В своих записочках я писала маме: «Мамулечка, я тебя очень люблю. Очень! Очень!» Дарили друг другу слова.
Годы прошли… Я столько книг прочитала… А поняла о войне не намного больше, чем тогда, когда была ребенком. Об этом хотела рассказать…
«Играть на улице не с кем…»
В детской памяти запечатлевается все, как в альбоме. Отдельными снимками…
Мама просит:
— Бежим-бежим… Топаем-топаем… — У нее руки заняты. А я капризничаю:
— У меня ножки болят.
Трехлетний братик толкает меня:
— Безым (буквы «ж» он не выговаривал), а то немцы догонят. — И «безым» рядом молча.
От бомб я прячу голову и куклу, а кукла уже без руки и без ног. Плачу, чтобы мама ее перевязала…
Кто-то принес маме листовку… Я уже знаю, что это такое… Это такое большое письмо из Москвы, хорошее письмо. Они с бабушкой говорят, и я понимаю, что дядя наш в партизанах. По соседству у нас жила семья полицая. И, знаете, как дети: выйдут, и каждый хвастается своим папой. Их мальчик говорит:
— У моего папы автомат…
Я тоже хочу похвастаться:
— А нам дядя принес листовку…
Это услышала мать полицая, она пришла к маме предупредить: смертельная беда нашей семье, если ее сын услышит мои слова, или кто-нибудь из детей передаст.
Мама позвала меня с улицы и просит:
— Доченька, не будешь больше рассказывать?
— Буду!
— Нельзя рассказывать.
— Ему можно, а мне нет?
Тогда она достала прутик из веника, а стегать меня ей жалко. Поставила в угол:
— Не будешь? А то маму убьют.
— Прилетит на самолете наш дядя из леса и спасет тебя.
Так и уснула в углу…
Горит наш дом, меня выносят на руках сонную. Пальто и ботиночки сгорели. Я хожу в мамином пиджаке, он до самой земли.
Живем в земляночке. Вылезаю из землянки и слышу запах пшенной каши, заправленной салом. До сих пор для меня вкуснее еды нет, чем пшенная каша, заправленная салом. Кто-то кричит: «Наши пришли». На огороде у тети Василисы — так говорит мама, а дети тетю Василису зовут «бабой Васей», — стоит походная солдатская кухня. В котелках нам раздают кашу, помню точно, что в котелках. Как мы ели, не знаю, ложек не было…
Мне дают кружку молока, а я уже забыла о нем за войну. Молоко налили в чашку, она у меня упала и разбилась. И я плачу, все думают, что я плачу из-за разбитой чашки, а я плакала, что разлила молоко. Оно такое вкусное, и я боюсь, что мне его больше не дадут.
После войны начались болезни. Болели все, все дети. Болели больше, чем в войну. Непонятно, правда?
Эпидемия дифтерита… Дети умирают. Я убежала из-под замка хоронить соседских мальчиков-близнецов, с которыми дружила. Стою у гробиков в мамином пиджаке и с босыми ногами. Мама вытаскивает меня оттуда за руку. Ждет с бабушкой, что и я заразилась дифтеритом. Нет, я только кашляю.
В деревне совсем не осталось детей. Играть на улице не с кем…
«Она открыла окно… И отдала листочки ветру…»
Всю войну я видела ангела… Он появился не сразу…
Первый раз он появился… Пришел ко мне во сне, когда нас везли в Германию. В вагоне… А там ни звездочки не было видно, ни кусочка неба. А он пришел. Мой ангел…
А вы меня не боитесь? Моих слов… Я то голоса слышу… То ангела вижу… Начну рассказывать, не каждый хочет долго слушать. Боятся меня. На праздники в гости редко зовут. За праздничный стол. Даже свои соседи. Я рассказываю и рассказываю… Может, что старая стала? Начну и не могу остановиться…
В войну… Я начну с самого начала… Первый год я жила с мамой и папой. Жала и пахала. Косила и молотила. Все сдавали немцам: зерно, картошку, горох. Они приезжали осенью на лошадях. Ходили по дворам и собирали — как это? Забыла уже это слово — оброк. Наши полицаи тоже с ними ходили, они все были нам знакомые. Из соседней деревни. Так мы жили. Можно сказать, привыкли. Гитлер, говорили нам, уже под Москвой. Под Сталинградом.
Ночью приходили партизаны… А они рассказывали все по-другому: Сталин ни за что не отдаст Москву. И Сталинград не отдаст…
А мы жили… Жали и пахали… Вечером в выходной день и на праздники были у нас танцы. Танцевали на улице. Была гармонь.
Я помню, что случилось это в Вербное воскресенье… Наломали мы вербы, в церковь сходили. Собрались на улице. Ждем гармониста. Тут понаехали немцы. На больших крытых машинах, с овчарками. Собаки все черные, злые. Окружили нас и командуют: залезайте в машины. Толкают прикладами. Кто-то плачет, кто-то кричит… Пока наши родители прибежали, мы уже — в машинах. Под брезентом. От нас недалеко была железнодорожная станция, привезли нас туда. Там уже стояли пустые вагоны наготове. Ждали нас. Полицай меня тянет в вагон, а я вырываюсь. Он накрутил себе на руку мою косу:
— Не кричи, дура. Фюрер освобождает вас от Сталина.
— А что нам на той чужбине? — До этого нас уже агитировали, чтобы мы ехали в Германию. Обещали красивую жизнь.
— Поможете немецкому народу победить большевизм.
— Я к маме хочу.
— Будешь жить в доме под черепичной крышей и есть шоколадные конфеты.
— Я к маме…
О-о-о-о! Если бы человек знал свою судьбу, то он был до утра не дожил.
Погрузили и повезли. Ехали мы долго, но сколько, не знаю. В моем вагоне все были с нашей Витебской области. С разных деревень. Все молодые и такие, как я, малолетки. Меня спрашивали:
— А ты как попалась?
— С танцев.
От голода и страха я теряла сознание. Лежу. Закрою глаза. И вот первый раз тогда… Там… Увидела ангела… Ангел маленький, и крылышки у него маленькие. Как у птицы. А я вижу, что он хочет меня спасти. «Как он спасет меня, — думаю я, — если он такой маленький?» Это я первый раз его увидела…
Жажда… Нас всех мучила жажда, все время хотелось пить. Все внутри пересыхало, да так, что язык вываливался наверх, я не могла его назад затолкать. Днем ехали с вываленными языками. С открытым ртом. А ночью было немного легче.
Я буду век помнить… Я за жизнь не забуду…
В углу у нас стояли ведра, куда мы ходили по малой нужде, пока ехали. И одна девочка… Она доползла до этих ведер, обхватила одно ведро руками, припала к нему и начала пить. Пила большими глотками… А потом ее начало выворачивать… Она вырвет и опять ползет к ведру… Ее снова выворачивает…
О-о-о-о! Если бы человек знал свою судьбу наперед…
Я запомнила город Магдебург… Там нас постригли наголо и обмазали тело белым раствором. Для профилактики. Тело огнем от этого раствора, от этой жидкости горело. Кожа слазила. Не дай Бог! Я не хотела жить… Мне уже никого не было жалко: ни себя, ни маму с папой. А поднимешь глаза — кругом они стоят. С овчарками. У овчарок глаза страшные. Собака никогда человеку прямо в глаза не смотрит, отводит глаза, а эти смотрели. Смотрели нам прямо в глаза… Я не хотела жить… Со мной ехала знакомая девочка, я не знаю — как, но взяли ее вместе с мамой. Может, мама за ней в машину вскочила… Я не знаю…
Я буду век помнить… Я за жизнь не забуду…
Девочка эта стоит и плачет, потому что она, когда нас гнали на профилактику, потеряла маму. Мама у нее была молодая… Красивая мама… А мы ехали всегда в темноте: никто нам двери не открывал, вагоны товарные, без окон. Всю дорогу она не видела свою маму. Целый месяц. Стоит она, плачет, а какая-то старая женщина, тоже постриженная наголо, тянет к ней руки, хочет ее погладить. А она убегает от этой женщины, пока та не позвала: «Доченька…» И только по голосу она догадалась, что это ее мама.
О-о-о-о! Если бы… Если бы знать…
Все время ходили голодные. Я не запоминала, где была? Куда везли? Названия, имена… От голода жили, как во сне…
Помню, что тягала какие-то ящики на патронно-пороховой фабрике. Там все пахло спичками. Запах дыма… Дыма нет, а дымом пахнет…
Помню, что доила коров у какого-то бауэра. Колола дрова… По двенадцать часов в сутки…
Кормили нас каторфельными очистками, турнепсом и давали чай с сахарином. Чай у меня отбирала моя напарница. Украинская девушка. Она была старше и сильная, она говорила: «Я должна выжить. У меня мама осталась дома одна».
Она пела в поле красивые украинские песни. Очень красивые.
Я… Я за один раз… За один вечер все не расскажу. Не успею. Сама не выдержу…
Где это? Я не помню… Но это уже было в лагере… Я, видимо, уже попала в Бухенвальд…
Там мы разгружали машины с мертвыми и укладывали их в штабеля, укладывали слоями — слой мертвых, слой просмоленных шпал. Один слой, второй слой… И так с утра до ночи, мы готовили костры. Костры из… Ну, ясное дело… Из трупов… А среди мертвых попадались живые, и они хотели что-то нам сказать. Какие-то слова. А нам нельзя было возле них останавливаться, ну, хотя бы послушать…
О-о-о-о! Жизнь человеческая… Я не знаю, легко ли жить дереву, всему живому, кого человек приручил. Скотине, птице… Но о человеке я знаю…
Я хотела умереть, мне уже никого не было жалко… Когда собиралась: вот-вот, и нож искала… Ночью ко мне прилетал мой ангел… Я не помню, какими словами он меня утешал, но слова были ласковые. Он меня долго уговаривал… Когда я рассказывала другим о своем ангеле, все думали, что я сошла с ума. Знакомых людей уже давно рядом не замечала, вокруг были одни чужие люди. Одни незнакомцы. Никто не хотел ни с кем знакомиться, потому что завтра или тот, или этот умрет. Зачем знакомиться? Но один раз я полюбила маленькую девочку… Машеньку… Она была беленькая и тихая. Мы дружили с ней месяц. В лагере месяц — это целая жизнь, это — вечность. Она первая подошла ко мне:
— У тебя нет карандаша?
— Нет.
— А листочка бумаги?
— Тоже нет. А зачем тебе?
— Я знаю, что скоро умру, и хочу маме письмо написать.
В лагере это было не положено — ни карандаш, ни бумага. Но ей мы нашли. Она всем нравилась — такая беленькая и тихая. И голос тихий.
— Как ты пошлешь письмо? — спросила я.
— Я открою ночью окно… И отдам листочки ветру…
Я не знаю… Может, ей было восемь лет, а может, и десять. Как угадаешь по косточкам? Там не люди ходили, а их скелеты… Скоро она заболела, не могла вставать и ходить на работу. Я ее просила… В первый день я даже дотянула ее до дверей, она повисла на дверях, а идти не может. Два дня лежала, а на третий день за ней пришли и унесли на носилках. Выход из лагеря был один — через трубу… Мы это все знали. Сразу на небо…
Я буду век помнить… Я за жизнь не забуду…
Когда она заболела… Мы ночью разговаривали:
— К тебе прилетает ангел? — Я хотела рассказать ей о своем ангеле.
— Нет. Ко мне мама приходит. Она всегда в белой блузке. Я помню эту ее блузку с вышитыми синими васильками.
Осенью… Я дожила до осени… Каким чудом? Я не знаю… Нас утром погнали на работу в поле. Собирали морковку, срезали капусту — я любила эту работу. Я уже давно не выходила в поле, не видела ничего зеленого. В лагере не видно неба, не видно земли из-за дыма. Труба высокая, черная. День и ночь из нее валил дым… В поле я увидела желтый цветочек, а я уже забыла, как цветы растут. Я погладила цветочек… И другие женщины его погладили. Мы знали, что сюда привозят пепел из нашего крематория, а у каждого кто-то погиб. У кого сестра погибла, у кого мама… А у меня Машенька…
Если бы я знала, что выживу, я спросила бы адрес ее мамы… Но я не думала…
Как я выжила, когда умирала сто раз? Не знаю… Это мой ангел меня спас. Уговорил. Он и сейчас появляется, он любит такую ночь, чтобы луна сильно в окно светила. Белым светом…
А вам не страшно со мной? Не страшно меня слушать…
О-о-о-о…
«Ройте здесь…»
Сразу ушли в партизаны…
Всей семьей: папа, мама и мы с братом. Брат был старше. Ему выдали винтовку. Я завидовал, и он учил меня стрелять.
Однажды брат не вернулся с задания… Мама долго не хотела верить, что он погиб. В отряд передали, что группа партизан, которую окружили немцы, подорвала себя противотанковой миной, чтобы не попасть живыми в плен. У мамы было подозрение, что там оказался и наш Александр. Его с этой группой не посылали, но он мог ее встретить. Она пришла к командиру отряда и говорит:
— Я чувствую, что там и мой сын лежит. Разрешите мне туда съездить.
Ей дали несколько бойцов, и мы поехали. И вот что такое материнское сердце! Местные жители уже похоронили погибших. Бойцы начинают рыть в одном углу, а мама показывает в другое место: «Ройте здесь…» Начинают рыть там и находят брата, его уже было не узнать, он весь почернел. Мама признала его по шву от аппендицита и по расческе в кармане.