– Зайдите ко мне, Вера Захаровна, – попросил он сипло.
Она подчинилась. Шубин пересек кабинет, подошел к окну. Вера Захаровна машинально отметила: пора поменять жалюзи на окне, надо позвонить коменданту здания. Кабинет Шубина – просторный и солнечный – она содержала в образцовом порядке, строго следя, чтобы итальянская офисная мебель и все аксессуары – письменный прибор в стиле хай-тек, ноутбук, которым Шубин почти никогда не пользовался, бронзовая статуэтка коня, подаренная на день рождения, гобелен на стене в виде герба региона – аляповатое произведение местной ковровой фабрики, – все было на месте.
– Подойдите, пожалуйста, к окну, – попросил Шубин.
Вера Захаровна подошла. Окна мэрии выходили на площадь. Напротив, на углу, располагался салон красоты. Вера Захаровна посмотрела туда – ее мысли были связаны с этим местом. Возле салона она увидела Кассиопею Хайретдинову рядом с каким-то плотным блондином в черном костюме (это был Фома), еще какого-то незнакомца – маленького роста, но тоже хорошо, по– столичному одетого (а это был Мещерский), увидела Юлию Шубину и жену прокурора – Марину Андреевну. В дверях маячила Кира – менеджер салона красоты. Из всех находившихся в тот момент в салоне Вера Захаровна не увидела лишь продавщицу Наталью Куприянову. Она даже и не узнала тогда, что та была там тоже, что именно она и подняла весь этот странный переполох среди бела дня.
А потом Вера Захаровна узрела и еще одного незнакомца – они все, вся эта группа, молча и напряженно уставились на него. И это было так странно, потому что до этого в Тихом Городке, не лишенном своего собственного этикета, приезжих вот так в упор, нагло не разглядывали. Сначала она увидела его машину и отметила, что машина – новая иномарка, и весьма, наверное, дорогая. Черная, как вороново крыло. Белая рубашка незнакомца контрастировала с этой сияющей чернотой. Незнакомец повернул голову и посмотрел в сторону мэрии.
Шубин отступил на шаг от окна.
– Вы его не узнаете? – спросил он.
– Нет, – Вера Захаровна сейчас больше удивлялась ему.
– Помните Либлинга – главного инженера полигона? Вы должны его помнить.
– Помню, его я помню…
– Это Герман, его сын. – Шубин не отрывал глаз от окна.
Вера Захаровна вытянула шею. Этот парень… мужчина… хозяин этой вот машины… этот красавец… тот? Тот самый?!
– Узнаете его?
– Нет, – она покачала головой, – его невозможно узнать.
– А я его сразу узнал, – Шубин сглотнул. – И Самолетов узнал его сразу, он звонил мне только что.
Вера Захаровна смотрела вниз, туда, где стоял незнакомец. Он стоял в центре площади – спокойно, словно заезжий турист. И вместе с тем он как бы давал себя увидеть – вот он я. И я здесь.
Вера Захаровна была потрясена. Сын главного инженера полигона Либлинга… Она помнила его. Многие в Тихом Городке помнили его. С этим парнем – конечно же, его звали Герман, как она могла это забыть? – была связана длинная история. И то ужасное убийство в парке этой девушки – внучки академика… Как же ее звали, бедную, – Инга, Ирина? Нет, Ирма, Ирма Черкасс, у нее еще был младший брат. А у этого – кто там сейчас на площади – была сестра, которую звали…
Внезапно Вера Захаровна вспомнила имя сестры. Перевела испуганный, удивленный взгляд на Кассиопею, застывшую на фоне голубого дома с геранями в деревянных ящиках. Неужели?! Она ведь спрашивала Кассиопею, и не раз, об этом ее таком странном, таком вычурном, необычном имени…
Это жуткое убийство, потрясшее город, было не началом, а лишь продолжением истории, связанной с сыном инженера Либлинга. Этим самым Германом…
– Он вернулся в город, – произнес Шубин. – Он настоящий маньяк. И всегда им был.
Маньяк… Когда по городу пополз этот зловещий слушок? Маньяк, осторожно, берегитесь, он настоящий маньяк, опасный, как бешеный зверь. Тогда, когда в парке в луже крови обнаружили ту девушку? Или раньше, намного раньше? Когда произошли те шокирующие события с учительницей немецкого, которые прочно вошли в городские легенды, как «история про учительницу и ученика»? Или то ужасное происшествие, которое вошло в городские легенды под именем «истории про сожженную собаку»? Или тот случай, когда местной «Скорой» в городскую больницу был доставлен окровавленный парень с глубокими порезами на груди?
Вера Захаровна внезапно вспомнила – вот он сидит на больничной каталке, полуголый, в одних только джинсах и кроссовках. Она стоит перед ним – она в ту ночь как раз дежурила, была ответственная от райкома. Это было летом в День города, к которому они все – вся тогдашняя городская администрация – усиленно готовились. Сколько лет назад это было? А через год произошло то убийство в парке. И если бы она только знала тогда, если бы могла предположить…
Вот он сидит перед ней на больничной каталке. Кровь ручьем – он прикрывает скрещенными руками голую грудь. Они все – срочно вызванные, поднятые буквально по тревоге представители райкома комсомола, родительского комитета, участковый милиционер, санитары. Он – этот самый Герман, сын инженера Либлинга. Он смотрит на нее в упор – не по годам физически развитый, крепкий, как железо. Мальчишка? Нет, далеко уже не мальчишка, если вспомнить ту историю с учительницей немецкого. На его висках – бисеринки пота, губы дергаются – то ли от боли, то ли в какой-то сумасшедшей жуткой улыбке.
– Что ты натворил? Зачем же ты сделал это с собой? – кричит участковый, он потрясен, как и все они, прежде он ничего подобного не видел.
Парень внезапно опускает скрещенные руки, словно у него иссякли силы отгораживаться, скрывать. И они все – и в том числе и она, Вера Захаровна, инструктор райкома, – с ужасом видят, что вся грудь его буквально исполосована, изрезана вкривь и вкось, вкось и вкривь. На белой коже, на буграх накачанных юношеских мышц вырезан багровый орнамент. Порезы суть вырезанные ножом на коже, как на древесной коре, буквы. Вера Захаровна – крепкий, закаленный комсомольской школой боец, но чувствует – еще немного, и она самым позорным образом грохнется в обморок. Кровавый орнамент на изуродованной груди складывается в какое-то слово. И первая буква И – кожа, вспоротая ножом…
– Что ты написал? – она старается не выдать своего волнения. – Мальчик… Тебя ведь Герман зовут? Что ты там написал? И…
– Иисус, – он закусывает губы от боли, стараясь не застонать. – Ну, что же вы – читайте, как на заборе. Иисус, а может быть, Ирод.
Эта его фраза потрясает ее не меньше увиденного.
– Что же вы? – его голос срывается на хриплый крик. – Читайте же, читайте, как на заборе!
Он разводит руки в стороны. Кровь из порезов заливает его потертые джинсы. У него ножом на груди вырезано женское имя, начинающееся с буквы И. «Ирма» – сейчас здесь, в кабинете Шубина, Вера Захаровна это хорошо, слишком хорошо помнит.
Ирма Черкасс – так звали ту убитую девушку, внучку академика. Но это случилось потом, через год. А пока…
– Зачем же он вернулся? – шепчет Вера Захаровна. – Как же он мог вернуться сюда?
Шубин ей не отвечает. Его глаза расширены. Внезапно он лезет в карман пиджака, достает упаковку таблеток, высыпает сразу несколько белых колесиков на ладонь. И судорожно глотает.
Точно так же, как… Вера Захаровна вспоминает – точно так же на том заседании объединенной комиссии по делам образования, куда были приглашены представители райкома и РОНО, глотала таблетки та учительница немецкого языка. Вербицкая была ее фамилия. Это было официальное окончание истории, вошедшей в городские легенды под именем «истории учительницы и ученика». Герман Либлинг – сын инженера Либлинга, эта фамилия и тогда фигурировала в деле. Но это было гораздо раньше истории с маниакальным членовредительством. Он учился тогда в восьмом классе, и соответственно ему было… да, где-то около четырнадцати. А учительнице немецкого Вербицкой было лет тридцать семь. Она тоже была незамужней, бессемейной и как учительница имела в городе репутацию отличного педагога. Особенно после того, как ее выпускница поступила на филологический факультет МГУ на немецкое отделение. К ней стали обращаться как к педагогу-репетитору, чтобы помогла ученикам более глубоко освоить язык – уже по чисто индивидуальной программе. Инженер Либлинг (у него были немецкие корни) просил ее позаниматься и с его сыном – в период школьных каникул.
И они занимались – сначала в школьном классе, а потом учительница Вербицкая стала приглашать своего ученика к себе домой – жила она в коммуналке на улице Первопроходчиков, как раз неподалеку от городского парка. Вера Захаровна внезапно представила, как они сидели за столом под зажженной лампой с оранжевым абажуром (в Тихом Городке в те времена в каждом доме имелась такая). Сидели друг напротив друга, разделенные только столом, – почти сорокалетняя женщина, учительница. И очень красивый четырнадцатилетний мальчишка – ученик. Читали, склоняли, повторяли что-то вроде: Ich liebe, Du libst, Liebhaberei, Liebhaber…[1]
Слово отчетливо прозвучало в мозгу Веры Захаровны – точно чей-то голос, ломкий, подростковый, но уже с басовитой мужской хрипотцой, повторил его. Вера Захаровна поднесла руку к глазам – да что же это такое? Перед глазами плясали белые буквы, кружились, вертелись, сливались в белый круг. Она коснулась оконного стекла. Это не имеет, не может иметь никакого отношения к ее воспоминаниям, это просто игра, спасение от скуки, от темных одиноких вечеров, от пустой холодной постели…
А тогда, много лет назад, первой тревогу забила соседка учительницы по коммунальной квартире. Она написала анонимку в РОНО – грязную анонимку, так этим школьным деятелям тогда показалось, не соответствующую истине, оскорбляющую человеческое, женское достоинство и честь профессии учителя. Тогда был самый разгар, точнее, угар перестройки, и таким кондовым изобретениям, как анонимки, уже не верили, их просто гнушались. Но дотошная соседка не успокоилась. Она лично явилась к завучу школы – той самой, где преподавала Вербицкая. Ее разговор с завучем состоялся без свидетелей, но уже на следующий день о нем было известно и в РОНО, и в комиссии по делам несовершеннолетних, и в райкоме комсомола. «Я не знаю, что там за занятия у них, чего они там изучают, штудируют на пару, – докладывала соседка. – Но уши-то мне не заложишь. А через стенку все слышно – стоны, вскрики и все такое прочее… Я не специально подслушиваю, вы не подумайте, но перегородка-то хлипкая, так что поневоле слышно. Стоны, вскрики… ну как будто свидание, брачная ночь…»
Недолго думая, завуч решила действовать – проверить, чем же все-таки занимаются учительница Вербицкая и четырнадцатилетний сын инженера Либлинга Герман. На помощь себе она пригласила инспектора детской комнаты милиции. Они появились в коммунальной квартире в отсутствие Вербицкой – бдительная соседка предоставила им для засады свою комнату. А потом домой пришла учительница. А чуть позже появился и ученик. Урок за закрытой дверью начался и…
Все шокирующие подробности Вера Захаровна – в то время инструктор райкома комсомола – узнала намного позже. Завуч школы, инспектор детской комнаты милиции и соседка выбили дверь и застигли учительницу и ее четырнадцатилетнего ученика в постели – голых, мокрых от пота, задыхающихся от страсти. Нет, от животной гнусной похоти – тогда еще слишком молодая и не искушенная в таких вопросах Вера Захаровна именовала это для себя только так. В Тихом Городке никогда прежде не случалось ничего подобного. И грянул беспрецедентный скандал.
Им всем – и в школе, и в РОНО, и в райкоме комсомола, и в милиции – казалось тогда, что во всем виновата учительница Вербицкая – грязная извращенка, совратившая ни в чем не повинного подростка, своего ученика, мальчишку четырнадцати лет. Так им казалось тогда. До кровавой трагедии в парке было еще ой как далеко. И вырезанные ножом на живой плоти буквы не могли еще и присниться даже в страшном сне.
Вера Захаровна помнила то заседание объединенной комиссии, на котором разбирали персональное дело учительницы Вербицкой. Помнила ее красные от слез глаза, распухший нос, помнила, как она беспрестанно сморкалась в скомканный платок, как глотала таблетки (точно так же, как сейчас Шубин, – торопливо, суетливо). Помнила и то, что ей самой тогда было очень тяжело, неприятно смотреть на эту женщину. Помнила ее мольбу (иначе-то и не скажешь) после того, как отгремели громы и молнии выступлений «возмущенной общественности»: «Делайте со мной что хотите, я виновата, только не забирайте, не отнимайте его у меня… Мальчик мой любимый, бесценный мой мальчик…»
Тогда с сыном инженера Либлинга Вера Захаровна не общалась. С ним проводили долгие нудные беседы в школе, в детской комнате милиции – «по душам», очень осторожно, чтобы не дай бог «не нанести травмированной подростковой психике новую рану». Им всем тогда казалось, что Герман Либлинг – жертва в этой шокирующей истории, бедный ягненок, попавшийся в сети коварной педофилки.
А потом все вроде бы утихло. Учительницу Вербицкую с позором выгнали из школы, ей пришлось уехать из города. Куда – этого никто не знал. А сразу же после ее отъезда Тихий Городок был снова потрясен до самых своих основ.
Ранним утром жители улицы Гражданской Войны (бывшей Коровьей) были разбужены жутким воем. Сторож магазина старик-ветеран потом рассказывал: «Проснулся я и не пойму – то ли я в магазине, то ли в аду. Бесы так в аду, наверное, воют, когда заживо друг с друга кожу дерут». Он выскочил на улицу, по его словам, мимо него пронесся огненный воющий шар. Жители домов, прильнувшие к окнам, успели понять, что это собака – они узнали ее, это была московская сторожевая завуча школы – той самой, которая вывела на чистую воду шашни учительницы Вербицкой. Пес был любимцем ее и ее детей, это была добродушная ленивая собака, равно дружелюбная ко всем соседям. Все знали, что частенько по утрам хозяйка выпускает пса на улицу – отлить и сделать другие важные дела. Собаку никто не трогал и не боялся, она тоже никого никогда не трогала, и вот…
Горящий пес несся по улице. В воздухе витал сильный запах паленой шерсти, горелого мяса и бензина. На собаку плеснули бензином из канистры и бросили спичку. Пламя мгновенно занялось. И воющий от страшной боли живой факел помчался прочь. Видимо, инстинкт погнал его домой. Семья завуча жила на первом этаже двухэтажного деревянного дома. Таких домишек на улице Гражданской Войны было большинство. Последним судорожным усилием сжигаемый заживо пес подпрыгнул и, с хриплым ревом высадив в окне стекло, рухнул на пол родной кухни. Искры разлетелись в разные стороны; кухонный пластик, линолеум, занавески – все занялось огнем.
А потом был большой пожар, хаос, суматоха. По Тихому Городку в сторону улицы Гражданской Войны неслись пожарные машины. Пламя потушили, завуча и ее семью спасли – физически никто особо не пострадал, а вот морально… С того самого дня младший сын завуча стал дико заикаться, слова не мог порой выговорить, бедняга.
В том, кто же был виновником всего этого зверства с собакой, досконально и подлинно так тогда и не разобрались. Кроме живого воющего факела, никто ничего не видел, не слышал. Не нашли и ту канистру из-под бензина, тем более уж ту самую спичку. Но молва – глухая, упорная молва – прочно приписала весь этот кошмар четырнадцатилетнему Герману Либлингу. «Он так отомстил за учительницу, за любовницу свою отомстил», – шептались в городе. Парня опять вызывали тогда в детскую комнату милиции, но он все отрицал, только пожимал плечами да кривил губы – то ли в усмешке, то ли в гримасе, портившей его красивое лицо.
Они все тогда для себя отметили – он был очень красивый подросток, слишком красивый для… Казалось, просто нереально представить этого юного красавца, схожего видом с античной статуей, рядом со всеми этими кошмарными фактами.
Правда, у его отца-инженера была машина – новая «Волга» (по тем временам почти «Мерседес»). А в гараже в канистрах всегда имелся бензин. Но узнать подробнее обо всем этом у его уважаемого родителя тогда так и не смогли – инженер Либлинг находился в командировке на Кубе. Он вообще часто уезжал в командировки в страны Варшавского Договора, а когда прилетал из Москвы спецсамолетом, то целые сутки проводил на полигоне. А полигон и почтовый ящик, его обслуживавший, в те времена для властей Тихого Городка, да и всей области была закрытая, запретная территория.
Но все это было так давно. И даже то убийство в парке – пятнадцать ведь лет почти прошло с тех пор. И этот мужчина возле этой шикарной иномарки, застывшей посреди площади, – неужели он и в самом деле тот самый… тот, который…
Вера Захаровна посмотрела на Шубина.
– Он маньяк. И всегда им был, – повторил он тихо.
Маньяк… Вера Захаровна ощутила противный холодок внутри. Как же получилось тогда, после того убийства девушки, что его отпустили, не упрятали на много лет в тюрьму, в спецбольницу, на урановые рудники, в лагерь, да куда угодно?! Ведь его же задержали тогда почти сразу. Этого задержания хотел, жаждал весь город, еще раз потрясенный до самых своих основ. Кажется, главный свидетель тогда отказался от своих показаний, и что-то не вышло с опознанием… Или что-то еще случилось. И дело рухнуло. Германа отпустили. Тогда. И вот сейчас…
– Вера Захаровна, я могу на вас положиться? – спросил Шубин.
– Всегда, – ответила Вера Захаровна.
– Возьмите машину, я сейчас позвоню в наш гараж, водитель будет в полном вашем распоряжении. Я хочу, чтобы вы с этой самой минуты не выпускали этого человека из виду. Он очень опасен. Для города, для горожан, для всех нас. Мы должны быть готовы ко всему. Но мы здесь, в администрации, не можем допустить, чтобы о нем у нас не было информации. Вы понимаете?
– Вы просите меня следить за ним?
Шубин посмотрел ей в глаза.
– Хорошо, – сказала Вера Захаровна. – Никогда раньше такими делами не занималась, но я попробую.
Он смотрел на нее, потом перевел взгляд на окно. Внезапно ей стало жаль его – все-таки он еще такой молодой мэр. А она – старая черепаха Тортила, верная секретарша…
– Я звоню в гараж, – Шубин потянулся к телефону.
Но телефон зазвонил раньше, чем он до него дотронулся. И опять – резко, тревожно.
– Шубин у телефона. Кто? А тебе что опять от меня надо?!
Его голос снова заставил Веру Захаровну насторожиться. Ей даже показалось… Она глянула в окно – нет, тот мужчина у машины на площади – Герман (ей отчего-то было трудно повторить его имя, в памяти сразу всплывала больничная каталка, забрызганный кровью пол и скрещенные руки, прикрывавшие грудь) – он ни с кем не беседует по мобильному. Он просто стоит, облокотившись на широко распахнутую дверь. И смотрит в сторону салона красоты, где на него, как на чудо-юдо, пялится целая делегация.
Шубин махнул Вере Захаровне рукой. И она вышла из кабинета. По какой-то причине он не хотел говорить при ней.
Она не знала, как поступить – спускаться во двор мэрии, садиться в машину или же…
Внезапно она увидела зеленый огонек на телефонном аппарате – базе. Этот аппарат исполнял роль коммутатора, через него она переводила звонки на личные телефоны Шубина. Закончив тот разговор, Шубин снова кому-то звонил. И тут Вера Захаровна сделала то, чего она никогда прежде, как преданная, вышколенная секретарша, себе не позволяла, подняла трубку.
– Юля, мне срочно нужен твой совет и твоя помощь. Случилась большая беда. Я у себя, зайди ко мне прямо сейчас.
Шубин звонил своей жене. И вызывал ее к себе, точно свою подчиненную. А другую подчиненную – секретаршу – отсылал играть роль шпионки-любительницы.
Глава 12
Ресторан «Чайка», или здравствуй, кондопога!
Как будто воздушный шар наполнился воздухом сверх всякой меры и лопнул – так и незримое напряжение, возникшее на площади, дошло до своего пика и… Нет, нет, Мещерский был уверен – незнакомец на черной «бээмвухе» сам довел его до кульминации, а затем сел в машину и нажал на газ. Перед тем как уехать, он поднял руку в приветственном жесте, только вот кого приветствовал, с кем здоровался – с сестрой ли своей Кассиопеей (Харейтдинова – фамилия, под которой ее знали в городе в качестве хозяйки салона красоты, была, как впоследствии узнал Мещерский, фамилией ее покойного мужа) или же с Фомой?
Фома сразу же ушел с площади в гостиницу. Без каких-либо объяснений и слов. Мещерскому пришлось неуклюже извиняться перед Юлией Шубиной. Но она пропустила все его извинения мимо ушей. Ей на мобильный позвонил, как понял Мещерский, ее муж, и она сразу же куда-то заторопилась. То, что она отправилась к мужу на работу, в мэрию, Мещерский уже пропустил – он отправился в гостиницу вслед за приятелем. Пропустил он и тот момент, когда из салона красоты вышла продавщица Наталья Куприянова, о которой они все позабыли. Не заметил он и еще одну любопытную деталь – бежевую «Волгу» с номерами мэрии, которая вырулила из внутреннего двора и помчалась вслед за машиной Германа Либлинга.
То, что незнакомца зовут Герман, Мещерский узнал там, на площади. А вот фамилия его стала ему известна гораздо позже, когда в Тихом Городке случилось то, чего многие так боялись, что так напоминало ужас пятнадцатилетней давности.
В гостинице Мещерский отправился в номер Фомы. Где-то у кого-то за закрытыми дверями гремело радио – веселилась, хохмила стебная столичная радиостанция. «Хорошая погода, – услышал Мещерский, – дубака не будет, так что смело, чуваки, брейте ноги – не замерзнете!»
Он постучал в дверь, нажал на ручку – заперто изнутри. Он просто хотел поговорить с другом и компаньоном. Он считал, что этот разговор сейчас нужен, необходим Фоме. Но дверь не открылась.
– Фома! – позвал Мещерский.
– Хорошая погода, Сережа, – точно и не друг отвечал из номера, а какой-то «робокоп», равнодушный андроид, – дубака не будет, так что смело брейте ноги.
Мещерский ушел к себе. Он был встревожен и обескуражен. И как всегда, он предположил наипростейший вариант, банальнейший выход из ситуации – Фома напьется в номере, как напивался уже не раз. Воткнется, как страус башкой в песок, нет, в бутылку, чтобы не помнить, не думать, не совершать.
Но он ошибся. Ах, как он ошибся в своих прогнозах! Он лежал одетый на кровати, вперясь в потолок. А перед глазами вертелось, кружилось, кружилось, вертелось. Тихий Городок был похож на карусель – ту самую, что когда-то была в парке. Мещерский не видел ее в действии, видел только те ржавые болванки. Но подобных каруселей – сколько же их было раньше в парках его детства! Деревянные сиденья, цепи-тросы. И деревянных избушек – приютов хмельных компаний, – сколько же их было сооружено в тех же парках, в «зеленых зонах» на опушках лесов. Перед глазами всплыло фото – Ирма Черкасс, сестра Фомы. Напрасно пытаться представить себе, какой она стала бы, останься она в живых. Пятнадцать лет, ушедшая эпоха. Ему очень хотелось знать, что же все-таки произошло. Как ее убили… точнее, как ее убил этот… тот, который так внезапно, словно ниоткуда появился на площади. Как он сумел выкрутиться, избежать наказания?
Солнце снова клонилось к закату – еще один день долой. А там, за стеной, – пьяный приятель. Мещерскому внезапно до боли, до сердечной тоски захотелось домой, в Москву, захотелось увидеть своих друзей – Кравченко, Катю. Захотелось до того, что снова впору было садиться в такси и мчаться на станцию. Но он знал – сейчас в этой ситуации он не может сбежать, не может бросить Фому, потому что это будет настоящим предательством.
В коридоре хлопнула дверь. Мещерский, погруженный в свои мысли, сначала на это не отреагировал. А потом его как током ударило – это же Фома куда-то намылился. Один.
Пока он закрывал номер, пока спускался в холл, Фома уже покинул гостиницу. Быстрым шагом он пересекал площадь. Мещерский увидел его в окно: все в том же лучшем своем костюме от «Харродс», в белоснежной сорочке Фома – руки в брюки – шел прямо к салону красоты. Мещерский подумал, что он отправился к той рыжей жар-птице по имени Кассиопея. Он вспомнил их встречу, их лица. Черт знает что это, если не… «Ты замужем?» – спросил ее Фома, спросил таким тоном. Черт знает что это, если не первая, самая сильная, плохо зарубцевавшаяся, как глубокая рана, любовь. Но что осталось от нее после того убийства? Что, кроме шрама?
Фома не позвонил в двери салона. Он обогнул голубенький особнячок с геранями в цветочных ящиках и двинул куда-то по улице, круто уходившей вверх. Мещерский бросил ключ от номера на стойку ресепшен и поспешил за ним.
Запыхавшись от быстрой ходьбы, он увидел Фому уже в самом конце улицы, возле… Ба, это место, это здание показалось ему до боли знакомым. Сколько раз он видел по телевизору это строение с вывеской «Ресторан „Чайка“», когда шли репортажи о событиях в карельской Кондопоге. Тихогородский ресторан «Чайка» был как две капли воды похож на тот, где крушили стулья и били стекла по национальному признаку, где потом стало отполированное бульдозером «место пусто», а затем на развалинах воздвигся какой-то там развлекательный, какой-то там молодежный центр, чего-то там не пойми чего.
«Чайка» Тихого Городка – это сразу же понял Мещерский, как увидел этот зеленый злачный теремок, – существовала искони, во все времена, при всех режимах и строях. Здесь любили собираться местные, любили сидеть чин чинарем, практически без баб, без «любвей» и зазноб, любили душевно выпивать, с огоньком. Фома пришел сюда, потому что ничто здесь не напоминало охотничий бар при отеле-новоделе, а было местом таким знакомым, насиженным, неизменным. Точкой отсчета из пятнадцатилетнего далека.
В дверях «Чайки» Мещерский наконец окликнул приятеля. В зал ресторана они вошли плечо к плечу. Вместе сели за стол у самой эстрады, с которой встречали посетителей аккордеонист, пианист и барабанщик. «Я исполнен страсти, жаркого огня. Не видала счастья – полюби меня!» – в стиле Гарика Сукачева грянул аккордеонист, растягивая свою клавишную бандуру. У Мещерского защипало глаза от сигаретного дыма – в зале было не продохнуть, хотя посетителей не так уж и много. У стены за сдвинутыми столами сидела компания кавказцев – ели шашлыки, пили коньяк. Напротив за сдвинутыми столами гуляли дальнобойщики. И никто никого не бил по ушам, не мочил в сортире по национальному признаку. Мещерский заметил, что их разглядывают, как обычно – чужаков, не местных. Но изучают без какого-либо местечкового пафоса.
Он глянул на Фому – надо же, тот был трезв! Что же тогда он делал взаперти столько времени? Это было совсем на него не похоже.
– Послушай, я понимаю, тебе не до меня сейчас, – начал Мещерский осторожно, – но нам надо поговорить. Пора поговорить.
– Пора? – Фома махнул официантке. – Еще не пора, Сережа. – Он смотрел в сторону лестницы, по которой они, как и прочие посетители, поднялись в зал.
– Ты что же, знал, что этот тип… Герман появится в городе?
– Нет, этого я не знал.
– Но тогда как же…
– Помнишь, я говорил – это как будто тебя позвали.
– Сюда?
– Наверное, сюда, – Фома опустил глаза. – А чем плохое место?
Аккордеонист, пианист и барабанщик заиграли «Белла чао».
Мещерский собрался с духом, чтобы задать свой главный вопрос. Но «Белла чао» под разлив аккордеона звучала так бандитски, что было очень трудно, почти невозможно под этот разухабистый аккомпанемент спрашивать: «Как он убил твою сестру и вышел сухим из воды?» Внезапно что-то в мелодии оборвалось. Пианино бренчало, отбивал ритм и барабанщик на своих ударных. А вот аккордеон смолк. Мещерский глянул на эстраду. Аккордеонист, седой мужчина в кожаной жилетке, держал аккордеон так, словно это был щит. Вытянув тощую шею, он смотрел в сторону лестницы, и в его глазах было что-то такое, от чего Мещерский невольно похолодел. И быстро обернулся. Ничего такого ужасного – просто новый гость пожаловал в «Чайку». Высокий брюнет, чем-то напоминающий американского актера Хоакина Феникса. На первый взгляд очень породистый парень, очень красивый какой-то нездешней экзотической красотой. Только через мгновение Мещерский понял, узнал. Звякнули на скатерти приборы – это медленно, тяжело восстал из-за стола Фома. Он тоже увидел.
А в зале ничего не изменилось – все так же гудели голоса, витал сигаретный дым. И если не считать застывшего в ступоре аккордеониста (Мещерский понял, что и он, старожил, тоже узнал, вспомнил, несмотря на пятнадцать долгих лет), приятный вечер в ресторане «Чайка» продолжался.
Герман, которого в городе знали как сына инженера Либлинга, оглядел зал и увидел Фому. Поднял руку, как будто снова, вторично уже приветствовал старого приятеля. Этот жест еще больше добавил ему сходства с актером Фениксом в фильме «Гладиатор», где тот играл римского императора, посылавшего бойцов на арену цирка.
– Ну вот. Вот и все. – Фома оттолкнул стул и направился к пришедшему.