Сенька молча слушал и сочувственно смотрел на сержанта. «Какой он худенький, совсем пацан», — думал он и сравнивал свою мускулистую жилистую руку с тоненькой, совсем как у девочки, рукой сержанта, выглядывавшей из рваного рукава.
— Повезло тебе, — сказал Сенька.
— Повезло, — улыбнулся сержант.
— А ты давно воюешь?
— Я? Дай бог. Третий раз вот уже ранен.
— Третий раз? — удивился Сенька.
— Третий. Под Смоленском, под Ржевом и вот здесь теперь.
— И все живой остаешься?
— Как видишь, — сержант медленно, с натугой улыбнулся, ему, по-видимому, трудно было улыбаться. — Водички нету?
— Я сейчас принесу, — сказал Сенька и побежал на кухню.
Когда он вернулся, сержант лежал и тяжело дышал. Лицо его стало совсем красным.
— Жар, должно быть, — сказал Сенька и поднес кружку к сухим, потрескавшимся губам сержанта. Тот с трудом сделал несколько глотков, откинулся назад и слабо выругался.
— Обидно, черт возьми, — он опять выругался. — Не увижу больше ребят.
— Тебе что — кости перебило?
— Кости. На обеих ногах кости.
Сенька посмотрел на его ноги — обмотанные во всю длину, толстые и какие-то квадратные, только кончики пальцев выглядывали.
— Да, долго тебе лежать.
— Долго, — вздохнул сержант и опять попросил пить. — С полгода проваляюсь. Как колода. А ребята воевать будут…
Больше он ничего не сказал. Закрыл глаза и долго лежал с закрытыми глазами и тяжело дышал.
«Как бы не помер», — подумал Сенька, и ему еще более жалко стало худенького сержанта. Он осторожно приподнял бритую голову его — она была горяча, как огонь, — и подложил свою скатку.
Ночью сержант стал бредить — вспоминать Полтаву, Клашу, ругать какого-то старшину, — и Сенька всю ночь менял ему холодную, мокрую тряпку на лбу. К утру бред прошел, жар отпустил, и часа два сержант спал спокойно. Сенька тоже вздремнул.
Только утром заметил Сенька, что у сержанта на груди Красная Звезда. На одном уголке эмаль облупилась «Такой молоденький — и уже орден», — подумал Сенька и побежал за завтраком.
— За что это ты орден получил? — спросил потом Сенька, кормя сержанта с ложечки.
— За что дают, за то и получил, — уклончиво ответил Николай (сержанта звали Николаем) и облизал ложку.
— И давно получил?
— Давно.
«Смелый, должно быть, — подумал Сенька. — По морде видать, что смелый. А ведь такой худенький, хлипкий».
После завтрака Николаю захотелось оправиться, и Сенька бегал за судном — оно было одно на весь санбат, и на него была очередь — и помогал Николаю с ним сладить.
— Ты мировая няня, — сказал Николай, и Сеньке это было ужасно приятно.
Когда Николая унесли на перевязку, Сенька нарвал свежей травы и подложил под плащ-палатку, на которой лежал Николай. А на обед выклянчил у повара лишний кусок мяса, но у Николая не было аппетита, и пришлось ему самому съесть.
— Аппетитец у тебя — дай бог, — улыбнулся Николай. Сенька смутился и отставил котелок.
— А мне вот не лезет ничего. Тошнит чего-то.
— Это от жару.
— А вот пить… Ведро бы за раз выпил.
— Дать? — спросил Сенька и потянулся за кружкой.
— Дай.
Николай, морщась от боли, но с наслаждением, выпил пол-литровую кружку, откинулся на скатку и стал смотреть на голубой ослепительный кусок неба, видневшийся в отверстие палатки.
Часам к трем, когда солнце стало особенно припекать, Николай попросил, чтобы его вынесли на двор — палатка накалилась, и у него заболела голова. Сенька выпросил у лейтенанта, лежавшего в углу, плащ-палатку и растянул ее так между кустами, что солнце совсем не мешало Николаю. Сам он пристроился рядом, отгонял лопухом от Николая мух, скручивал ему папиросы — он довольно ловко научился это делать рукой и коленом — и бегал на кухню прикуривать.
Над головой время от времени пролетали самолеты и бомбили большой кудрявый лес километрах в пяти отсюда — там стояла артиллерия и какая-то кавалерийская часть.
Так они лежали — Сенька на животе, Николай на спине — и говорили о «юнкерсах», об артиллерии, о кавалерии, о том, как плохо приходится ей в эту войну. Николай здорово разбирался во всех видах самолетов, учил Сеньку, как отличать «юнкере» от «хейнкеля» и «мессершмитта-110», как надо стрелять в самолет, когда он низко летит. Потом им надоело разговаривать, и они просто лежали и смотрели на небо, следя за косяками летящих бомбардировщиков.
Подъехали две машины с ранеными. Их быстро разгрузили под деревьями, а машины загнали в кусты. Опять стало пусто, только часовой у палатки ходил взад и вперед, перекладывая винтовку из руки в руку.
— И чего это он все ходит и ходит? — спросил вдруг Николай, смотря на часового. — На передовой людей не хватает, а он здесь торчит.
— Положено так, должно быть, — уклончиво ответил Сенька и стал возиться с плащ-палаткой. — Перетянуть, что ли, а то солнце заходит.
— Может, дезертиры тут с нами лежат? А? Как ты думаешь?
Сенька ничего не ответил. Стоя на коленях, он натягивал плащ-палатку.
— А ты знаешь, — помолчав, сказал Николай, — по-моему, тот, что рядом с тобой лежит, самострельщик. Вид у него какой-то такой…
— Может быть, — неопределенно ответил Сенька. — Тебе воды не принести? — Сенька встал. — Там, на кухне, свежей, кажется, привезли.
— Не стоит, не хочется. А я вот с ними бы не цацкался. Лечат чего-то их, возятся. Кому это надо? Люди там, — он кивнул головой в ту сторону, где день и ночь громыхало, — из кожи вон лезут, держат, а эти сволочи о шкуре своей только думают. Пострелял бы их всех к чертовой матери. Дай-ка я докурю… И знаешь, — Николай с трудом повернул голову, чтобы увидеть Сеньку, — их сразу отличить можно. Морды воротят, в глаза не смотрят. Чувствуют вину свою, гады, — он вдруг засмеялся. — Вот у тебя тоже левая ладонь — совсем самострельщик. Тебя чем это? Пулей или осколком?
— Пулей, — чуть слышно ответил Сенька и побежал с котелком на кухню.
6
Вечером пришел приказ переходить на другое место. Вся ночь ушла на переезд. Сенька сам устроил Николая в машине и ехал все время рядом, поддерживая его. Николай лежал у самой кабины, там меньше трясло. На ухабах он крепко хватал Сенькину руку, но ни разу не пикнул. Дорога была отвратительная.
На новом месте Николая с Сенькой чуть не разлучили. Сенька долго бегал за старшим врачом, командиром батальона, но те даже слушать не хотели, отмахивались — дел и так по горло: машины с инструментами застряли в дороге, а новые раненые стали уже поступать. Только под самое утро Сенька договорился с каким-то фельдшером, и Николая положили в Сенькину палату, хотя в ней, кроме него и Ахрамеева, были только «черепники».
Весь следующий день они спали.
Вечером пришел старший врач, грузный, с сонными маленькими глазами армянин, посмотрел на Сенькину руку, сказал, что недельки через две выписывать уже можно, а Николая велел записать в список для эвакуации.
— Придется поваляться, молодой человек. Боюсь, как бы легкое не было задето.
Николай только вздохнул.
Но прошел день, и еще день, и еще один, а Николая все не эвакуировали. Машин было всего три — две полуторки и одна трехтонка, — и в первую очередь отправляли «животиков» и «черепников». Раненых с каждым днем становилось все больше и больше. Фронт медленно, но упорно двигался на восток. Круглые сутки гудела артиллерия. Над передовой висела авиация.
Дни стояли жаркие. Одолевали мухи. По вечерам — комары. Раскаленный воздух дрожал над потрескавшейся землей. Серые от пыли листья беспомощно висели над головой. Медленно ползло по бесцветному от жары и пыли небу ленивое июльское солнце.
Сеньку в палатке прозвали Николаевым адъютантом. Он ни на шаг не отходил от него — мыл/кормил, поил, выносил судно. Стащил на кухне большую медную кружку, чтоб у Николая все время под руками была холодная вода, приносил откуда-то вишни, усиленно пичкал выпрошенным у сестры стрептоцидом, отдавал свою порцию водки, говоря, что не может в такую жару пить, и Николай с трудом, морщась, глотал ее, хотя ему тоже не хотелось, — просто чтоб не обижать Сеньку.
Николаю становилось лучше. Температура упала — выше 37,5—37,6 не подымалась. По вечерам, когда все в палатке засыпали и только наиболее тяжелые ворочались и стонали, Сенька с Николаем долго болтали в своем углу. Сенька полюбил эти вечера. Где-то над самой головой успокоительно стрекотали ночные «кукурузники», а они лежали и перемигивались папиросами.
— Ты за лисицами охотился? — спрашивал Сенька.
— Нет, не охотился, — отвечал Николай.
— А за медведями?
— И за медведями не охотился.
— Приезжай тогда после войны ко мне. Я тебя научу охотиться. У нас там горностаи, куницы есть, а белок…
И Сенька со всеми подробностями рассказывал, как он с отцом на охоту в тайгу ходил на целую неделю и как медведь чуть не оторвал хвост Цыгану и с тех пор шерсть из него стала вылезать и хвост совсем стал голый.
Николай слушал, иногда покашливая, потом спрашивал: — А за кукушками ты охотился?
— Кто же за ними охотится? Кому они нужны? — смеялся Сенька.
— А я вот охотился.
— Врешь.
— Зачем вру? Они там большие, жирные, пуда в три-четыре весом.
— Где ж это такие кукушки?
— В Финляндии такие кукушки.
— А ты и в Финляндии был?
— Был. Кякисальми — слыхал? Нет? Тем лучше. Я добровольцем тогда был. Вот эти два пальца отморозил тогда. И на ноге, на левой, четыре.
— Ты и орден там получил? — спросил Сенька.
— Там.
Сенька выждал немного, думая, что Николай еще что-нибудь скажет, но Николай ничего не говорил. Тогда Сенька спросил:
— А за что ты его получил?
— Чудак ты, Сенька. За что да за что. За войну, конечно.
— Нет… За что именно?
— Черт его знает. В разведку ходил, «языка» ловил.
«Врет, — подумал Сенька, — наверное, танк подбил или генерала в плен взял…»
Некоторое время они лежали молча, прислушиваясь к звону ночных кузнечиков. Полы палатки были приподняты, и над головами видны были звезды. Где-то сверкали зарницы.
— Эх, Сенька, Сенька… — тихо сказал Николай. — Жаль, что не в одной части мы с тобой. Взял бы я тебя к себе. Хороший бы разведчик из тебя получился. Раз охотник — значит, и разведчик. Помкомвзводом бы назначил.
— Я карту не умею читать, — сказал Сенька. — И вообще…
— Что вообще? Научился бы. — Николай, помолчав, вздохнул. — А завтра меня эвакуируют. Это уже точно. Доктор сказал. В тыл повезут. Ты воевать будешь, а я месяца четыре бока отлеживать где-нибудь в Челябинске, — и опять помолчал. — А до чего не хочется, Сенька, если бы ты знал…
Сенька ничего не ответил.
Больше всего в жизни ему хотелось сейчас быть у Николая помкомвзводом. Ох, как бы он у него работал… И обязательно бы сделал что-нибудь очень геройское. Так, чтоб все о нем заговорили. И орден бы ему дали. И чтоб Николай… Нет, этого никогда уже с тобой не будет. И воевать ты больше не будешь. Отвоевался. «Пострелял бы их всех к чертовой матери, — сказал Николай. — Чего с ними цацкаться». И с тобой не будут цацкаться. Ты солдат, ты давал присягу, обещал драться до последней капли крови, и ты нарушил эту присягу, струсил — теперь становись… Все! Нет тебе жизни на земле…
Сенька почувствовал, как что-то подступило к горлу, встал и вышел из палатки. Боже, чего б он только не дал, чтоб стать помкомвзводом у Николая…
На следующий день Николая тоже не эвакуировали. Где-то разбомбили мост, и машины стали ходить вкруговую. К тому же одна поломалась, и работали теперь только две.
Целый день шел дождь. Палатка была дырявая — посечена осколками, — и дождь тоненькими струйками, точно душ, орошал бойцов. Но никто не ворчал — уж больно жара надоела.
— Да и ребята на передовой отдохнут малость, — смеялись раненые, — меньше будут головы кверху задирать.
Сенька достал в соседней палатке потрепанную, без начала и конца книжечку — пьесу Гоголя «Женитьба» — и, водя пальцами по строчкам, читал вслух. И хотя читал он медленно, запинаясь — мешали какие-то незнакомые буквы «ъ», «"», — всем очень нравилось, и смеялись дружно и весело.
Как раз когда Сенька дошел до того места, где Подколесин выскочил в окно, в палатку вошел красноармеец.
— Тебе чего? — строго спросил Сенька, не отрывая пальца от книги, чтоб не потерять места. — Видишь, заняты люди.
Красноармеец равнодушно посмотрел на Сеньку, прислонил винтовку к подпиравшему палатку шесту и стал искать что-то в кармане.
— Ну, долго искать будешь?
Красноармеец нашел наконец нужную бумажку и таким же разнодушным, как и глаза его, голосом сказал: