– Она сражалась с ним, билась насмерть – моя сестра. Она всегда была храброй, она не хотела сдаваться, подчиняться ему, не хотела умирать. Здесь вокруг беседки был насыпан гравий, щебенка – против пожара, вот он и до сих пор тут. – Фома сунул руку в траву и вытащил пригоршню запачканных землей камешков. – Тут все было голо, никакой травы… И они были здесь – моя сестра и тот, кто ее убивал. Он пытался ее изнасиловать, юбка, колготки – все на ней было изорвано в клочья. Она кричала, звала на помощь, а он затыкал ей рот, забивал туда вот эти камни, гравий пригоршнями. Забивал до самого горла. А потом ударил ножом в живот раз, еще раз, еще, еще… У нее внутри не осталось ничего целого, ни одного органа, понимаешь ты? Печень, селезенка, кишки… Он вспарывал ее ножом, как мясник, тут все кругом было в ее крови – гравий, беседка… Он бросил ее здесь. Вот здесь она лежала – на этом самом месте. Все тело – одна сплошная кровавая рана. Руки – исцарапанные, со сломанными пальцами… Он бил ее ножом в лицо… У нее было такое прекрасное нежное лицо, такие тонкие нежные руки… И ничего этого не стало – одно мертвое месиво. Кровавый фарш для крематория… «Ирму убили, твою сестру убили, – сказали они мне тогда, весь этот проклятый город. – Была у тебя сестра, а теперь ее нет».
– Откуда ты знаешь, как все здесь было на месте убийства? Так подробно? – спросил Мещерский.
Фома взглянул на него снизу вверх, он все еще так и не поднялся на ноги. Губы его кривила какая-то странная шалая улыбка.
– А ты думаешь, я не интересовался подробностями? – спросил он.
– Ты так все описываешь, словно сам был здесь, – вырвалось у Мещерского. – Точнее, я не то хотел сказать, прости…
Поправить себя он не успел. Из кустов послышалось низкое глухое рычание. Это было так неожиданно и страшно в этом пустынном сумрачном месте, что они застыли на месте.
Из зарослей вышла крупная собака – рыжая с густой шерстью, топорщившейся пыльными клоками. В ее облике было что-то столь дикое и грозное, что струсил бы и самый смелый. Она смотрела прямо на них, оскалив желтые кривые клыки, шерсть на ее загривке поднялась дыбом.
Фома вскочил на ноги. Собака дернула головой в его сторону и еще больше ощерилась. На брюхе у нее Мещерский заметил… это было так странно… на серой пыльной шкуре выделялись шрамы – то ли от заживших ожогов, то ли от еще каких-то ран.
– Знаешь, по одной индейской легенде… – прошептал Фома.
– Что-что? – Мещерский чувствовал, что ему очень, ну просто очень хочется дать деру от этой первобытной псины.
– Духи мертвых…
– Что духи мертвых?
– Духи убитых, они являются в тех местах, где было совершено убийство. Являются живым в разных обличьях. – Фома говорил уже громко, игнорируя вторящее ему в унисон гортанное яростное рычание. – Расскажи кому-нибудь об этой твари в этом городишке, и уже наутро на всех углах, во всех магазинах будут мусолить слух, что моя сестра является с того света в образе шелудивой грязной суки!
– Фома!
– Пошла прочь отсюда, тварь! – Фома нагнулся, сгреб камни из травы и швырнул их прямо в оскаленную морду.
Рычание оборвалось злобным хриплым воем. Собака шарахнулась в кусты.
Фома тяжело дышал.
– А потом они еще немного подумают и скажут, что она всегда была самой настоящей сукой, потому и после своей смерти… Что ты на меня так смотришь, Сережка? Это не я говорю, это они… Я-то знаю, какой она была – моя сестра. Ты ведь ее никогда не видел, правда? На вот, взгляни.
Он достал из нагрудного кармана своей белой рубашки маленькую фотографию и протянул ее Мещерскому. На ней была изображена девушка лет двадцати двух, блондинка с гордыми чертами лица. Во взгляде ее читался живой ум, ирония и какое-то врожденное превосходство над всем и над всеми.
Мещерский вернул фото. Сравнил девушку на снимке с Фомой – сестра и брат были мало похожи друг на друга.
– Пойдем отсюда, – сказал Фома, бережно пряча снимок.
Они повернули назад. Шли молча. Только возле ржавой карусели-виселицы Мещерский нарушил воцарившееся между ними странное молчание. Ему показалось – он догадался, вот сейчас, здесь, на месте убийства, понял причину, толкнувшую Фому приехать сюда в город через столько лет.
Ну как же, так всегда бывает и в романах, и в кино – герой, пройдя сложный жизненный путь, все эти тернии и звезды в виде парижских борделей, лондонских пабов, трансатлантических перелетов, возвращается к себе в свой маленький городок, чтобы попытаться раскрыть тайну, мешающую ему спокойно жить на этом прекрасном белом свете, – найти убийцу сестры и… отомстить, свершить свой собственный справедливый суд.
– Слушай, Фома, ты приехал сюда, чтобы разобраться во всем, чтобы провести свое собственное расследование, да? – выпалил он.
– Расследование?
– Ну да, чтобы самому найти убийцу сестры, ведь так?
Фома с силой схватил Мещерского за плечо и повернул его к себе. Его лицо снова кривилось:
– Кто ее убийца, весь город узнал сразу, еще тогда, – сказал он. – Мы все знали, кто он такой. Как его зовут.
Над их головами скрипели ржавые цепи карусели. Порыв внезапно налетевшего с большой воды ветра принес с собой короткий собачий вой – то ли рыдание, то ли угрозу.
Глава 7
Жена своего мужа
Юлию Шубину под утро разбудил колокол. Окна их квартиры на восьмом этаже смотрели прямо на Сретенскую церковь. Она встала, подошла к окну, отодвинула штору – туман, серая пленка. Как только взойдет солнце, она исчезнет.
Ее муж, Всеволод Шубин, крепко спал, уткнувшись в подушку. Юлия видела его затылок, загорелую руку, свесившуюся с кровати. На запястье – светлая полоска, след от часов. Он теперь вечно смотрит на часы, вечно куда-то торопится. Он теперь так занят – ее муж, мэр этого города.
Юлия Шубина любила своего мужа страстно и преданно. А вот насчет города особо не обольщалась. Они переехали сюда во время выборной кампании, оставив в областном центре отличный дом, выстроенный Шубиным на берегу Волги, и налаженный бизнес. Переехали в типовую трехкомнатную квартиру в новом муниципальном доме. Шубин сказал, что так надо, что его избиратели это поймут и оценят – скромность, непритязательность. Не собственный просторный особняк, а обычная «трешка». И Юлия не спорила. Это было полезно для карьеры мужа. А ради него и его карьеры она – верная умная жена – была готова на многое.
Что-то он говорил ей вчера вечером за ужином – она что-то должна сделать сегодня для него, что-то важное… Со сна мысли путались. Юлия обернулась – на тумбочке рядом с их кроватью что-то белело. Фарфоровое блюдце. Зачем оно стоит на тумбочке, его же можно ненароком столкнуть, разбить, возле кровати потом будут осколки, а она в спальне ходит босиком. Это, наверное, Всеволод вчера пил свои таблетки и принес их на блюдце сюда. Надо будет убрать… Так о чем он ее вчера просил? Он был так рассеян вчера, отвечал невпопад – видно, что-то произошло на работе, вечно какие-то неприятности. Руководить городом – это очень сложное дело и очень ответственное. И часто тебе за все хлопоты никакой благодарности, а только сплошные выволочки, доносы, кляузы. В глаза – лесть, за глаза – злость, зависть: «Новая метла», «Из молодых, да ранний», «Из грязи в князи»…
То ли еще будет, когда он, ее муж, станет губернатором. А он им непременно станет. Ему нет еще и сорока, лет через пять-шесть… а может даже, и чуть раньше. Сейчас все так быстро меняется. По крайней мере, она, его жена, сделает все от нее зависящее, чтобы губернаторский пост был достижим и реален. В этом они – одно целое, одна команда. Он ценит ее, слушает ее советы. За семь лет их брака он с ее помощью с нуля создал свой бизнес, создаст и платформу для будущего губернаторства. Здесь создаст, в этом городе, который тоже скоро благодаря их общим усилиям изменится до неузнаваемости.
Что же он просил ее сделать? Колокол все звонит, созывает прихожан. Это в такую-то рань… А он, Шубин, спит – он адски устает, вот буквально и вырубается, едва лишь коснется головой подушки. Впрочем, вчера он заснул не сразу. Лежал, ворочался, пил эти свои таблетки – депрессанты… Он давно их употребляет, не может без них обходиться. Отчего? Такой здоровый физически, крепкий, энергичный – и вечно на таблетках. Говорит – привык, жизнь, Юлечка, заставила. Жизнь…
Это блюдце – надо его убрать.
Общая жизнь у них обоих – всего семь лет. До этого оба были по молодости, по дурости он женат, она замужем. Что осталось от того времени? По крайней мере, у нее ничего. Все в нем сейчас – все в нем, вся жизнь, все надежды на счастье. Карьера губернатора – это счастье? Да, большое счастье, огромные возможности в нашей бедной, такой изменчивой, такой иррациональной стране. А там дальше кто знает… Кремль – он ведь тоже не на Луне, не на Марсе. Главное – выбрать правильную стратегию, верную тактику и не сворачивать с намеченного пути. А путь из Тихого Городка туда, наверх, может быть долгим. Но она готова. Она ко всему готова. К трудностям, к препятствиям. Лишь бы он – ее муж – не подвел, не сплоховал…
Это блюдце… кажется, вчера он пил свои таблетки не здесь, в спальне, а там, на кухне, когда говорил ей о… Ах да, вспомнила! Сегодня в одиннадцать ей надо заехать в отель за двумя бизнесменами из Москвы, прибывшими по делам городского туризма. Фамилия одного – Мещерский, второго – Черкасс. С этим вторым связана одна довольно мрачная история, случившаяся здесь, в городе, несколько лет назад. Точнее, с его сестрой, зверски убитой. Муж Всеволод ей об этом как-то однажды рассказывал. Страшная история. Они все были тогда еще так молоды. И все оказались этому невольными свидетелями: муж, его друзья детства – Иван Самолетов и здешний прокурор Илья Костоглазов. Там был еще один, Всеволод говорил и о нем. И о его сестре: «Знаешь, Юля, у нее было такое необычное имя – космическое». – «Неужели Андромеда?» – спрашивала она.
Честно говоря, расспросить ей хотелось всегда и весьма подробно об обладательнице другого – вполне рядового обычного имени. О продавщице Наталье Куприяновой. Когда они переехали сюда, в город, из областного центра, она сразу заметила, что… Секретарша Вера Захаровна рассказывала ей, что эта самая Куприянова была дважды на приеме у ее мужа – один раз по записи в день приема населения, а второй раз – уже без записи по его личному распоряжению. И она получила двухкомнатную квартиру в только что построенном муниципальном доме в Заводском районе. Якобы Шубин лично распорядился включить ее в список на переселение по программе ликвидации ветхого жилья.
Секретарша Вера Захаровна рассказывала все это ей, Юлии, с таким многозначительным видом. О нет, к ней, к секретарше, она своего мужа никогда не ревновала. Вера Захаровна – сухарь и зануда, типичнейшая старая дева из бывших идейных совпартработников. К ней ревновать Всеволода было бы просто смешно, да она к тому же и значительно старше его.
А вот эта самая продавщица Куприянова – его ровесница. Она видела ее, однажды специально зашла в этот чертов магазин на площади. Жирная корова, неряха, распустеха, брошенная мужем-алкашом. Мать двоих детей. А вот у нее, у Юлии, детей быть уже не может никогда. Ранний аборт в том прошлом браке – и все, тема закрыта навечно. Выход – суррогатная мамаша. Но разве нынешнему мэру и будущему губернатору избиратели простят суррогат? Да и наверху, в коридорах власти, это не одобрят, и церковь поморщится брезгливо – нет, такие лидеры народу не нужны.
Нет и не будет детей. Зато будет блестящая карьера. Красная ковровая дорожка – туда, наверх, наверх. Как это в старом стишке? Когда сижу я на троне… в золоченой короне, а справа и слева стоит моя рать, какая цена мне…
Дорогая цена. О, великой ценой за все будет уплачено. Она – жена и соратник – знает это наперед и готова к этому.
А по поводу Куприяновой-продавщицы муж Всеволод на ее прямой вопрос сказал ей честно и откровенно: «Знаешь, Юля, такое дело. Жил я с ней до армии, гулял. Мы ж в одном классе учились. Ну, и как-то сблизились, сошлись, в общем. Потом из армии пришел, и как-то все само собой прошло, испарилось, разбежались мы. Расстались по-хорошему, я уехал из города – это ты знаешь. А насчет квартиры – как не помочь по старой дружбе? Она попросила меня, я помог – я же мэр, моя обязанность теперь лекторату помогать».
Звучало в принципе пафосно, особенно в конце, но вполне откровенно. У них с мужем вообще не было друг от друга секретов. Точнее – почти не было…
О сеансах в комнате без окон в салоне у Кассиопеи Юлия Шубина своему мужу не рассказывала. Он бы счел все это несолидным и вредным занятием. Для своего имиджа и статуса вредным. И сто раз был бы прав. Прав! Но… отказаться, прекратить, не ходить туда, не садиться за стол, в круг, она, Юлия, не могла. По крайней мере, сейчас не могла. Точно какая-то внутренняя неведомая сила заставляла ее – еще раз, еще испытай это потрясающее ощущение после сеанса – легкости, освобождения, знания того, что, возможно, произойдет, случится.
Нет, нет, конечно же, все это была чушь, игра. Они просто играли, развлекались – как в карты, в преферанс. Здесь, в Тихом Городке, для нее – жены мэра – не нашлось особо никакой работы. Да она и не стремилась к работе, она была в команде своего мужа и вечно начеку, охраняя его интересы, исполняя его поручения, просчитывая возможные варианты, предугадывая ситуацию, подавая советы, утешая, успокаивая, снимая стресс.
Верная, преданная жена – разве это не самая трудная профессия для женщины? Для жены начинающего успешного политика? Вот и сегодня надо повезти этих двух москвичей-бизнесменов по городу, по окрестностям. Показать достопримечательности, которые могут быть интересны иностранным туристам, которых они так щедро сулят городской казне. Что ж, она все сделает. И с этим самым Черкассом, которого муж ее зовет просто Фома, будет любезна и сдержанна. И ни единым словом не обмолвится насчет той истории с убийством его сестры.
Хоть это было и давно, но в городе эта история до сих пор не забыта. О ней и сейчас витают какие-то нелепые темные слухи. Совершенно дикие допотопные суеверия. Парк, где все это когда-то случилось, так с тех пор и заброшен, горожане и носа туда не суют. Что-то там еще было в этом парке, кроме убийства… Кажется, кто-то руки на себя наложил, повесился на аттракционе, кажется, на карусели… Какой-то местный – то ли сторож, то ли охранник аттракционов. Или это был несчастный случай? Все случилось на глазах детей, гулявших в парке. С одной девчушкой, как рассказывают, даже эпилептический припадок случился от страха. Кто же об этом болтал? Ах да, в салоне у Кассиопеи косметичка трепалась. Причем с таким видом: мол, это еще что, я самого главного вам не рассказываю. Менеджер салона Кира слышала этот рассказ – у нее такое лицо вдруг сделалось, словно она привидение увидела. А вроде такая современная продвинутая девица. Кто их поймет, этих местных? Что у них в голове? Впрочем, не ей кого-то осуждать. Она сама вон спиритизмом от скуки, от любопытства балуется.
Это блюдце… Она так и не убрала его подальше от изголовья. Уж и в кровать снова легла, уже почти засыпает, а блюдце все тут как тут. Белое фарфоровое, с золотой каемкой. Почти такое же, как там, в этой их комнате без окон, освещенной свечами. Откуда это блюдце? Из какого-то старого разрозненного сервиза какой-нибудь местной фабрики? В их с Шубиным хозяйстве такой пошлой посуды не найти. Это, наверное, откуда-нибудь притащила Серафима Петровна, их домработница, которую Юлия наняла сразу же по приезде в город как приходящую прислугу.
Удивительно, но там, в ходе их сеансов, такое вот точно блюдце двигается. Оно на самом деле двигается. Или все же это проделки Кассиопеи? Во время сеансов они сначала очень внимательно следят за ней, за ее руками, но потом отвлекаются. Еще бы не отвлечься в такой ситуации! Как она, их очаровательный медиум, как-то сказала? «Нельзя угадать, кто приедет на зов. Может, и тот, кого вызывают, а может, и кто-то другой».
Другой? Что она имела в виду? Другой… А что хотел им сказать тот, кого они вызывали и спрашивали в тот самый последний раз, когда Марина Костоглазова – кто бы подумал, что у жены прокурора такие слабые нервы – едва не грохнулась в обморок? Сама она сказала, что, мол, видела что-то во сне. Что-то нехорошее, страшное. Что-то или кого-то? И Вера Захаровна тоже что-то такое до этого плела несуразное, а ведь она в молодости инструктором райкома комсомола пахала, а потом в партии состояла. И вот поди ж ты.
Они, местные, все здесь чего-то недоговаривают. Только глянут на тебя искоса, пожмут плечами. Например, о той трагедии в парке. Ничего не говорят об убийце той несчастной девицы. А ведь его вроде бы почти сразу поймали, арестовали. А вот судили или нет? Может, уже расстреляли? Да нет, тогда уже действовал мораторий на смертную казнь. Так, значит, он до сих пор сидит пожизненно?
Надо будет как-нибудь навести справки. Жене мэра, градоначальника, надо быть в курсе таких историй, будоражащих умы избирателей. Мало ли что. Вот явился же в город брат потерпевшей, что-то может снова всплыть. Конечно, у него – у этого самого Фомы Черкасса – и у его компаньона Мещерского она ничего такого узнавать не будет. Есть иные способы. Ну, естественно, не тот, каким они воспользовались, чтобы узнать судьбу прошлого губернатора. В ходе последнего сеанса тот, кого они так настойчиво бомбили вопросами, даже, кажется, не на шутку рассердился на них. Блюдце сновало по столу, как сумасшедшее. Что значила все эта темная чепуха, которую они так старательно ловили с каждым движением блюдца, с каждой буквой? «Берегитесь» – вот что она запомнила. И еще то странное непонятное слово «Л, И, Б, Х, А, Б, Е, Р». Вернувшись домой, она еще раз проверила, заглянула в немецкий словарь – недаром когда-то учила в школе язык. «Liebhaber» действительно значило «любовник».
– Юленька…
Юлия вздрогнула. Муж звал ее во сне. Она приподнялась на локте – спит. Что-то снится ему. По лицу не поймешь, он всегда спит на животе, уткнувшись. Неудобная поза – отсюда и сны. Зовет ее. Ее захлестнула волна нежности. Всегда с тобой, Севка, во всем. Каменная стена, опора во всем, и в горе, и в радости, пока смерть не разлучит, – это все я, твоя жена…
Она села, осторожно поправила сползшее с мужа одеяло. Неудобная поза, таблетки на ночь. С ними надо завязывать. Отсюда и нервы, эта его внезапная вспыльчивость, с которой он порой совершенно не может совладать. Выдержка – главное оружие государственного мужа, будущего политика. Вспыльчивость, гнев, припадки бешенства – это слабость, ущербность провинциального менталитета, что хочу, то и ворочу, вести себя прилично на людях не умею. Он этим тоже грешит и всегда грешил, все семь лет их брака. С этим тоже надо завязывать. И она ему поможет. Она, жена, а не какие-то там таблетки.
Она спустила ноги с кровати. Решено: пока он спит, блюдце отнести на кухню, а пузырек достать из кармана его пиджака и выбросить. Она протянула руку к тумбочке. И неожиданно отдернула ее, точно обожглась. Ей померещилось… конечно же, со сна… ей показалось, что блюдце едва заметно двинулось от ее руки прочь, точно увернулось, избегая прикосновения. Оно лежало на тумбочке возле ее изголовья донцем кверху.
Глава 8
Карусель
Колокола Сретенской церкви, что в самом центре Тихого Городка, на улице бывшей Мещанской, бывшей Коммунистической, а ныне снова Мещанской, звонили, созывая в это раннее утро прихожан. Чтобы никто не заблудился в тумане, не сбился с пути и нашел верную дорогу. В столь ранний час прихожане, однако, бойко прибывали – по одному, по двое, вот и целая группа подрулила на машине организованно – все сплошь молодые, в красивой форменной одежде, которую носит в Тихом Городке только обслуживающий персонал недавно построенного модернизированного кинотеатра «Синема-Люкс».
Кинотеатр, как и многое в городе, принадлежал Ивану Самолетову. Работать в нем, получая весьма неплохие по меркам города деньги, у местной молодежи считалось очень престижным, как, впрочем, и в принадлежащем Самолетову торговом центре «Все для жизни и комфорта», и в игровом клубе, и в десятке других мест. Однако, чтобы работать и получать приличные деньги, кроме прилежания и трудолюбия, надо было непременно каждое утро (в том числе и в выходные) являться спозаранку в церковь на службу. Это было требование босса – Ивана Самолетова, который и сам всегда подавал пример своим многочисленным служащим.
«Какие такие грехи Иван Николаич Самолетов замаливает? – поговаривали в городе. – Есть, значит, грехи, если он в шестом часу утра каждый день в церковь перво-наперво мчится службу стоять».
Ивану Самолетову в этом году исполнилось тридцать восемь лет. Он считался самым богатым человеком города. И до сих пор еще не был женат.
Его сотрудники помнили один разговор, который произошел у него возле Сретенской церкви, более известной горожанам как церковь царя Василия Темного, с одним продвинутым столичным программистом, нанятым фирмой «Самолетов инкорпорейтед» для обслуживания компьютерной техники. Программист, молодой парень, независимый, талантливый, отчаянный тусовщик и любитель пива, был крайне озадачен требованием вылезать из теплой постели ни свет ни заря и под звон колокола мчаться к заутрене наперегонки с боссом.
– Я не понимаю, – заявил он Ивану Самолетову, когда они поднимались по ступенькам церкви, громко, во всеуслышание. – Я что, обязан сюда приходить? А если это идет вразрез с моими убеждениями?
– Вы что – еврей, мусульманин, кришнаит? – спросил его Самолетов.
– Просто я считаю это личным, частным делом каждого.
– Вы не желаете идти вместе с нами в церковь? – Самолетов смерил программиста внимательным взглядом.
– Я считаю это частным делом, индивидуальным. Может быть, я вообще атеист.
– Тогда я вас уволю, – равнодушно ответил Самолетов.
И программист, талантливый и позарез нужный фирме «Самолетов инкорпорейтед», был уволен. Вылетел с работы вон, как пробка, без выходного пособия.
Уважаемым в городе людям, влиятельным, которые тоже сетовали, задавали вопросы – например, своим товарищам детства и юности мэру Всеволоду Шубину и прокурору Илье Костоглазову («Что же ты так, Ваня, со своими-то? Так нельзя – по принуждению, палкой в церковь, словно стадо, по-большевистски. Свобода совести ведь, демократические принципы, свобода личности и всякое такое там, Ваня»), – Самолетов отвечал коротко: делаю и буду делать, поступаю так и буду поступать, иначе нельзя.
Он хорошо знал историю родного города, родного края (в школе очень даже этим предметом интересовался, да и бабка рассказывала, а она многое помнила, многое знала) и всегда на все упреки приводил в пример купца Супрунова, старовера, владевшего до революции хлебными складами и городской пристанью. Тот якобы всех своих работников, от немца-управляющего до самого последнего грузчика-алкаша, заставлял являться регулярно в церковь – молиться, слушать проповеди, петь в церковном хоре. И все ходили послушно строем. Пели в хоре, истово крестились, причащались, исповедовались. Потом, правда, в горячем восемнадцатом году по решению городского ревтрибунала купца расстреляли – в подвале его же собственного лабаза на улице Розы Люксембург, бывшей Приказной.
«У меня молодые в основном работают, – говорил Самолетов, – без царя в голове они, без идеалов, совести и той у большинства кот наплакал. Мысли одни – как бы денег зашибить, пивка попить, в Интернете пошуровать, тачку спроворить крутую да потрахаться на халяву. Я сам такой был, знаю. Теперь идеологии нет. А место пусто не бывает. Черт знает что ведь сейчас вместо идеологии в умах-то. Взять, например, суеверия… А здесь, в церкви, морали читают не по идеологии, по-другому, по-божески. Надо только вслушаться и понять. Но сначала – просто послушать внимательно. Они же – эти мои молодые – даже слушать добровольно не желают. Лень раньше их родилась, мать их. Вот я лень эту в них и ломаю – через „не хочу“, через „уволю“. Заставляю тут в церкви быть вместе со мной. Раз утром придут, другой, третий. Вечером к вечерне, в праздник престольный. Постоят, постоят – в одно ухо влетело, в другое вылетело, может, что-то внутри и зацепилось. Христос вон на горе проповедовал, в пустыне. Ничего, потом еще спасибо мне скажут».
Нет, видно, есть что замаливать Ваньке Самолетову, отвечали на все это в Тихом Городке – на кухнях, в очередях за газовыми баллонами, на завалинках, нагретых солнцем, в магазине, в пивной. Есть, значит, грех, великий черный грех…
Иногда Самолетову даже казалось, что он слышит этот недобрый шепоток у себя за спиной. Вот и сегодня утром. Он подъехал на своем джипе к церкви Сретенья – нет, он, как и все в городе, предпочитал называть ее церковью Василия Темного. Здесь тоже когда-то давно, много веков назад, кое-кто пытался выпросить, на коленях вымолить себе прощение за страшный грех. Самолетов, неплохо знавший историю родного края, все живо себе представлял: вот тут все и произошло, на церковной паперти при стечении народа. Им обоим тогда было немногим меньше, чем ему сейчас, – молодые, ах какие молодые оба! Только один слепец, а второй – почти калека, не физический (с физической стороной как раз у него все было нормально – здоровый бугай, красавец, косая сажень в плечах), а моральный, внутренний. Изломанный калека, психопат, мучимый по ночам жуткими снами. Его знали под именем князя Угличского Дмитрия Шемяки. А слепца прозвали Темным, хотя до этого обращались к нему «царь и великий государь».
Да, все здесь тогда, шесть веков назад, и произошло: огромный, роскошный, в шитом собольем кафтане Шемяка бухнулся на колени и, крича, проклиная, умоляя, пополз к слепцу… А народ стоял, глазел тупо, шептался…
Вот так же глазели тупо и шептались и тогда, в августе, пятнадцать лет назад, когда в здешнем парке (во времена Дмитрия Шемяки и Василия Темного на его месте шумел дремучий бор) было найдено изуродованное, окровавленное тело Ирмы Черкасс, которую Иван Самолетов очень хорошо знал. Да, очень даже хорошо знал. Они все знали ее – все четверо. А теперь их осталось здесь в городе трое. И вот ее братца Фому вдруг ни с того ни с сего принесло. Но тогда, пятнадцать лет назад, он вообще ими четверыми в расчет не принимался, слишком еще был молод тогда, слишком зелен, как они считали. А сейчас он вдруг взял и вернулся. На чью-то погибель. На чью?
Ох, что за день тогда был – в том августе, что за вечер, что за ночь – лучше не вспоминать, забыть…
В церкви Василия Темного – сумрачной, из которой не выветрилась еще ночная прохлада и сырость (туман все густел), теплились лампады, горели свечи. Иван Самолетов в своей модной яркой куртке с орлом (произведение Гуччи, приобретенное в ЦУМе во время поездки в Москву по странному, непонятному душевному порыву – быть круче, моложе, прикольнее) прошел вперед, чувствуя на себе косые любопытные взгляды.
Здесь все сплошь были сотрудники его фирмы «Самолетов инкорпорейтед», включавшей в себя торговый центр и игорный клуб, магазины и кинотеатр, баню, сауну, киоски по продаже мороженого и пива, городскую пиццерию и гостиницу «Тихая гавань», где вместе со своим компаньоном-москвичом остановился этот… этот… по имени Фома, которому лучше было бы в город не приезжать.
Парни, девушки, холостые, как он, и женатые, обремененные семьями, детьми, – все нестройным жиденьким хором без особого энтузиазма подпевали вслед за священником слова молитвы «И не введи нас во искушение, но избавь нас от лукавого». Среди них не было только одной – ее. И неудивительно. Она никогда не числилась сотрудницей «Самолетов инкорпорейтед». Ее звали Кира-Канарейка. И она работала в салоне красоты у сестры… Иван Самолетов не хотел вспоминать ничего «из этой серии» – ему было наплевать на…
А вот занятно, знает ли Фома, что его сестра тоже здесь, в городе? И давненько уже. Знает ли он, что Кассиопея здесь? А ведь когда-то он – пацан – был в нее по уши влюблен. Плакал, говорят, даже от любви, ревел белугой, как последний…
«…Но избави нас от лукавого»… Избавь, спаси… Что бы ни случилось тогда, в тот вечер в августе пятнадцать лет назад и в парке на аллее возле аттракционов, а бесследно это не прошло. Место потом еще раз напомнило о себе. Минуло два года. Самолетов остался в Тихом Городке один. Шубин и Костоглазов уехали. Семейство Черкасс тоже покинуло город. Это напоминало бегство – от войны, от беды. Уголовное дело по убийству было уже приостановлено, все обвинения с прежнего и единственного подозреваемого сняты «за недоказанностью». А нового подозреваемого на горизонте так и не нарисовалось. Он тоже тогда сразу из города слинял, а потом и его семья, и сестра Кассиопея… Кажется, она потом выскочила замуж, сменила фамилию, устроилась в Питере. Неплохо устроилась, судя по тем бабкам, которые она вбухала в здешний салон красоты.
Итак, он – Самолетов – был тогда в городе один. Работал, вкалывал как вол с утра до ночи и ничего еще не имел тогда, кроме паршивой коммерческой палатки у самого входа в парк.
Аттракционы тогда еще работали, но уже в убыток – в парке было мало отдыхающих и с каждым днем, с каждым месяцем (отсчет начался с того самого августовского вечера) все меньше и меньше. И эта чертова карусель – деревянные скамейки на цепочках, – она еще действовала тогда, но конец ее был уже близок.
Он помнил тот майский день так же ясно, ярко, до малейшей детали, как и тот августовский вечер. Он сидел в своей палатке. Он с утра до вечера сидел там как пришитый. Торговал – открыто и законно пепси-колой, чипсами, сникерсами, пивом; из-под полы же водкой и самогоном, что привозили ему из соседнего Успенского.
Дети закричали. Он услышал их испуганный крик. Двое пацанов лет одиннадцати выскочили из парка и бросились наутек, как ошпаренные. Самолетов вышел из палатки. Он был совсем близко от
Детские крики не умолкали. Он бросился на помощь. Да, Иван Самолетов бросился их спасать. Это был поступок. И он им гордился. Несмотря ни на что. Несмотря на то, что ноги отказывались нести его туда… туда, к той аллее.
Он услышал скрип карусели, истошный детский визг. А потом сдавленный вопль и какое-то хрипение. Отчего-то он сразу подумал тогда: кто так хрипит, песенка того спета. Не спасешь.
Карусель вращалась – медленно, натужно вращалась. Как сумел включиться этот чертов механизм? Техника эта тогда уже была на грани фантастики, на ладан дышала. Но он включился, хотя до этого был отключен. Лешка Полуэктов, охранник и смотритель аттракционов, – тот самый, что давал главные и очень важные свидетельские показания по делу об убийстве Ирмы Черкасс, давал, давал, а потом вдруг взял и отказался, – сам отключил все кнопки на пульте управления. А они снова нажались – сами собой, когда он полез на карусель чинить ее…
В городе потом болтали долго и упорно о том, что это было самоубийство. Что Полуэктов повесился на карусели. Но это было не так. Самолетов был там и видел все – этот чертов трос, который при движении намотало на Полуэктова, как толстое безжалостное щупальце.
Он слышал скрип карусели, цепи позвякивали, вся конструкция дрожала, а наверху, среди цепей и сидений, бился, задыхался в агонии обмотанный тросом охранник Полуэктов.
Механизм включился, кнопки нажались сами собой. Разве такое бывает? Скорее всего, Полуэктов сам чего-то там напортачил в тот день, он же не просыхал…
И все это стряслось на глазах детей. Стайка их примчалась в парк – кататься, вертеться, кружиться до изнеможения. Все аттракционы еще кое-как функционировали тогда, это сейчас там все сплошной металлолом и руины.
Им всем было лет по десять-двенадцать. И ей, Кире, нет, просто Канарейке, тогда тоже. Он помнил ее – ту. Смотря на нее сейчас, через столько лет, он всегда помнил ее – ту. Девчушку в джинсовом комбинезончике, в красной курточке. Она визжала от страха, тыча пальцем в…
Вот странность – карусель скрипела у нее над самой головой. И этот несчастный придурок Полуэктов хрипел там наверху, испуская последний вздох. А она указывала куда-то туда… в сторону той самой аллеи, в сторону чертовой беседки для шашлыков, от которой сейчас тоже остались лишь гнилые бревна.
Дети бросились к нему, к Самолетову, а он бросился к ней – к этой самой маленькой Канарейке. Вид ее ранил его в самое сердце. Она визжала, слов было не разобрать: «Там… там… смотрите… вон там…»