ногами, собственной скоростью и собственным временем; поняв, что под гору ты отдыхаешь, а в гору – задыхаешься; ощутив, сколько твоих личных шагов укладывается в общем километре, и оценив, что такое отдых у речки, глоток воды и кусок хлеба из отцовских рук. И мне сейчас кажется, что все те объяснения – что машина не его, что бензин не его, что… – были затеяны отцом с единственной целью: показать мне, что путь между двумя точками не всегда полезно соединять беспощадной прямой.

Техническая элита Смоленска именовала отцовский автопарк гробами. В подтверждение правильности этого определения приведу один из множества случаев.

Шуточку эту старина «Уайт» сыграл с нами солнечным январским днем, в те времена именовавшимся «общевыходным». Отцу поручили перевезти какие-то ящики из штаба округа в казармы на Покровской горе. Груза было много, почему и пришлось взять «Уайт», чтобы обойтись одной ездкой. И мама меня отпустила, и машина завелась быстро, и мы покатили к штабу. Там красноармейцы загрузили кузов ящиками, и справа от отца – я сидел слева – сел сопровождающий: весьма располневший коротышка-командир. И мы тронулись, пробираясь к Большой Советской по обледенелым горбатым улочкам. Выбрались вполне благополучно и спокойно покатили вниз, к Днепру. Помню, что двигатель ревел немилосердно, и теперь понимаю, что отец им тормозил наш спуск, поскольку хорошо знал о грузошинах, гладких, как хромовое голенище.

И тут я почувствовал, как начала разгоняться машина, увидел, как судорожно вцепился в баранку отец, а мы все быстрее и быстрее неслись вниз на громоздкой, тяжело груженной машине. Тормоза работали, но как только отец прикасался к ним, наш «англичанин» начинал вальсировать, и отец тотчас же давал ему полную свободу. На счастье, повторяю, был общевыходной, ломовики не работали, и по Большой Советской не тянулись бесконечные обозы.

Напротив Соборной горы, где кишмя кишел народ, начинался тихий переулок, ведущий к Резницкой улице. На подлете к нему отец крикнул, чтобы мы покрепче держались, и круто заложил руль налево, надеясь ворваться в пустынный переулок. Так бы оно и вышло, если бы из переулка навстречу нам не выкатились вдруг детские санки. Отец судорожно завертел рулем, нас занесло, закружило, санки скользнули мимо, а длинный кузов машины со всего маху врезался в деревянную лестницу, пристроенную к дому и ведущую на второй этаж. Раздался грохот, кузов стал быстро наполняться рухнувшими столбами и досками, меня треснуло по спине чем-то увесистым, а слетевшее с верхней площадки мусорное ведро, перевернувшись в воздухе, ловко село на голову нашего сопровождающего, по плечи накрыв его вкупе с буденовкой. Ревел мотор, с грохотом рушилась лестница, орали лишившиеся ее жильцы второго этажа, а перепуганный сопровождающий вертел во все стороны ведром, продолжая двумя руками изо всех сил держаться за рамку ветрового стекла…

С того дня прошло более шести десятков лет, а я и до сего дня отчетливо вижу эту чаплинскую сцену. А когда смотрю фильм «Александр Невский», не могу удержаться от смеха при виде псов-рыцарей. Уж очень они напоминают мне спуск на нашем «англичанине», удар об лестницу и ведро на голове у добродушного сопровождающего…

Хочется рассказать и еще одну историю. О людях тех тяжелейших времен России. Времен страха, мора, глада и отчаянной борьбы за жизнь.

В суровую зиму начала 20-х, когда я еще не родился, но уже существовал, отца во главе летучего отряда бросили на уничтожение крупной банды, терроризировавшей Рославльский уезд. Он гонялся за бандитами по немереным, заснеженным, окончательно одичавшим за девять лет беспрерывной войны смоленским лесам, а мама мерзла в насквозь продуваемом домишке, потому что сожгла все заборы и вообще все, что могло согреть. Но ни мама, ни бабушка никому об этом не говорили не только потому, что жаловаться неприлично, но и потому, что все вокруг переживали те же беды. И терпеливо ждали отцовского возвращения, когда в один прекрасный день два заиндевелых битюга подвезли двое саней, ломившихся от мерзлых бревен. И два ломовика, два закадычных друга Кузьма Мойшес и Тойво Лахонен по собственной инициативе и совершенно бесплатно согрели нас всех. Маму, бабушку, Галю, отсутствующего отца и меня, еще не родившегося, на всю жизнь разом.

Мама рассказала об этом подарке отцу, как только он переступил порог. Отец, не сняв шинели, взял две пачки чая – единственный подарок, который он привез семье из всех своих перестрелок и атак – и пошел к тете Двойре, матери веселого и отчаянного забулдыги Кузьки. И с той поры, встречаясь с отцом, Кузьма улыбался и подмигивал:

– Как чай дрова, Лева. Как чай!

Сейчас эта фраза вряд ли понятна, но во времена, когда к стоимости вещей добавляется теплота дружеского участия, дрова могут оказаться, как чай, а чай – как дрова. Как же это далеко от холодного торгашеского расчета с прищуром: ты – мне, я – тебе. Будто все происходило на другой планете… А может быть, и впрямь – на другой?.. Уже канувшей в Лету…

– Как чай дрова.

Через десять лет отец получил возможность сделать то же. Не расплатиться, не вернуть долг, даже не повториться – обрадовать. Он хотел обрадовать, но на дворе мела метель, и мама никак не желала меня отпускать. Если бы мы везли обыкновенные дрова, отец бы и сам не взял меня, но мы везли РАДОСТЬ, и он настоял на своем. И мы уже в сумерках выехали на кургузом «Бенце», который благополучно спустил нас по Большой Советской, пересек Днепр, протарахтел мимо вокзалов и, кряхтя, стал подниматься на Покровскую гору.

Чуть-чуть топографии. Дом, где жили Мойшесы, стоял тылом к нашему прежнему дому. Для того чтобы въехать к ним во двор, надо было взобраться на крутую, кривую и обледенелую Покровку, свернуть направо и по совсем уж лихо закрученному переулку спуститься до их ворот. Мы вползли на гору, завернули направо и стали осторожно спускаться, когда наш грузовичок вдруг вздрогнул и покатился сам собой. Как коляска, то есть свободно, легко и все быстрее и быстрее.

Тут уж никаких возможностей остановить самоуправство машины просто не существовало. Лопнула цепная передача, а так как тормоза стояли на карданном валу, то колеса вертелись как хотели. Проезд был кривым, крутым, темным и заснеженным, пытаться попасть во двор тети Двойры нечего было и мечтать. Оставалось одно: вывернуть на ровное место, остановиться, надеть цепь и только тогда продолжать путь. Поэтому отец повернул в первый же переулок. Мы влетели в чей-то двор, с разбега выломали ворота и оказались на Покровской горе. А сверху, как на грех, спускался обоз, и отец круто заложил вниз.

– Крути, Борис!

Крутить надлежало сирену, и я крутил. Улица была узкой, навстречу ползли обозы, мы кого-то обгоняли, чудом объезжая перепуганных людей и лошадей. Выла сирена, меня мотало на сиденье, и отец то и дело ловил меня за воротник. Не понимаю, как мы ни в кого не врезались, никого не зацепили и никого не задавили: отец обладал завидным мастерством и завидным самообладанием. Мы пролетели всю Покровку, выкатились на площадь перед железнодорожным переездом, а… А переезд оказался закрытым: шел поезд. И отец круто заложил руль на полной скорости. И я ощутил, что лечу. С сиреной в руках, которую я успел крутануть и во время полета. И уткнулся головой в сугроб.

* * *

Я перечитал этот кусок и понял, что надо ставить точку. Ведь я писал не затем, чтобы рассказать, каким счастливым мальчишкой я рос, имея возможность кататься аж на трех автомашинах. Я писал для того лишь, чтобы вы увидели сухонького старика в белой полотняной фуражке, который едет в гости к фронтовому другу за четыреста верст на велосипеде. Это – мой отец, который выбрал однажды узкую тропинку от точки отсчета до цели. Вот ею я и стараюсь идти всю свою жизнь, а поезда и автомобили пусть себе катят по своим дорогам…

Глава пятая

Кроме родителей, у любого человека есть МЕСТО рождения. Та точка на Земле, где он впервые набрал в грудь воздуха и закричал. И в честь этого первого крика во всем мире интересуются, где именно он прозвучал. И об этом невозможно не вспомнить. Непозволительно не вспомнить. А потому —

ГДЕ?

Мне сказочно повезло: я издал свой первый вопль и увидел свой первый свет в городе Смоленске. Повезло не потому, что он несказанно красив и эпически древен – есть множество городов и красивее, и древнее его. Повезло потому, что Смоленск моего детства к моменту моего первого крика еще оставался городом-ПЛОТОМ, на котором искали спасения тысячи терпящих бедствие. И я рос среди людей, плывущих на плоту.

Город превращают в плот, плывущий по течению времени, история с географией. Географически город Смоленск – в глубокой древности столица могущественного племени славян-кривичей – расположен на Днепре. То есть на вечной границе между Русью и Литвой, между Московским Великим княжеством и Ржечью Посполитой, между Востоком и Западом, между Севером и Югом, между Правом и Бесправием, наконец, потому что именно здесь пролегала когда-то пресловутая «черта оседлости», о существовании которой вряд ли помнят наши внуки. История раскачивала народы и государства, и людские волны, накатываясь на вечно пограничный Смоленск, разбивались о его стены и стойкость его защитников, а брызги оседали в виде польских кварталов, латышских улиц, татарских пригородов, немецких концов и еврейских слободок. И все это разноязыкое, разнобожье и разноукладное население лепилось подле крепости, возведенной Федором Конем еще при царе Борисе, и объединялось в единой для всех формуле ЖИТЕЛЬ ГОРОДА СМОЛЕНСКА. Здесь победители роднились с побежденными, а пленные находили утешение у вдов; здесь вчерашние хозяева превращались в сегодняшних слуг, чтобы завтра дружно и упорно отбиваться от общего врага; здесь был край Ойкумены Запада и начало ее для Востока; здесь оседали искатели истины, так и не сумевшие преодолеть черту оседлости, и сюда же стремились бедовые москвичи, тверяки и ярославцы, дабы избежать гнева сильных мира сего. И каждый тащил свои пожитки, если под пожитками понимать национальные обычаи, семейные традиции и фамильные привычки. И Смоленск был плотом, и я плыл на этом плоту среди пожитков моих разноплеменных земляков через собственное Детство.

А ведь Детство человеческое не имеет национальности – никогда не задумывались над этим? Эта категория самосознания появилась тогда, когда человек стал взрослым, навсегда утратив детскую чистоту и детскую непосредственность. И я завидую Детству. Самому естественному и самому независимому из всех человеческих возрастов.

И здесь очень важно, где именно ты увидел свет и вдохнул первый глоток воздуха. И можно только себе представить, каким бы стал я, если бы родился не в древнейшем городе России, а где-либо, скажем… в Магнитогорске. Городе без прошлого. Без истории, без Крепости, без традиций, без Лопатинского сада, без бронзовых пушек на стадионе, без трех отцовских автомобилей, без спасенных и спасающихся. В городе, который никак не смог бы стать плотом, на котором плывут сквозь время России ее души. На котором спасаются от мора, глада и пожара, не думая о том, чьи деяния принесли это вселенское горе, не испытывая ни злобы, ни ненависти, а только ужас пред завтрашним днем.

Смоленск спасал всегда. До сей поры помню табличку на остатках крепости в Лопатинском саду: я непременно читал ее всякий раз, когда бывал в нем, и всякий раз испытывал невероятный прилив гордости:

«СМОЛЕНСКАЯ КРЕПОСТЬ ВЫДЕРЖАЛА ПЯТЬ ОСАД…»

С той поры она выдержала уже семь. Семь, потому что не сдалась гитлеровцам в сорок первом и сумела выстоять растянутую на десятилетия осаду большевиков. То, что сегодня их последователи правят бал в моем родном городе – явление временное, поскольку само их время уже давно прошло…

Я вырос рядом с Крепостью: до нее было всего-то два квартала. Я исползал и излазил ее всю, вдоль и поперек, я знаю о ней то, чего не знают даже дотошные краеведы, потому что ребенок куда глазастее и зорче любого взрослого специалиста. Ему практически неведом страх, он гибок и ловок и может пролезть в любую дыру, порою даже не зная, а куда, собственно, она ведет. Для него не существует искусственных запретов взрослых, его не остановишь ни надписью «Вход воспрещен», ни забором с колючей проволокой. Его ведет безгрешная любознательность – та страстная внутренняя потребность узнать мир, которая и привела человечество к вершинам знаний.

В надвратной башне Никольских ворот, над которыми со времен Отечественной войны 1812 года лежало французское пушечное ядро, хранились какие-то документы, сваленные в кучу, насыпом. Вход в башню был забит досками и опутан колючей проволокой, но нас это не смущало. Мы выломали доску, отогнули колючку и получили доступ к этому архиву, обреченному на нетление. Я взял с собою какую-то тощую папку и показал отцу.

– Документы Городской управы, – сказал он, просмотрев. – Где ты их взял?

Я рассказал о Никольской башне. Он велел положить папку на место, запутать вход колючей проволокой и больше туда не залезать. Попутно он объяснил мне самое главное: что такое архивы и почему их надо хранить. И я – понял.

А левее Никольских ворот стояла башня без перекрытий, но мы обнаружили в ее стенах лазы, которые соединяли капониры друг с другом. И пробирались по ним, не боясь застрять. Впрочем, как-то раз меня вытаскивали за ноги, поскольку лаз оказался заваленным, а развернуться в нем я не имел никакой возможности.

Однажды я сорвался с высоченной крепостной стены в Лопатинском саду. Обычно мы поднимались на нее, хватаясь за уцелевшие кирпичи и опираясь на них. И я уже добрался до верха, когда подо мною вдруг обрушился опорный кирпич, и я, естественно, полетел вниз. К счастью, я упал в ров, в который каждую осень сваливали листья, подметая аллеи сада, а потому только растянул ногу. Друзья помогли мне добраться до дома, а уж там бабушка распарила ступню и наложила тугую повязку.

Я много рассказывал о бабушке в автобиографической повести «Летят мои кони», поэтому опущу (пока!) рассказы о ней. Она была моим главным воспитателем, четко и мягко обозначив границы Добра и Зла, и при всей своей весьма легкомысленной натуре никогда мне не потворствовала, если находила, что я приблизился к границе того, что она считала «не-добром». Не злом – об этом и говорить нечего! – а не добром. Всего лишь не-добром.

Это понятие не-добра ныне прочно утрачено, поскольку само государство оказалось не добрым по отношению к собственному народу и народ вынужден был принять его правила в быту. Не по собственному желанию и уж совсем не по своей воле он перешел этот неуловимый рубеж, вплотную соприкасавшийся со злом, а потому частенько переходил и его, постепенно утрачивая ощущение допустимого. Именно в этом и заключалась форма растления народа, так как официально государство вроде бы продолжало бороться со злом. Но бороться во имя государства, а не людей, его населяющих.

Я отвлекаюсь, но ведь я и не стремлюсь излагать собственную биографию. Я вспоминаю о ней в клубке иных мыслей и рассуждений, и в этом нет никакого греха. Я хочу записать собственные размышления по поводу прожитой жизни. Прежде всего – размышления.

* * *

К семидесятилетию мой родной город удостоил меня званием Почетного гражданина. Мечтал ли я когда-либо, что стану им? О многом я мечтал, но об этом – нет. И тем выше, тем бесценнее для меня эта неожиданная награда.

Я люблю тебя, старый Смоленск, ибо ты – колыбель детства моего. Ныне от тебя остались осколки, как от греческих амфор и самого моего детства. Твоя крепость выдержала множество осад, но она не смогла вынести лихорадочного послевоенного строительства. Ты растворился в новых улицах, прямых и безадресных, ибо если Большая Дворянская ведет в прошлое, то Большая Советская оказалась тупиком. Ты расплескался по районам, одинаковым для Пензы и Ангарска, ты погребен под грудой стандартных жилищ, скороспелых, как опята. На месте Молоховских ворот, где в Отечественную войну 1812 года шли ожесточенные бои, всесильный НКВД выстроил два жилых корпуса для семей своих опричников, больше всего преуспевших в лесах Катыни. И даже твоя знаменитая Варяжская улица – твоя благородная седина, знак твоей древности – усилиями очередного временщика переименована в Краснофлотскую, а в десятке шагов от рвов бывшего Королевского бастиона, где когда-то насмерть стояли смоляне во главе с воеводой Михаилом Шеиным, построен танцевальный зал. Хорошо, что мертвые не слышат.

А если слышат?!.

Переименовать Варяжскую улицу в Краснофлотскую – поступок того же порядка, как сжечь семейную икону, которой твоя бабка благословила твою матушку. Да и сжечь только потому, что приказано более не верить. Атеизм ничего не разрушает – разрушает безверие. Безверие – исполнение распоряжения свыше, а не твои личные убеждения. Коли приказано не верить в Бога – взрывают Храм и строят на его месте бассейн: в здоровом теле – здоровый дух. Только откуда же взяться духу, если Храмов более нету?..

В Смоленске моего детства был Храм. Двери его были распахнуты во все стороны света, и никто не стремился узнать имя твоего Бога и адрес твоего исповедника. И никто не спрашивал, какой ты национальности и кто твои родители. Имя этого Храма – Добро. И детство, и город были насыщены Добром, и я не знаю, что было вместилищем этого Добра – детство или Смоленск.

– Эй, ребятишки, отнесите-ка бабушке кошелку до дома!

Так мог сказать – и говорил! – любой прохожий любым ребятам, играющим на горбатых смоленских улицах. Прохожий мог быть кем угодно – русским или эстонцем, евреем или татарином, цыганом или греком – а старушка тем более: это было нормой жизни, и я не помню, чтобы кто-либо из заигравшихся детей не выполнил подобного распоряжения. Повторяю, помощь была нормой, ибо жизнь была неласкова к людям и выжить можно было, только ощущая плечо соседа. Конечно, помощь – простейшая форма Добра, но любой подъем начинается с первого шага.

Мы снимали домик на Покровской горе: четыре комнаты и кухня. А через овраг на холме рос огромный дуб: сегодня такое дерево непременно снабдили бы охранной табличкой, но дуб не дожил до наших дней. Это с него упал Метек Ковальский; это с него меня снимал дядя Сергей Максимович; это в его ветвях запуталась Альдона, и это ее спасал Моня Мойшес, младший сын тети Двойры, и всем тогда было очень смешно. Альдона каким-то образом повисла вниз головой, выставив для всеобщего обозрения розовые панталончики, и так орала, что сам дуб от хохота вздрагивал до самой макушки. Могучий дуб, под сенью которого мирно уживались русские и поляки, евреи и цыгане, татары и венгры. Не по этой ли причине и спилили тебя проклятые наци, старый славянский дуб?..

– Боря, когда пойдешь гулять, занеси дяде Сергею Максимовичу соль, скажи тете Фатиме, что я нашла для нее выкройку, и попроси у бабушки Ханы стакан пшена в долг…

Голос мамы до сей поры звучит в моей душе. Стараясь с самого нежного возраста заронить во мне искру ответственности, мама попутно, походя, без громких слов и пустопорожних цитат прививала мне великое чувство повседневного бытового интернационализма. И я ел из одного котла с моими друзьями-татарчатами, а тетя Фатима одаривала нас сушеными грушами; дядя Антал разрешал мне торчать у него в кузнице, где легко ворочали молотами двое цыган, Коля и Саша; тетя Двойра поила меня козьим молоком; дядя Сергей Максимович учил вырезать свистки из ракиты, а еще были… Были, были…

Боже мой, в моем Смоленске обитала вся Россия!…

В семь лет я расстался с дубом: мы переехали с Покровской горы в центр города на бывшую Никольскую, переименованную в улицу Декабристов. А вернулся к нему неожиданно – через год: пришел на экскурсию. Первую экскурсию в свой жизни.

Есть слова и понятия, которые маленький человек воспринимает, как Моисей воспринимал Заповеди на Синайской горе. Это связано с Первой Учительницей, если ей, этой Первой, удалось раздвинуть горизонт и показать, что там, за его видимой чертой, лежат неведомые земли. В этом и заключается великое открытие детства: увидеть невидимое и непривычное за видимым и обычным.

Мою Первую Учительницу звали… К стыду своему, я не помню ее имени, но помню ее. Худощавая, строгая, ровная, безулыбчивая, всегда одетая в темное, из которого ослепительно вырывались свежие воротнички и манжеты, она представлялась нам, первоклашкам, очень, очень старой, из прошлого века. Правда, каким-то образом мы узнали, что на Гражданской у нее погиб жених, но мы еще не умели считать года.

В один из солнечных сентябрьских выходных… Не воскресений, а общевыходных, что в те времена было совсем не одно и то же. В стране шла яростная борьба с религией, сильно смахивающая на «охоту на ведьм». Под флагом этой святой борьбы с Богом, этого краснозвездного похода против традиционной веры скрывалась элементарная страсть варваров сокрушать культуру побежденных. Ну, к этому мы еще вернемся, а суть в том, что и в календаре усмотрели нечто церковное, а посему вместо привычных недель ввели «пятидневки», и все числа каждого месяца, делимые на 5, считались выходными. Потом сообразили, что выходных многовато, и пятидневки заменили шестидневками, объявив выходными те числа, которые делились на 6. Однако и эта мера не приумножила выхода конечного продукта, в результате чего все вернулось на круги своя, то есть выходным опять оказалось воскресенье. Отступление это дает картину полного сумбура, царившего в правительственных головах.

Так вот, в один из общевыходных учительница велела нам собраться у школы. Не всем, а тем лишь, кто хочет «пойти на экскурсию». Я хотел и явился одним из первых. Учительница пересчитала нас, вывела к знаменитым смоленским «часам», под которыми назначалось большинство свиданий и откуда шло измерение на всех направлениях, и погрузила в маленький, шустрый, чрезвычайно звонкий смоленский трамвай, цена за проезд в котором была несуразно дорога: 25 копеек из конца в конец – от Молоховских ворот до вокзалов. И мы покатили вниз, к Днепру, по Большой Советской. Грохочущий трамвай миновал Соборную гору, где шла ожесточенная борьба с верой, церковью и прихожанами купно и в розницу, выбрался через Пролом из старого Смоленска, пересек мост и остановился у вокзалов, где мы и сошли. И под предводительством Первой Учительницы переулками, задами, садами и дворами вышли к… дубу.

– Это самый древний житель нашего города, – сказала она.

Может быть, она сказала не теми словами, но суть я запомнил навсегда. А суть заключалась в том, что этот дуб – остаток священной рощи кривичей, которые жили в Гнездово, неподалеку от Смоленска, где и до сей поры сохранились их гигантские могильные курганы. И что вполне возможно, что Смоленска в те времена еще не было, что появился он позднее, когда по Днепру наладилась регулярная торговля и именно здесь, в сосновых берегах, удобнее всего было смолить суда после длинных и тяжелых волоков. Смолили суда, молились богам в священной дубраве и плыли дальше из Варяг в Греки. И постепенно вырос город, в названии которого сохранился как труд его древних жителей, так и аромат его красных боров.

Я прикоснулся к дубу раньше, чем учительница велела это сделать. Ей-богу, я и до сего дня помню грубую теплоту его многовековой брони: теплоту пота и крови моих предков, вечно живую теплоту Истории. Тогда я впервые прикоснулся к Прошлому, ощутил это Прошлое, проникся его величием и стал безмерно богатым. А сейчас с горечью думаю, что было бы со мной, если бы я не встретился со своей Первой Учительницей, которая видела долг свой не в том, чтобы, нафаршировав детей знаниями, изготовить из них роботов-специалистов, а в том, чтобы воспитать из них Граждан Отечества своего. Низко кланяюсь светлой памяти Вашей, Учительница Первая моя!

История разлита во времени и пространстве. Извлечь ее из времени могут только знания, а вот ощутить ее дыхание в пространстве можно и не обладая ими. Есть счастливые города и страны, где дышит историей каждый камень, и счастливые камни, сконцентрировавшие историю. Камни Смоленской крепости, кривые Варяжские улочки древнего города, старый дуб на Покровской горе, Гнездовские курганы и сам воздух Смоленска питали меня Историей, и я чувствовал ее и любил ее, еще не зная, что это – наука, а не только богиня.

В Лопатинском саду сохранились остатки темницы, где томился Кочубей со своим верным Искрой. Я касался решеток, за которые держался он, ожидая решения своей судьбы.

Любимый смолянами сквер, ныне прозаически названный именем Глинки, в моем детстве хранил древнее название: Блонье. Блонье… болонье… заболонь… Да, «заболонье», то есть наиболее укрытое место крепости, куда не долетали стрелы осаждающих и где прятались дети и женщины во время осад.

При впадении Смядыни в Днепр изменник-повар зарезал муромского князя Глеба, брата Бориса. Братья стали первыми русскими святыми, а Смядынь – это окраина Смоленска.

Огромная смоленская крепость, в моем детстве почти замыкавшая старый город, была постоянным местом игр и источником легенд. О кладах, о подземных ходах, о прикованных скелетах. Само место располагало к сочинительству, но ведь детское сочинительство – первая ступенька взрослого творчества.

Безликость современного города, удобного лишь для спешащих на работу взрослых, для транспорта, ремонта да надзора, тяжело ударила по неповторимости детства: все стали «родом из Черемушек». Что будут вспоминать выросшие в казарменно распланированных микро– и макрорайонах дети? Какая разница между 8-й улицей Строителей и 5-й улицей Созидателей? Стандартизация детства неминуемо приводит к стандартизации человека. Так не в этом ли причина, что ностальгия перестала быть русской национальной болезнью?

Место рождения играет совершенно особую роль во всей последующей жизни человека. Чаще всего она не осознается, эта уже сыгранная роль, но Маленький Человек должен получить свою пещеру и свою Бекки Тэтчер, свой клад и своего индейца Джо, иначе детство его будет заведомо ограбленным. Образы детства всю жизнь живут в человеке, и – кто знает?.. – не они ли последними заглядывают в его тускнеющие глаза?..

Пойте гимны земле вашего Детства, ибо это и есть ваша Родина. Пойте себе, своим детям и детям ваших детей, влюбляя их в то, что они обязаны любить, беречь и защищать пуще собственной жизни.

КОГДА?

Время пульсирует в истории, имея свои приливы и отливы. В приливы Время само подталкивает человека, и здесь все зависит от того, чем его снабдили в детстве: воздушными пузырями идеалов или чугунными веригами материальной озабоченности. При отливе человеку суждено преодолевать инерцию времени, и, как ни странно, гири материальных приоритетов здесь способны помочь больше идеалистических пузырей, так как с ними легче устоять на ногах. Если посмотреть на родную историю с этих позиций, то можно обнаружить, что во времена духовных подъемов (то есть приливов времени) поставленных целей легче добиваются идеалисты, а в периоды духовных провалов (отливов) вперед густо выходят прагматики. Конечно, ребенку неведомо, в какой период он появился на свет, но на то ему и родители, чтобы верно оценить его возможности и воспитать свое чадо либо в любви к воздушным замкам, либо в уменье просчитать ходы и сосчитать доходы.

Каждый человек носит в себе три ипостаси времени: прошлое – родители, настоящее – он сам, будущее – его дети. Он существует в трех временных пространствах, как правило, не замечая этого. Осмысленность подобному существованию дает только культура, если не понимать под этим укоренившегося представления, будто культура есть сфера развлечений. Подобное представление характеризует всего лишь уровень потребления культуры, но никак не ее самою. А фундамент культуры – семья. Не театр, не библиотека, не университет – только семья. Каким она человека создала, таким он и проживет свою жизнь, наматывая на уже откованный в раннем детстве стерженек, шпульку, разноцветные обрывки пряжи, называемой его личной жизнью, образованием, опытом, искусством…

Для того чтобы уничтожить культуру, проще всего уничтожить семью. Так всегда и поступали варвары, борясь с культурой стран, которые они завоевывали. К примеру, болгарских мальчиков из дворянских семей турки отправляли в янычары, а девочек – в гаремы. Именно благодаря этой системе турецкое иго и сумело просуществовать в Болгарии свыше трех веков. Разрушение семей высшего слоя культуры данного народа позволяет завоевателям чувствовать себя комфортно, вольготно и спокойно.

Я родился в самом начале этого процесса, когда большевики уже начали опробовать систему долговременной борьбы с более высокой культурой народов, населяющих Россию. Стихийная ярость перевозбужденных масс, наконец-то дорвавшихся до безнаказанного террора и грабежа, стала неспешно, но весьма твердо укладываться в порядок, которым центральная власть могла бы спокойно манипулировать, а уж тем более – контролировать его и направлять. Стихию требовалось загнать в русло, однако естественного русла уже не существовало, и вырыли прямолинейную канаву, столь же полезную обществу, сколь полезным оказался Беломорско-Балтийский канал имени товарища Сталина. Если не принимать в расчет того, для чего роют все канавы: для канализации отходов. Что понимала под отходами советская власть, объяснять не требуется.

Конечно, человек бессилен в выборе времени своего появления на свет. Но обречен находить свое место во времени, которого не выбирал. В этом есть какая-то высшая несправедливость, но в этой несправедливости есть логика, а потому человек воспринимает ее, не бунтуя. Он никогда, насколько мне известно, не расстраивается по поводу даты своего рождения, зато весьма часто бывает недоволен местом, где ему довелось родиться. Например, Александр Сергеевич записал в сердцах: «Черт догадал меня родиться в России с душою и с талантом!..»

Захватившие власть большевики, правящая верхушка которых готовила переворот за фронтами воюющей России, интуитивно чувствовали правоту Пушкина. Выезд за границы захваченного ими пространства был категорически воспрещен. Народу? Нет, они отрицали само это понятие, как отрицали его все правоверные марксисты. Населению?.. Точнее было бы сказать «населению географии», поскольку само понятие населения представляет собой некое единство, некую общность, что ли. И все силы и средства вкладывали в то, чтобы разрушить, уничтожить это внутреннее единство, заменив географию идеологией, имеющей строгие берега, но не обладающей территорией как таковой.

Эта задача облегчалась самим населением, растерявшим ориентиры как общественной морали, так и личной нравственности в безумной и бессмысленной Гражданской войне. Человеческая жизнь стоила дешевле патрона, а человеческое достоинство и честное слово вообще не котировались на рынке озверелой борьбы за власть в огромной, голодной, раздетой и разутой стране, продуваемой всеми ветрами со всех сторон. Ружейными ветрами гасили не только свечи в канделябрах, но и лучины в полуразваленных избах, и братские могилы затмили собою кладбища. Людей расстреливали из наганов и винтовок, пулеметов и пушек, травили газами и морили голодом. После расстрела царской семьи Россия надолго заболела гемофилией.

Гражданская война всегда есть столкновение двух культур. В странах, в которых давно господствует одна культура во всех сферах жизни, никаких гражданских войн не бывало уже триста лет. России не повезло. Освободив крестьян от тысячелетнего рабства в 1861 году, она так и не успела создать единого культурного пространства за считанные 56 лет (всего-то полтора поколения!) собственной свободы. Это и позволило кучке деклассированных фанатиков в 1917 году захватить власть.

Так затонул русский «Титаник», который Русь строила тысячу лет. Нет, он не наткнулся на айсберг – его потопила команда, расстрелявшая капитанский мостик и растерзавшая офицеров. Советская власть из обломков погубленного государственного корабля соорудила некое подобие его по немецким чертежам, но и второй «Титаник» пошел ко дну от перегрева котлов и общего обнищания экипажа. Это произошло без стрельбы, карательных экспедиций, виселиц и даже обычных Шемякиных судов. Не потому, что новое поколение пело новые песни, а потому, что оно пело песни иные. А когда пассажиры, уцепившиеся за обломки бывшего «Титаника № 2», поют в иных ритмах, нежели бывшие обитатели капитанского мостика, ни о каком строительстве нового плавсредства не может быть и речи. Каждый спасается в одиночку, а это признак времен смутных и непредсказуемых. Признак народа, утратившего основу собственной культуры. Такой основой, таким фундаментом, на котором народ веками возводит храмы национальной культуры, является история. Российская империя прекрасно понимала значение собственной истории, не жалея ни средств, ни сил для ее широкого распространения среди образованной части населения. История преподавалась не только в гимназиях, но и в реальных училищах, в городских школах и на всех факультетах многочисленных университетов. Именно тогда возникали школы виднейших русских историков, не утратившие своего значения и в наши дни.

Узурпировавшие власть большевики в силу усредненной образованности их первого руководящего состава полностью отдавали себе отчет в особом значении истории для России. Для начала они решили вообще ее не преподавать в школах, заменив изучение истории неким расплывчатым обществоведением. Только незадолго до войны появился школьный учебник Панкратовой, одобренный властью. Это был поверхностный пересказ русской истории, основанный на мифологизированной борьбе классов. Если при этом учесть, что подавляющее большинство населения было крестьянским как по трудовому признаку, так и по психологии, то большевики сыграли беспроигрышно, получив через поколение молодежь, в большинстве своем и не подозревающую, что у народа, оказывается, есть прошлое – его биография.

А после войны, когда стали исчезать последние представители русской интеллигенции, история превратилась в ряд расхожих мифов, основанных большей частью на бульварных романах. В качестве примера достаточно привести громоздкий, несуразно большой для центра города памятник актеру Симонову, сыгравшему Петра Первого в фильме В.Петрова, водруженный на испанскую каравеллу. А ведь Москва никогда не ставила Петру никаких памятников, несмотря на то, что он здесь родился, был крещен, венчан и коронован на царство. Девять тысяч московских стрельцов, казненных на Красной площади по личному приказу Петра, не позволяли московским властям кощунствовать. Они знали историю своего города.

Если подытожить прожитое мною время, то можно утверждать, что я родился в среде провинциальной интеллигенции, большую часть жизни просуществовал при советской интеллигенции (т.е. интеллигенции вне национальности, а стало быть, и вне какой бы то ни было национальной культуры), а помирать мне, видимо, придется при полном торжестве российского обывателя. Тому доказательством тоска, которую я испытываю, слушая речи наших депутатов, доклады наших генералов, комментарии ведущих почти всех телевизионных программ, и густой заряд обывательщины в самом простом, старорусском смысле этого слова, который извергается с экранов ТВ ежевечерне.

Время моей жизни, спроецированное на жизнь страны, представляет картину весьма странную. По этой картине получается, что время мое шло как бы назад, из общества демократического в общество средневекового абсолюта.

И это составляет основной фон моих размышлений. Комментариев к прожитой жизни, поскольку комментарии возникают только на базе размышлений.

Время как социальная функция на моих глазах откатилось назад.

ВРЕМЯ – НАЗАД!

Количество времени естественно переходит в качество, и тогда время мы именуем Временами. Времена первобытные, рабовладельческие, феодальные. Я долго не мог понять, как могли наши «вожди» (пользуюсь официальной терминологией довоенного времени), биографии которых мы учили в школах и знали, что все они родом из России, как могли они разрушить собственный дом, начав это разрушение с фундамента. Здесь не могла помочь никакая, даже немецкая кабинетная философия. То, что большевики сотворили с одной из богатейших стран Европы, невозможно объяснить, придерживаясь рамок современности.

Я нашел этому объяснение, когда собирал материал о нашествии татаро-монголов. С этой целью я объездил страны, которые на собственном горьком опыте знали, что такое иноземное иго. Я посетил Армению, Грецию и Болгарию. Я увидел много общего в этих странах, но самое главное узнал на симпозиуме, посвященном проблемам турецкого ига, который собрали по моей просьбе. Я уже писал об этом в начале повествования, а посему отсылаю назад читателя, коему интересно разобраться, как было интересно мне. Повторю лишь вывод: РОССИЕЙ ВОСЕМЬ ДЕСЯТКОВ ЛЕТ ПРАВИЛИ ОККУПАНТЫ.



Поделиться книгой:

На главную
Назад