Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Случай Портного - Филип Рот на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Давно ли?

Бог мой, теперь я вижу, что она и вправду жива, что опять начинаются старые игры.

Первым делом она мне рассказывает про то, как к ней заходил рабби Воршоу, как он с ней проговорил целых полчаса и как она после этого «с легким сердцем легла под нож», – так и сказала, и как это трогательно с его стороны. Еще вчера она была под наркозом, а сегодня выясняется, она уже в курсе того, что я отказался сменить «ливайсы» на брюки и прочее. Вдруг какая-то тетка, которая бросала на меня с соседней койки влюбленные взоры, – а я все старался увернуться, – ни с того ни с сего объявляет, что рабби Воршоу самый уважаемый из жителей Ньюарка. У-ва-жа-е-мый, – она проговорила с той же безупречной интонацией, как и сам раввин, когда начинает свои проповеди. Мои пальцы сразу нетерпеливо забарабанили по бейсбольной рукавице, с которой я явился к матери в палату.

– Мой сын обожает бейсбол, – говорит мать. – Готов играть круглый год.

– Первенство клуба, – бормочу я. – Сегодня финал.

– Ну что ж, – сладко вздыхает она. – Ты свой долг исполнил, ты меня проведал. Беги теперь на свой финал. – Я вижу, что она счастлива. Счастлива оттого, что жива в этот сентябрьский день. А я? Разве я не об этом просил Бога, в которого не верю? Как мне стало легко! Что бы мы без нее делали? Кто бы нам готовил обед, стирал, гладил и все остальное? Вот о чем я молился. – Давай беги.

О, какой она бывает ласковой, какой заботливой. После операции ей принесли стакан газировки, а она готова отдать его, потому что мне хочется пить. Она и последний кусок мне отдаст – это точно. Когда я болею, она целый день играет со мной в канасту, а мне трудно побыть с ней в больнице несколько минут.

– Беги, – снова говорит она, и в это время миссис Уважаемая, которую я еще раньше возненавидел, начинает сюсюкать:

– Скоро мамочка вернется домой, скоро все будет хорошо, – говорит она, и мне хочется удавить ее вместе со всем ее участием и сюсюканьем. – Все-то им бегать. Уже забыли, как пешком ходить, дай им Бог здоровья.

И тут я побежал. Ох и рванул же я из этой палаты. Я пробыл у мамочки, наверное, целых две минуты. А ведь накануне доктора задрали ей подол (так, во всяком случае, мне это представлялось, пока она не сказала «легла под нож»), засунули какую-то железяку и вырвали нежные органы, как из цыпленка. Вытащили и выбросили в ведро все, чем она меня вынашивала. Там теперь у нее ничего нет, пусто. Бедная мамочка! Ведь она меня родила, ведь она столько пережила! Почему я убежал? Как я могу быть таким жестоким? «Ты не покинешь свою мамочку?» – спрашивала она. «Нет, не покину», – испуганно обещал я. А теперь, когда ее выпотрошили, я даже не могу смотреть ей в глаза. О, эти рыжие волосы, рассыпаные завитками по подушке! Я ведь мог их больше не увидеть! О, редкие бледные веснушки, которые, по ее словам, раньше были гораздо ярче и чаще! И они бы исчезли навсегда! О, эти глаза цвета медового пирожного, сияющие мне любовью! А я побрезговал выпить выдохшийся лимонад из ее стакана!

Прочь, прочь! Скорей на площадку, в самую середину. Я ведь играю центровым. Наша команда носит голубые с золотом майки, и у нас на спинах белыми буквами написано: «SEABEES, A. C.»

Спасибо Тебе, Господи, за эту майку, спасибо за центр поля! Доктор, вы даже представить себе не можете, что значит играть центровым. Вы что-нибудь понимаете в бейсболе? Центр – это такое место, откуда все видно, это самая главная позиция. По звуку удара, по тому, куда в этот момент все шарахнулись, ты уже знаешь траекторию мяча. Они его пропускают, а ты кричишь: «Мой!» и бросаешься за ним. Если ты играешь центровым, то это твое право, остается только поймать – а это твоя обязанность. Как тут здорово, насколько лучше, чем дома: если ты крикнул «мой!», то уж никто не будет на него покушаться.

Жаль, что не попал в школьную сборную. Я так нервничал, что не отбил несколько простых мячей, а тренер отозвал меня в сторонку и сказал: «Поди, сынок, купи себе очки». Но я был в отличной форме, у меня была своя манера, и я стал звездой в младшей лиге, где, конечно, игра чуть помедленней, а мяч чуть побольше. Конечно, доктор, я и там мазал, но, если попадал, мяч у меня улетал далеко, порой за забор, или, как говорят на стадионе, «домой». Ух, какое удовольствие вразвалочку пробежать вторую базу. А куда спешить, мяч-то улетел к черту на кулички. Или, когда играешь центровым, бывало, крикнешь «мой» и рванешься, и подхатишь его в дюйме над базой, а все уже решили, что дело в шляпе. Или, бывает, я говорю: «Мой!» и начинаю элегантно пятиться, грациозно отступать назад, к ограждению – медленно, а потом вдруг одно резкое движение ловушкой – и я хватаю мяч над плечом, как Димаджио – как с дерева снимаю, как дар Божий. Или: поворачиваюсь на бегу, в прыжке, распластываюсь в воздухе, как Ал Джинфридо – этот малыш, доктор, однажды совершил чудо. Или, допустим, просто стою на месте – довольный, счастливый, радостный – нежусь на солнышке, как сам Дюк Снайдер – царь зверей, король богов (кстати, его за это и прозвали Герцогом, вы о нем еще узнаете, доктор), стою себе, как стоят на углу, когда делать нечего, расслабленно и беззаботно. Я слышу, как Ред Барбер это комментирует скороговоркой: «Внимание, мяч вводится в игру! Какая фантастическая свечка! Мяч над Портным. Мяч над Портным! – а я не шевелюсь, я жду, когда он сам свалится мне в рукавицу. Плюх! – и вот он! – Алекс блестяще ловит мяч!…» Вот теперь я срываюсь, беру мяч пальцами, пробегаю вторую базу и мягким движением посылаю его в спину игрока противника, который удирает по кругу, а потом я показываю свою радость – элегантно приплясываю на бегу, подняв плечи, высоко поднимая колени, и качаю головой, как сам Дюк. О, восхитительная игра! Я и сейчас помню каждое движение: как нагнуться за рукавицей, как отшвырнуть, как берут биту, как примериваются, как несут, как ее надо поднять над головой, чтобы расслабились мышцы рук и шеи, как ее надо сначала покачать – все это точно и неукоснительно требуется совершить и только затем становиться на место хиттера тщательно, с точностью до дюйма – занести ее за плечо, так, чтобы она описала правильный круг, и отбить мяч. Или пропустить и уйти с поля, постукивая битой по земле, выражая таким образом свое недовольство чем-нибудь. Это все вошло в мою кровь, в мои мускулы. Каждая деталь настолько привычна, настолько заучена, что я просто не представляю ситуации на поле, когда я не знал бы, куда бежать и что делать, о чем сказать, а о чем помалкивать. Доктор, а ведь есть люди, которые и в жизни чувствуют себя, как в игре – слушайте, это невероятно! – вот так же уверены и всегда знают, что делать, как я, когда маленьким играл за «Сибиз». Представляете, они просто ходят по улицам Америки, их очень много. А почему я не такой, как они? Доктор, я, конечно, не был выдающимся центровым, я просто знал, как должен вести себя в игре, почему я не могу быть таким и сейчас? Сделайте меня снова центровым, доктор, сделайте, и больше мне ничего не надо!

Но они мне говорят, что я иудей, и этого довольно. Но я не иудей. Я атеист, для меня никаких религий не существует. Я не хочу притворяться и не желаю потакать папаше, когда он делает вид, что очень одинок. Я буду честным, и ему придется это слопать. Мне кажется, что они выдумали злокачественную опухоль, что там не было ничего опасного для жизни. Они просто воспользовались рядовой операцией удаления матки, чтобы заставить меня молиться, и я им этого никогда не прощу. В том, что самый у-ва-жа-е-мый человек в Ньюарке просидел полчаса у больного, я не вижу доказательства существования Бога, я не нахожу в этом никакой особой еврейской добродетели. Что он такого сделал, мамочка? Пусть бы кормил, выносил судно, а то посидел полчаса – и привет. Да, для него произносить пышные тривиальности и стращать – такое же удовольствие, как для меня играть в бейсбол. Он просто торчит на этом. Как все они. Мамочка, наш рабби Воршоу – обычный толстый обманщик, одержимый своей значительностью, – ему не перечь – да он настоящий персонаж Диккенса. От него в автобусе так куревом несет, что вы ни за что не поверите, будто он хоть сколько-нибудь у-ва-жа-е-мый. Он где-то услышал, что наименьшей единицей английского языка является слог, и теперь каждое слово произносится им по слогам. Даже «бог» у него состоит из трех слогов, а «Израиль» у него проговаривается так же длинно и с таким же скрежетом, как «рефрижератор». Ты помнишь, что он вытворял с именем Александр Портной у меня на бар-мицве? Для чего ему понадобилось без конца величать меня полным именем? Только для того, чтобы выглядеть значительней в глазах вашей малограмотной аудитории. И он своего добился. Еще как добился! Он же так зарабатывает. Его профессия – ходить по больницам и пудрить мозги умирающим, так же, как у нашего папочки – выбивать гроши из нищих. Если у тебя есть потребность в преклонении перед кем-нибудь, то обратись лучше к нашему папочке, он так же работает, но не строит из себя заместителя Господа по маркетингу и не тянет по слогам: «До-об-ро-о по-о-жа-а-ло-о-ва-ть в на-а-шу-у си-и-на-а-го-гу-у-у!» Господи, Го-о-спо-о-о-ди-и! Избавь нас от этого гундосого прононса, а если и вправду нас любишь – от этого рабби. Если ты и вправду такой всемогущий, избавь нас от этого иудаизма, лишающего евреев человеческого достоинства. Кому он нужен? Эх, мама, весь мир знает, а ты не знаешь, что религия – опиум для народа. Если мои убеждения кажутся вам коммунистическими, считайте меня коммунистом. Я буду гордиться, что мне всего четырнадцать и я уже коммунист. «Коммунист в России – лучше, чем еврей в синагоге», – говорю я папаше, и это производит эффект не хуже удара в живот. А я этого и хотел. Прошу прощения, но мне действительно очень близка идея равенства прав человека независимо от его цвета рожи и вероисповедания. Мои прогрессивные убеждения требуют, чтобы меня по понедельникам кормили вместе с черномазой домработницей.

– Да, я буду обедать с ней за одним столом. Понятно, мама? Я требую, чтобы ей давали такую же еду: мне жаркое – ей жаркое, а не вечного тунца.

Но мать и слышать не хочет.

– Кушать со шварцей? Что за глупости? Подожди, она скоро закончит.

Я отказываюсь считать чужого человека низшим существом, и никого не считаю (разумеется, кроме вас). Вы не понимаете принципа равенства! Клянусь, если этот расист еще раз при мне скажет «ниггер», я пырну его в сердце настоящим кинжалом! Вам все ясно? Я знаю, что после посещения черных кварталов у него от пальто сильно воняет, и его вешают в подвале. Так ведь это повод для сострадания и милосердия, сочувствия и терпения к тем, кого вы и за людей не считаете, к той же шварце. И к гоям. Что делать – не всем повезло родиться евреями! К тем, кому не повезло, нужно относиться с пониманием – они не виноваты, что так вышло. От вас только и слышно: они – гои, это для гоев, то по-гойски, – меня уже тошнит! Гойское – все плохое, еврейское – все хорошее. Неужели, дорогие родители, вы не понимаете, что ведете себя, как дикари? Так проявляется первобытный страх. Первое, что я от вас узнал, было вовсе не то, что есть свет и есть тьма, не холодное и горячее, не сладкое-кислое, а главное противопоставление: еврейское – гойское. И сегодня, когда вы, дорогие родители, дорогие родственнички и другие дорогие, собравшиеся здесь на мою бармицву, я хочу сказать вам, что вы все шмуки и я ненавижу вас за вашу тупость! А больше всех – этого У-ва-жа-а-е-мо-го рабби, который уже успел меня сегодня послать на угол за сигаретами – вы чувствуете, как от него воняет табачищем? Чувствуете, но ему об этом не говорите, – вы его слушаете. А я вам скажу, что на самом деле мир нисколько не определяется его гнусными категориями. Мир не погибнет оттого, что один подросток отказывается посещать вашу синагогу, не надо распускать сопли, не стоит убиваться из-за того, что ему нет дела до истории народа израильского. Вы лучше себя пожалейте, как вам не надоело пережевывать эту кислятину? У меня уже уши вянут от ваших бесконечных страданий. Слушай, страдающий народ, сделай милость, засунь свои страдания в свою многострадальную задницу, а от меня отвяжись. От вас только и слышно: ты еврей, ты еврей, ты еврей! Нет, я, прежде всего, человек.

– Но ты все равно маленький еврей, ты даже не представляешь, насколько ты еврей, и спорить с этим – как плевать против ветра, – говорит сестра.

Она сидит у меня на постели и нудит. Сквозь слезы я вижу ее крупное лицо с жирной кожей, навсегда объятое меланхолией. Ей уже восемнадцать, и она на первом курсе Ньюаркского педагогического колледжа. Еще она ходит заниматься народными танцами с такой же, как сама, здоровенной страшной коровой по имени Эдна Типпер, у которой, правда, каждая титька с голову величиной. А летом собирается работать в детском лагере Еврейского центра. Недавно она читала зеленую книжку «Портрет художника в юности» – вот и все, что мне о ней известно. Ну, еще, конечно, я знаю лифчики, трусы и как они у нее пахнут. Вот пакость! Ну и привычки! И когда я, наконец, от этого избавлюсь?

– Как ты думаешь, что бы с тобой было, если бы ты жил не в Америке, а в Европе? – продолжает она.

– Да не в этом дело!

– Тебя бы не было.

– Да я ж не про то!

– Тебя бы убили. Или расстреляли, или отравили газом, или отрубили голову, или сожгли живьем. Понятно? Ты бы мог там сколько угодно рассказывать, что ты не еврей, а просто человек, что ты знать не хочешь историю страданий народа израильского – все равно бы они тебя укокошили. Понимаешь, чем бы ты стал? Мертвецом. И я бы стала мертвецом…

– Я не об этом говорил!!

– И мама стала бы мертвецом, и папа наш тоже стал бы…

– Ну почему ты всегда на их стороне?

– Я ни на какой стороне, я просто хочу показать тебе, что отец у нас совсем не невежда.

– В принципе, ты права. Все так и было. Но когда видишь, что творится в этом доме, начинаешь нацистов оправдывать. Они нашли блестящее решение, они поступали с евреями самым остроумным образом.

– Оправдать? Ой, я не знаю, может быть… – говорит моя сестра и тоже начинает плакать вместе со мной.

Я кажусь себе настоящим монстром, потому что Ханночка оплакивает шесть миллионов невинно убиенных, а я только себя, во всяком случае, у меня такое ощущение.

ПИЗДОМАНИЯ

Я еще не рассказывал, как дрочил в автобусе № 107 по дороге из Нью-Йорка?

Мне было тогда пятнадцать лет. Это был один из лучших дней моей жизни. Сначала мы с Ханной и ее женихом Мотей Фейбишем посмотрели двойной матч на «Эббет-филд», а потом мы пошли обедать в рыбный ресторан на Шиппед-бей. Ханна с Мотей решили остаться у его родителей во Флетбуше, я поехал в метро на Манхэттен и там сел в автобус до Нью-Джерси. Было уже часов десять, и все пассажиры уснули еще в Линкольнском тоннеле, в том числе девица на соседнем сиденье. Я незаметно прижал свою вельветовую штанину к ее бедру под клетчатой юбкой и, едва мы выехали на фривей, вытащил петуха. Причем мне казалось, что я держу в руках не просто свой член, а всю свою жизнь. А если бы меня застукали? Или я не сдержался бы и кончил на руку спящей шик-се? Что было бы? Мастурбировать в междугороднем автобусе – это безумие. Однако ничто не могло меня остановить: ни то, что новый кэт-чер, Брюс Эдвардс, к нашей радости, взял шесть мячей из восьми, ни то, что потом, в ресторане, Мотя заказал мне омара (впервые в жизни!), ни общее состояние глубокого удовлетворения.

Не исключено, что как раз омар-то и сыграл в этом главную роль. Возможно, я поразился легкости, с которой можно нарушить древнее табу, и это позволило взыграть во мне диони-сийскому началу. Я увидел, что если не хныкать, не переживать и не казнить себя заранее, то можно сделать все, что тебе хочется. А зачем еще существуют все эти запреты и ограничения? Только затем, чтобы с детства на практике приучать маленьких евреев к мысли о том, что они должны быть гонимы. Тренируйтесь, дорогие детки, практикуйтесь! Настоящая подавленность на земле не валяется, ее требуется выпестовать, вырастить самоотверженным родителям в трудолюбивом и послушном ребенке. Для создания по-настоящему забитой твари нужны годы! А вы, дураки, спрашиваете, зачем у нас два набора тарелок, кому понадобилось кошерное мыло и кошерная поваренная соль? Да затем, чтобы три раза в день напоминать об ограничениях и запретах! Да тому, кто хочет постоянно тыкать носом в тысячи мелких и малюсеньких правил, придуманных самим Неизвестно-Кем. Ты должен подчиняться, независимо от глупости и абсурда всех этих требований, и получишь за это неизвестно чьи благосклонности. А если игнорируешь, ну, хотя бы оттого, что не хочешь чувствовать себя шмуком, то, как предупреждал папенька, твоего имени не окажется в главной книге, куда Неизвестно-Кто записывает всех, кому позволено дожить до нового года. Я себе это представлял так: этот Неизвестно-Кто садится и начинает вычеркивать, вычеркивать, вычеркивать, потому что у него болит голова (как у папы), у него запор, он плохо соображает, ему трудно разобраться, кто как нашкодил, – смертный это грех или какая-нибудь пустяковина – ему важно только, что кто-то не подчинился. У меня до сих пор поджилки трясутся.

Мамина маца призывает к покорности, обескровленный кошерный бифштекс – символ самоотречения; умеренность, дисциплина и непременное одобрение всех правил питания и поведения – вот фундамент еврейского благополучия. Мы себя ничем не оскверним. Это гои пусть едят всякую пакость, которая водится в грязи. Они любят мерзких жаб, ядовитых змей, тошнотворных угрей, крабов, омаров, отвратительную свинину. Эти человекообразные, которые только и делают, что пьянствуют, распутствуют и дерутся, не побрезгуют ни жареным шакалом, ни маринованной обезьяной – такая гнусь как раз соответствует их низости. Что они могут? Они могут только задирать нос, издеваться над евреями, оскорблять их, насмехаться и распускать руки. Еще они могут убивать невинных животных – запросто поехать в лес, нажраться пива и застрелить трепетного оленя, который никого и пальцем не тронет, только кушает травку и цветочки. Мерзавцы! Они еще норовят прикрутить его на багажник и хвастаться по дороге своим живодерством. Это же надо: резать на куски, варить и жрать ни в чем не повинное животное! Будто другой еды им нет! Да что олень – они любого съедят, кого поймают; какое им дело до чьего-то там сострадания – они вообще способны на все что угодно! Для них закон не писан. Так было всегда – исторический факт! И они правят миром!

…Так мне объясняли правила кошерности Софа П. и ее муж Джек, так их преподавали в ньюаркской школе, где у нас в классе было всего двое христианских младенцев, которые жили где-то на отшибе, и дома у которых я, разумеется, не бывал. Справедливы ли эти правила или нет, спорить не будем. Но вы только гляньте на героя нашего повествования, этот пятнадцатилетний щенок съел омара и тут же высунул из штанов петуха и дрочит на соседку-шиксу прямо в автобусе!

А вообще-то в нашем доме как омаров никогда не варили, так и шиксы ни одной не было. Могу только представить, в каком виде она вылетела бы из маминой кухни. Нашу домработницу мы за шиксу не считаем, потому что она черная.

Ха-ха. Шиксы у нас еще нет, но я ее туда приведу, это я им обещаю. Впрочем, папаша однажды привел на обед какую-то худенькую застенчивую кассиршу со службы, которуя звали Энни Маккафери. Я был тогда еще маленький.

Слушайте, доктор, неужели он спал с ней? Невероятно! У меня это не выходит из головы. Неужели трахал? Я помню, как она села ко мне на диван и стала, вероятно, от крайнего смущения, объяснять по буквам, как правильно произносится ее имя, подчеркивая, что оно заканчивается на «и», а я тем временем завороженно рассматривал ее тонкие белые ирландские ручки, все в веснушках, заглядывал за вырез беленькой блузки и видел, какие у нее хорошенькие грудки, поглядывал на ее ножки. Мне было всего восемь или девять лет, но у нее были такие классные ножки, что я совершенно обалдел. (Иногда просто поражаешься, как получилось, что восхитительные ножки принадлежат какой-нибудь старой деве с перекошенной физиономией?) Да, конечно, трахал, с такими-то ногами… А по-вашему, нет?

Он сказал, что пригласил ее попробовать «настоящей еврейской кухни». Он уже давно что-то говорил про новую гойскую кассиршу, постоянно подчеркивая, что она совершенно скучная особа и одевается как попало, которая, с первого появления в «Бостон энд Нордистерн», не дает ему покоя по поводу «настоящей еврейской кухни». Матери это надоело и однажды она сказала: «Хорошо, пригласи. Я ей покажу, что такое настоящая еврейская кухня».

Как к этому решению отнесся папаша, мы не знаем, но настоящий еврейский обед она получила. Я в жизни не слышал, чтобы определение «еврейский» повторяли столько раз подряд, ей-богу, уж я-то в этом разбираюсь.

– Вот это рубленая печенка по-еврейски. Вы пробовали печенку по-еврейски? Моя жена делает еврейскую печенку по всем правилам, можете быть уверены. Вот, кушайте ее с хлебом. Это ржаной еврейский хлеб, зерновой. У вас, Энни, неплохо получается, для первого раза. Правда, Софа, у нее хорошо получается? Берите печенку вилкой и мажьте на хлеб.

И в таком же тоне до самого сладкого:

– Все правильно, Энни, желе тоже кошерное, тут все кошерное. Нет, нет, после мясного сливки в кофе добавлять нельзя. Ты видал, Алекс, чего она захотела?

Прошло двадцать пять лет, и вот что я тебе скажу, дорогой папочка. У меня не то что каких-то доказательств, а даже тени сомнения не было в твоей непогрешимости. Но вот какой у меня теперь вопрос: зачем ты привел тогда эту шиксу к нам в дом? Неужели ты и вправду озаботился тем, что бедная гойка так и зачахнет, не попробовав еврейского желе? Или ты это затеял исключительно ради своего еврейского самобичевания? Ты не смог удержаться от того, чтобы не выставить напоказ какие-нибудь свои воображаемые прегрешения: вот, жена, какой я низкий и похотливый, осуждай меня, брани и поноси, и тогда мое сердце вполне заслуженно будет обливаться кровью. Типичный еврей-мазохист. Уж я-то знаю. Смотрите все, что я наделал! Ловите меня, казните меня, а то я и вправду когда-нибудь отважусь на что-нибудь ради своего удовольствия.

И что же мать? Сумела ли Софа привести ножки и титьки к общему знаменателю? Мне на это понадобилось двадцать лет. Впрочем, это все бред. Папаша и шикса? Абсурд. Я еще как-то могу согласиться, что он трахал мою маменьку, но чтоб шиксу? Нет, проще представить, что он ограбил бензоколонку.

А тогда к чему эти слезы и упреки, зачем она так орет на него, в чем он оправдывается? Что же он сделал такого, что она ему не простит? Скандал! Ханна обнимает мать, а та так орет на папашу, что у нее выступают на шее жилы и слезы текут прямо на линолеум. Или она орет на меня? Потому что я спрятался за папой. Кто ж из нас двоих провинился? Слушайте, доктор, это же просто клинический случай! Нет, кажется, не я – потому что это папаша стучит по столу и орет в ответ:

– Ничего подобного! Все неправда! Впрочем, может, и не он, а я кричу, выглядывая из-за его спины:

– Это не я! Это не я!

Значит, я обвиняемый, и мать плачет, орет – требует, чтобы папаша меня выдрал, как она мне и грозила, а он отказывается.

Когда я попадаюсь на мелочах, она прекрасно справляется сама. Я уже рассказывал, как она швыряла мне пальто, галоши, выставляла за дверь и объявляла, чтоб я убирался на все четыре стороны. Галоши, как это тонко рассчитано, какое действенное средство – запереть снаружи! Стоило ей это проделать, как я тут же начинал каяться, клясться и умолять о прощении – только бы меня приняли обратно, впустили туда, где мои вещи, где моя кровать и наш холодильник! Она могла бы получить от меня даже письменное обещание вести себя примерно до конца жизни. Когда же я совершал что-нибудь по-настоящему чудовищное, она только простирала руки и вопрошала Всевышнего, за что ей послано наказание в виде такого ребеночка, а уж для непосредственого наложения взыскания на мою задницу приглашала папашу. Моя маменька была слишком добра и чувствительна, чтобы самой производить экзекуции.

– Не могу, – жаловалась она тете Кларе. – Мне еще больней, чем ему. Уж так я устроена.

Ох, несчастная мамочка.

Но из-за чего этот шум? Доктор, мы с вами оба евреи, оба были мальчиками, давайте разберемся. Итак, совершено ужасное злодеяние. Подозреваются те, кто в этой семье обладает пенисом – папаша и я. Отлично. Это уже кое-что проясняет. Но какие конкретные действия каждого из этой парочки могли вызвать такой скандал? Ну, папаша… папаша, пожалуй, только в том случае, если он подозревается, что и вправду раздвигал кассирше ножки. А я? Не иначе, как я слопал порцию шоколадного пудинга моей сестрицы. А кто знал, что она оставила его на потом! Я и вообразить такое не в состоянии: не доесть пудинг! Ханна, мне восемь лет, я больше всего на свете люблю шоколадный пудинг. Как только я вижу на тарелочке в холодильнике матовый блеск шоколадной глазури – у меня крыша едет! Господи Иисусе, скандал из-за того, что я съел чужой шоколадный пудинг? Да, съел, но я не хотел никому причинять страдания. Я же говорю: я был уверен, что это просто остатки, что это ничье! Я не хотел! Кто вопит: я не хотел? Кто оправдывается, я или папаша? Конечно, он! «Софа, я не хотел никому плохого!»– конечно, он. Он еще будет оправдываться тем, что делал это безо всякого удовольствия? Что ты несешь? Если ты все-таки засадил ей, то так и скажи: «Да, Софа, я имел эту шиксу и мне абсолютно наплевать, что ты на это скажешь. Заткнись. Это не твое дело, потому что в этом доме мужчина пока что я!» И врежь ей, Джек! Любой гой так же поступил бы на твоем месте. Неужели ты думаешь, что охотник на оленей просит прощения у жены, когда его подозревают в прелюбодеянии? За что просить? Что за преступление в том, что ты введешь бабе член в специально предназначенное для этого место, подвигаешь туда-сюда и спустишь к обоюдному удовольствию? Это же минутное дело, а шуму потом! Почему ты обязан выслушивать всю эту брань? К чему каяться и посыпать себе голову пеплом? Слушай, почему мы перед этими суками вечно чувствуем себя виноватыми? Может быть, пора уже поставить их на место?

Что там сквозь слезы кричит моя мать: «Наш папа докатился до ужасных поступков», или «Папа, наш сын опять докатился до ужасных поступков»? Что-то такое кричит и поднимает на руки мою сестру Ханну. Это Ханну-то! Если мне восемь, то ей двенадцать, и значит, эту тушу уже даже вдвоем не поднять, а она поднимает ее и целует в зареванную страшную моську, приговаривая:

– Только на тебя, моя доченька, моя маленькая девочка, я могу положиться в этом доме.

Она сама говорила про Ханну, что ребенок «несколько полноват», да этому ребенку вообще нельзя давать шоколадный пудинг! Вот почему я съел ее порцию! Понятно? Так доктор прописал, а я тут, Ханночка, ни при чем. Ты сама родилась такой толстой. Я не виноват, что ты жирная уродка, а я стройненький и умненький. Я всегда был очень симпатичным мальчиком. Когда мамочка катала меня в колясочке, то все прохожие останавливались, чтобы посмотреть на мой пуним, – да тебе мама об этом рассказывала, она это всем рассказывает по сей день, – я в этом не виноват. Игра природы! Ты ж не винишь меня, что я родился на четыре года позже. Правильно, так решил Бог, так в его главной книге!

Но, вообще-то, Ханна ни в чем меня не винила, я всегда был для нее маленьким братиком. Она меня ни разу не стукнула, ни разу не обидела. Конечно, я мог слопать ее пудинг, но она бы никогда не пожаловалась. Она только целовала меня перед сном и переводила через улицу, когда мы шли в школу. Она скромненько держалась в стороне, когда меня просили показать, как разговаривают персонажи «Переулка Аллена», или когда раззванивали по всему Северному Джерси о моих фантастических успехах в начальной школе. Я вам забыл сказать, доктор, что когда меня не наказывали, то носили на руках, как Римского Папу по римским улицам.

Вы знаете, из всего детства я вряд ли вспомню дюжину эпизодов, как-то связанных с моей сестрой. Мне кажется, я видел ее не чаще, чем два раза в год. Эта бедная толстушка была каким-то посторонним явлением в нашем доме: почему-то у нас обедала, зачем-то ходила с нами в гости, где-то пропадала – наверное, спала в какой-нибудь из наших комнат. Кстати, позднее, в юности, она выглядела единственным нормальным человеком в нашем дурдоме. С ней можно было даже поговорить.

Интересно, почему в китайском ресторане бог Израиля (а волю его представляет у нас наша мама) разрешает своим покорным чадам кушать свинину, а омаров – нет? Я и сейчас не понимаю, почему строгий запрет на свинину отменяется именно здесь, на Пэл-стрит? Скорее всего, потому что китайцы – единственный народ, которого евреи не боятся. Во-первых, на фоне их английского даже наш папаша выглядел как лорд; во-вторых, хозяина мы называли шмендриком, и нам было наплевать, что он про нас подумает; в-третьих, у китайцев вместо мозгов – рис! Они даже не знали, кто такие евреи, они думали, что мы настоящие англосаксы, протестанты, только с такими носами. Официанты у нас и пикнуть не решались. Ох, и оттягивались же мы там! Свинину? Запросто! Правда, там ее подавали мелко изрубленную и с такими приправами, что она и на мясо-то была не похожа, не то что на тошнотворную отбивную или гнусную сосиску. А почему омара-то не попробовать в том же виде, пусть его загримируют под какую-нибудь кошерную скотину. Но мама Софа была непреклонна. У нее было все твердо аргументировано железной логикой:

– Омаров кушать нельзя, потому что я однажды кушала и чуть не умерла.

Вот что бывает с тем, кто нарушит запрет. Она в молодости тоже разок согрешила с неким Дойлом, он ей по пьяной лавочке на банкете затолкал в рот кусочек какой-то заразы под видом цыпленка по-королевски. Две порции виски заставили девушку позабыть об элементарной осторожности – вот, оказывается, какая наша мамочка была распутная! – и она отдалась проходимцу. (Мама говорила – вылитый Эррол Флинн.) Он кормил ее с вилочки! Она чувствовала какой-то подвох, но уступила, как страстная натура, а после, когда подали десерт, этот мерзавец цинично признался, что это был омар.

Ночь она провела с унитазом.

– Меня выворачивало наизнанку. Ничего себе шуточки, да? Алекс, не смей никого разыгрывать, это может плохо кончиться! Ох, как мне было плохо! Ты видишь мои пальцы? Их от этого скрючило. Меня так тошнило, я их засунула в рот – и все, их парализовало от этого омара! Вон, у папы спроси, он мне тогда вызывал врача. Скажи ему, Джек, что у меня с пальцами из-за того омара?

– Омара? Какого омара?

– Которого меня заставил скушать твой дружок Дойль.

– Дойль! Какой Дойль?

– Дойль, которого звали Красавчик, гой, им потом пришлось его перевести куда-то в Южный Джерси, он был такой ловелас, Дойль, похожий на Эррола Флинна. Расскажи Алексу, что случилось у меня с пальцами, что ты тогда…

– Знаешь, я не понимаю, о чем ты говоришь. Наверное, это так, потому что, кроме матери, никто не воспринимает ее жизнь как череду катаклизмов. Похоже, что это все сплошные фантазии, особенно Красавчик Дойль. А у папаши и так хватает собственных заморочек, в него уже больше ничего просто не помещается; не исключено, что он не то что не понял, о чем она говорит, а даже не слышал.

Но это мать не смущает, она продолжает. Хорошим детям на ночь читают про мистера Скруджа, а у нас плетут байки о мамочке, про ее рискованные похождения и опасные приключения. Это мне вместо развивающей детской литературы. Наша домашняя библиотека состоит из книг, подаренных родителям в тяжкие дни болезней. Ее можно разделить на три части: первая – «Семя дракона» (удаление маминой матки), следующие две – «Аргентинский дневник» и «Мемуары Казановы» (папашин аппендицит). Остальное – ее творчество. Серия называется: «Сорви-голова, или Приключения Софы Портной». Она и вправду воображает себя кем-то вроде Марии Кюри, Амелии Эрхарт и Анны Карениной одновременно, во всяком случае, ей хотелось, чтобы я ее такой представлял. Мамочка застегивала на мне пижамку, укрывала одеяльцем и принималась самозабвенно рассказывать, как она, беременная, получила права и поехала, а какой-то бандит тут же врезался в нее, и с тех пор она уже никогда не сядет за руль. Или про золотую рыбку, которую хотела поймать в Саратога-Спрингс, штат Нью-Йорк, куда ее маленькой привезли проведывать тетю, но бухнулась в пруд и чуть не утонула – вот почему она никогда не зайдет даже на мелководье, даже если рядом будут спасатели. Или про этого омара. О, она, конечно, сразу почуяла, чем пахнет этот «цыпленок по-королевски», но ей во что бы то ни стало надо было утереть нос этому Красавчику гою, и она мужественно прожевала и проглотила несколько кусочков. Самого страшного удалось избежать, однако она с тех пор ни к чему даже похожему на омара не притрагивается.

– И тебе ни в коем случае не следует этого делать – на свете достаточно вкусного и без этих гнусностей, – чтобы не сделаться паралитиком на всю жизнь.

Вот это да! Кто бы знал, что во мне столько ненависти! Доктор, это и есть мое бессознательное или только то, что вы называете «материалом»? Сколько я вам ни жалуюсь, а конца и не видно, не убывает. Может, я на этом просто торчу, может, это и есть то самое жевание соплей, за которое нормальные люди презирают тех, кто ходит к психоаналитикам? Мог ли я маленьким так ненавидеть родителей, как сейчас? Да и ненависть ли это? Может быть, просто брюзжание? Может быть, для таких, как я, в брюзжании весь смысл жизни? Ведь, как подсказывает мне ум, детство мое – вовсе не бесконечная череда сплошных обид, как навязывает мне сердце. Сквозь всю эту неразбериху и путаницу я не припоминаю, чтобы у меня когда-нибудь появлялась сумасшедшая идея: вот бы родиться у других родителей! Ну еще бы, кто еще мог быть такими благодарными зрителями. Я их доводил за обедом до судорог, передразнивая Джека Бенни из одноименного шоу. Они у меня просто валялись от хохота, моя мать однажды так закатилась, что буквально обмочилась, ей пришлось со всех ног улепетывать в ванную, но и там она не могла остановиться. Что еще было? Были воскресные прогулки – мы гуляли с отцом в местном парке – прекрасно помню их, я и сейчас, как увижу желудь, так сразу вспоминаю папу. А ведь, знаете, прошло тридцать лет!

А что мы выделывали с матерью, когда оставались одни! Пять лет, пока я не пошел в школу, пять лет мы целыми днями болтали. За эти пять лет мы переговорили обо всем на свете.

– Когда я болтаю с Алексом, время летит незаметно, – говорила она отцу. – Не успеешь оглянуться, как выгладишь кучу белья.

Учтите, мне тогда было четыре года.

Хватало и воплей, слез, страхов, но ведь и это воспринималось, как само собой разумеющиеся вещи. Это даже придавало обычной жизни привкус настоящей авантюры: в любой момент из ничтожного пустяка могла возникнуть острейшая напряженность. Какой-то писака, кажется, Маркфилд, в одном рассказе упоминает о мальчике, который лет до четырнадцати считал «огорчение» еврейским словом. Я тоже считал любимые определения моей матери – «суматоха» и «сумасшествие», а также «дуршлаг» – сугубо еврейскими. Она все время говорила: дуршлаг! дуршлаг! Каково было мне, отличнику, который уже выиграл все викторины для первоклассников, потерпеть позорное поражение, когда училка английского показала картинку с дуршлагом и попросила сказать, как это называется. А я-то уже по привычке первым поднял руку! С каким лицом я опустился на свое место! У меня и сейчас делается такое же, когда я об этом вспоминаю. Но тогда, мамочка, я вообще не знал, что про тебя думать!

Еще я вспомнил одну занятную историю, которая случилась в Джерси-Сити, когда я был еще совсем маленьким и только тем и занимался, что обнюхивал свою мамочку, впрочем, я об этом уже рассказывал. Так вот, у нас в доме произошло самоубийство, повесился мальчик, пятнадцатилетний Рональд Нимкин, которого в доме величали Хосе Итуби номер два. «Ай-я-яй! А ведь у него были золотые руки! – причитали соседки, помятуя, что он играл на пианино. – Ай-я-яй! Какой талантливый! – И неизменно добавляли: – А какой был мальчик, как свою мамочку любил!»

Я не вру, они так и говорили – слово в слово! – все как бы между прочим, то есть о самых темных и потаенных человеческих страстях и желаниях, как о ценах на распродаже. А что отмочила моя мамочка! Когда я звонил им из Европы, она мне так и ответила: «Это ты, мой любимый?», притом что папаша слушал по параллельному телефону! При муже называть меня «любимым»! До нее не доходит, что если мы с ней любовники, то тот, с кем она живет, рогоносец! Вот с кем у вас, доктор, не будет проблем: у них все бессознательное на морде написано.

Так вот, когда мадам Нимкина рыдала у нас на кухне, она все твердила: «За что? За что он так поступил с нами?» Слышите? Не как мы могли так поступать с ним? А он – с нами! То есть мы для него ничего не жалели, а он – вон чего. Это же надо быть такой идиоткой! Ей и в голову не приходит, что человек – не цветной телевизор, что у ее сына – собственные чувства и желания. Она этого не то что не допускала – она об этом даже не догадывалась! Эх, мадам Нимкина, старая вы вонючка, мне тогда было мало лет, но я все помню и теперь могу сказать, кто убил вашего Рональда: да вы и убили, ваша долбаная тупость и глупость, ваш дремучий эгоизм! «Каких мы ему нанимали педагогов! Сколько брали уроков!» – причитала она. Тьфу, пакость какая! Тут человек умер, а она – плакали денежки! Впрочем, может быть, она вовсе не об этом. Чего ждать от бедной женщины, помешавшейся от горя? Она сама не понимает, что говорит. Кто они после этого, наши еврейские мамочки? Их ровесницы в Калабрии каждый день ходят в свои католические церкви, чтобы вымолить спасение, в Индии – попрошайничают на улицах, в лучшем случае – работают в поле. И только в Америке они, эта дремучая шестидесятилетняя деревенщина, красят волосы под платину и таскаются взад-вперед во Флориде по Коллинз-авеню, и при этом имеют свое мнение обо всем на свете – те же коровы, только говорящие. Если бы коровы обладали даром речи, то высказывались бы не глупее этих идиоток. Вот, это выход из положения: к ним так и надо относиться – как к коровам, которые почему-то разговаривают и время от времени режутся в картишки. Давайте, доктор, будем снисходительны!

Юного пианиста обнаружили в ванной, висящим на душевом рожке, а к его рубашке была приколота бумажка. Я помню его спортивные рубашки с коротким рукавом, они болтались на этом пятнадцатилетнем кататонике, как на вешалке, потому что были на семь размеров больше, зато были накрахмалены так, что выглядели пуленепробиваемыми. Сам он был до того натянутый и напряженный, что казалось, тронь его, и он зазвенит. Пальцы у него были такой длины, будто в каждом было по семь суставов, как у Белы Лугоши[20] а ногти – до упора обгрызаны. Моя мать, которая любит все без конца повторять, все время твердила, что это руки прирожденного пианиста.

Пианист! О, для этих мамочек это так же звучало, как «доктор». Как «приемная». Как «своя практика». Как «он завел собственный кабинет в Ливингстоне».

– Алекс, ты помнишь Сеймора Шмука? – она всегда меня спрашивает то про Арона Поца, то про Говарда Писькинштейна, то про еще какого-нибудь недоноска, с которым я учился в первом классе двадцать пять лет тому назад. – Я сегодня встретила его маму, и она мне сказала, что Сеймор сейчас главный нейрохирург в западном полушарии. У него шесть ранчо в окрестностях Ливингстона, построенных по проектам самого Марка Кугеля, он член совета одиннадцати синагог, у него две маленькие дочки, которые до того очаровательны, что с ними уже заключил контракт «Метро», и такие выдающиеся, что хоть сейчас отдавай в колледж. Он их всех взял с собой в Европу, где, потратив на тур восемьдесят миллионов, объехал семь тысяч стран, о которых ты даже не слышал, это сделали специально для него! Их принимали с огромным почетом в каждой стране, в каждом городе, и каждый мэр обязательно умолял его сделать хоть какую-нибудь сложнейшую операцию в специально построенной к его приезду больнице. И главное, что во время каждой операции в каждой больнице обязательно читали из «Исхода», чтобы все знали, что Сеймор – иудей. Вот с кем ты учился в одном классе! Вот кто сделал счастливыми своих родителей!

Это на самом-то деле они так намекают, мол, когда же ты женишься? Можно подумать, в Ньюарке всех волнует только одно: когда этот эгоист Александр Портной уже перестанет быть эгоистом и осчастливит внуками своих добрых родителей?

– Ну, – спрашивает меня папаша каждый раз, когда меня видит. – Ну, – повторяет он со слезами на глазах, – у тебя уже есть на примете какая-нибудь приличная девушка? Ты уж меня извини, но я твой отец и не смогу жить вечно, а ты останешься последним мужчиной в семье, и я беспокоюсь о продолжении рода. Расскажи мне о своих намерениях, ну, хоть по секрету.

Да, Алекс, как тебе не стыдно? Все твои сверстники уже переженились на порядочных еврейках, развели детей, покупают дома – как говорит папаша, пускают корни – продолжают род. А тебя все это время занимает только пизда. Причем, пизда шиксы! Ты на нее охотишься, ты ее щупаешь, нюхаешь, трахаешь, и что самое позорное, ты только о ней и думаешь – днем и ночью, дома и на улице. Тебе тридцать три, а ты все еще бегаешь по Манхэттену с вытаращенными глазами, высматривая девок в обеденный перерыв. Просто удивительно, как тебя еще не задавил автомобиль. Тебе уже тридцать три, а ты еще строишь глазки каждой девице, сидящей напротив в метро, и предаешься на ее счет гнусным фантазиям. Ты казнишь себя за то, что проехал с парой прекрасных титек целых двадцать пять этажей и не отважился заговорить, а в другой раз за то, что заговорил. Тебе же запросто подойти на улице к очень приличной девушке и предложить ей: «Давайте зайдем ко мне» – такое уже бывало, причем именно по дороге на свидание к другой. На что ты рассчитывал? На то, что после воскресной телепередачи с твоим участием тебя узнают в лицо? И что ты услышал в ответ? Разумеется, одна сказала «нет», другая взвизгнула: «Катись отсюда!», а третья вежливо ответила, что у нее есть муж. Да что же ты делаешь, идиот, дурак, сексуальный маньяк? Или ты вообще не можешь владеть ни собой, ни своим поцем[21], когда он встает? Тебе же постоянно хочется, и не просто хочется, а все время чего-то нового, немыслимого и, не побоюсь этого слова, невероятного. Ты же, тридцатитрехлетний придурок, нисколько не изменился с тех пор, когда в школе, поднимаясь на уроке, прикрывался книжкой, чтобы никто не заметил, что у тебя спереди выпирает. Глядя на женщину, ты думаешь только о том, что у нее между ног. Обалдеть можно: у этой, и у той, и у всех у них там находится настоящая пизда! Прямо под платьем! Потрясающе! Чтобы трахать! Фантастика! Кстати, доктор, Ваша честь, или как вас там называть? – вот этому-то недоумку все мало, он еще из одной, бывало, не вынул, а уже думает о следующей.

По-вашему, я преувеличиваю? Оговариваю себя? А что вы думаете: я воспринимаю свою невоздержанность как несчастье или как личное достижение? Одновременно? Не исключено. Но может, это простые уловки? Мне же надо было как-то вилять, чтобы не попасть в мужья, во всяком случае, пока мне не нужно каждый вечер заползать в постель к какой-нибудь порядочной женщине и трахать ее, не потому, что у меня на нее стоит, а во исполнение супружеских обязанностей. Вы представляете, какая развивается у некоторых депрессия от таких постельных отношений? Ужас! Впрочем, должен признаться, что и в моем положении до депрессии – рукой подать. Вон у меня их уже сколько было! Но я часто задумываюсь, что же у меня в результате осталось? И вот еще в чем вопрос: хочу ли я вообще что-нибудь иметь? Я, конечно, спрашиваю себя: ну и долго ты еще собираешься экспериментировать с бабами? Сколько можно менять одну на другую, потом на следующую, на следующую, на следующую? Когда это кончится? И тут же отвечаю: а почему это должно когда-нибудь заканчиваться? Чтобы папочке было приятно? Чтобы все как у людей? А вообще, с какой стати они ко мне привязались, я – просто холостяк! Холостяк – звучит благородно! Быть холостяком – вовсе не преступление. Просто свободный секс. Может, я не желаю подчиняться буржуазной морали. Это всего лишь легкие проявления моей артистической натуры – что тут ужасного? Но это мое личное дело, я же с собой никого не агитирую! Ну и что, что похоть? Я же никого не насилую, руки не выкручиваю и даже не уговариваю никого ложиться со мной в постель. Я никому не причиняю страданий, всем искренне сочувствую. На фоне своих современников… Ну вот, опять мне приходится оправдываться! Вечные извинения! За что? Мной движет влечение! Я весь в его власти – и это, с позиции психоанализа, счастьем не назовешь. Фрейд считает, что бессознательное проявляется в желаниях. В желаниях! Ох, старик Фрейд, как ты меня понимаешь! У меня есть одна с классной попкой, но она о чем-то без конца тараторит. Другая, напротив, молчит как рыба, но при этом сказочно сосет – с ума сойти! – с каким искренним чувством! Или еще одна, у нее ангельские титьки, я в жизни не видал таких чудных розовых сосочков, а в рот она ни за что не возьмет, но зато, когда ей уже в процессе вставишь еще и палец в жопу, тут она просто улетает. Это совершенно непостижимо! У меня крыша едет от всех их щелочек и дырочек! Ну как тут можно остановиться? Разве можно поменять все их великое многообразие на какую-то одну постоянную лохматку! Конечно, бывают целые месяцы нежной и сладостной любви, были пылкие связи, которые длились годами, но всему приходит конец – страсть умирает, потому что смерть, в приципе, неизбежна. Вот почему я не могу сделать этот шаг. И в честь чего я должен жениться! Покажите, где написано, что Алекс Портной должен быть мужем и родителем, в каком законе? А некоторые, доктор, лезут на подоконник и угрожают спрыгнуть в окно, нажираются веронала, обещают броситься под поезд, только бы я обещал на них жениться. Но я лучше поживу месячишко в жутком напряжении, чем соглашусь связаться на всю жизнь с какой-нибудь из них.

Вот, предположим, что я дал слабину и все-таки женился на А., у которой восхитительные титьки. Потом вдруг откуда-нибудь выплывает Б., и я вижу, что у нее все это еще восхитительней, во всяком случае, что-то свеженькое, или В. с ее дивной невиданной задницей, или Г., или Д… Я вам, доктор, честно говорю, во всем, что касается сисек, писек, ножек, ручек, губок, попок, моему воображению нет предела. Как я сумею отказаться от того, чего еще даже не имел, ради какой-то особы, которая при всех своих прелестях сегодня, завтра будет для меня такой же обыкновенной, как хлеб за обедом. Во имя любви? Какой любви? Той, что соединяет брачую-щихся? Как бы не так! Никакая это не любовь, а чистейший конформизм, уловка, чтоб ни о чем больше не заботиться и не чувствовать за собою вины. Про такую любовь песен не поют, психотерапевты об этом кошмаре даже не догадываются. Вот я и думаю: как ты можешь жениться, когда через несколько лет тебе снова захочется свежей пизденки, и ты начнешь бегать по Ман-хэттену с вытаращенными глазами, а дома твоя верная жена, которая обеспечивает уют, отвергнутая и обманутая, будет в слезах переживать измену. Как ты будешь смотреть в ее заплаканные глаза? А своим малюткам? Нет, ни за что. Значит, развод? Потом алименты, право встречаться с детьми по воскресеньям – вот что тебя ожидает. Я все трезво оцениваю, и если кто-то собирается покончить с собой из-за того, что у него иное мнение, то это уже его проблемы. Нельзя обвинять человека в мудрости, я все предвижу и знаю, какие нас ожидают страдания.

– И не надо так орать, а то подумают, что тебя режут. Крошка, не надо! – умоляю я (я и в прошлом году умолял каких-то крошек, и в этом, и, наверно, буду умолять до конца жизни). – Ты в порядке, с тобой все в порядке, у тебя все будет хорошо, очень хорошо! Отлично будет! Вот и давай обратно, а то упадешь, слезай, сука, мне пора идти!

– Отвратительный грязный хуй! – вопит моя очередная неудавшаяся невеста, моя длинная полоумная подружка – фотомодель, рекламирующая нижнее белье. Между прочим, в час она зарабатывает больше, чем ее полуграмотный папаша-шахтер за неделю. – Я считала тебя порядочным человеком, а ты – обычный мерзавец и сукин сын!

Эту пылкую красотку зовут Манки[22] – обезьяна., она получила это прозвище за одно бесстыжее пристрастие, которому предавалась еще до знакомства со мной, с тех пор она многому научилась и стала существенно разнообразней. О, доктор, у меня в жизни не было таких девушек! Она – воплощение моих самых дерзких юношеских фантазий! Но жениться? Она что, серьезно? Видите, какая она? Но при всех ее наворотах, косметике, духах и прочем она оценивает себя очень низко, зато меня явно переоценивает. Бедная запутавшаяся девочка, притом не очень умная.

– Тоже мне – интеллектуал! Образованность! Духовность! Я у него уже год сосу каждый день, а ему на меня наплевать, ему важнее какие-то черные в Гарлеме! – Я все это слушаю стоя на пороге гостиничного номера с чемоданом в руке, мне уже пора сматываться из этих Афин. Бедная девочка совершенно рехнулась, она влезла на перила балкона и вопит на всю улицу. К нам же несется размахивая руками встревоженный управляющий отеля – весь в зеленом, как оливковое масло.

– Ну и прыгай, – говорю я и поворачиваюсь спиной, а она все продолжает орать про то, что соглашалась со мной на всякие гнусности только из-за любви.

Не верьте, доктор, все это – враки, сучьи хитрости, попытка посеять во мне чувство вины. Я ж понимаю, что ей уже двадцать девять лет, что она хочет замуж, но почему я должен на ней жениться?

– Мне в сентябре будет тридцать! – кричит она, хотя я с ней не спорю, только говорю, что в этом возрасте человек уже должен сам отвечать за свои желания и фантазии. – И я всем расскажу, что ты – бессердечный ублюдок, что ты – извращенец! Пусть, пусть все узнают, к чему ты меня принуждал, чем ты меня заставлял с тобой заниматься!

Вот блядь! Как же мне повезло, что я унес ноги! Если и вправду унес.

Ладно, пора вернуться к моим родителям. Им моя нынешняя холостяцкая жизнь приносит одни страдания. Недавно мэр Нью-Йорка назначил меня заместителем председателя Комиссии по правам человека, но эти слова для них – абсолютно пустой звук, они даже не понимают, что означает такое. А вырезки из «Нью-Йорк таймс», где упоминается моя фамилия, они собирают и рассылают многочисленной родне, чтобы они были все здоровы. У них полпенсии уходит теперь на почтовые расходы, а мать приходится насильно кормить, потому что у нее нет времени на такие пустяки – она целыми днями висит на телефоне, сообщая всем подряд о сыне-гении, о его головокружительной карьере и о том, как они счастливы, о том, что мое имя не сходит со страниц газет, о том, что в команде нового мэра Алекс – поборник Правды и Справедливости – неутомимый борец с ксенофобами и негодяями, но, к сожалению, еще не может служить идеалом современникам (понятно, что имеется в виду?). Представляете? Они всем для меня пожертвовали, они столько вложили, они вправе гордиться мной, а я просто упрямый мальчишка!

– Что это за ковер? – брезгливо спрашивает папаша, когда они являются ко мне в гости. – Ты его нашел на помойке, или тебе его подарили?

– Отличный ковер.



Поделиться книгой:

На главную
Назад