Вообще я за время своего заключения заметил за немцами такую особенность: они начинали собирать нас в дорогу в спешке и суматохе, а затем как-то утрачивали интерес. Это напомнило мне Голливуд. Когда вас приглашают туда на работу, сначала приходит телеграмма с повелением явиться на место точно первого июня в десять часов утра. Пять минут одиннадцатого будет уже поздно, а о том, чтобы приехать второго июня, не может быть и речи, это означало бы крах всей кинопромышленности. Вы начинаете бегать как угорелый, пересаживаетесь с самолета на самолет и в десять часов утра первого июня являетесь на студию, где вам говорят, что увидеться с вашим работодателем вы сейчас не можете, он уехал в Палм-Спрингс. После этого ничего не происходит до двадцатого октября, когда вам дают задание и напоминают, что дорог каждый миг.
Вот так же и немцы с поездами, не любят они все откладывать на последнюю минуту.
В целом, подводя итог своему арестантскому опыту, я бы сказал, что заглянуть в тюрьму для ознакомления небезынтересно, но жить там я бы не хотел, хоть вы мне ее подарите. С моей стороны никаких слез при расставании не было. Я был рад, что покидаю Лоосскую тюрьму. Последним, кого я видел, отъезжая, был стражник, который захлопнул дверь арестантской кареты и отступил на шаг, показывая, что путь свободен. Он сказал мне: "Au revoir", что, по-моему, было не совсем тактично.
Вы прослушали вторую из серии еженедельных радиопередач мистера Вудхауза, которые мы транслируем по нашей станции.
Передача третья
Предыдущая часть моего радиорассказа с продолжениями под общим заголовком "Как стать интернированным лицом и не впасть в уныние" кончилась, если помните, на том, как наша компания пилигримов едва не опоздала в Лилле на поезд: до его отправления, когда мы прибыли на вокзал, оставалось всего каких-то восемь часов и двадцать минут. А после этого состоялась наша поездка в Льеж.
Одним из неудобств в жизни интернированного иностранца является то, что переезд из одной точки в другую вам приходится совершать в обществе восьмисот себе подобных. То есть спальный вагон-люкс полностью исключается. Мы проделали двадцатичетырехчасовое путешествие по железной дороге в поезде, составленном из так называемых теплушек со знаменитой надписью: "Quarante hommes, huit chevaux"{7}, иначе говоря, в вагонах для транспортировки скота. Мне случалось их видеть в мирное время на железных дорогах во Франции, и я тогда еще задумывался, каково это оказаться одним из quarante hommes? И вот теперь убедился: удовольствие сильно ниже среднего. Восемь лошадей, может, и смогли бы устроиться с удобством в этом хлеву на колесах, но сорока человекам он тесен. Всякий раз, вытягивая ногу, я пинал ближнего; и это бы еще ничего, если бы не то, что всякий раз, когда ближний вытягивал ногу, пинок доставался мне. Единственное приятное воспоминание, оставшееся у меня от этой поездки, - это как нас выпустили на десять минут на берегу Мааса.
Приехав в Льеж и поднявшись по склону горы в казармы, мы попали в обстановку полной неподготовленности. Германия к тому времени была уже как та старушка, которая жила в сапоге. У нее появилось так много детей, что она не знала, что с ними делать{8}. Новое прибавление семейства в нашем лице, похоже, было ей вовсе ни к чему, - но ведь не вышвырнешь же вон, жалко.
В Льеже приготовления к нашему приему еще не были завершены. Мы были словно гости, раньше времени явившиеся на бал. Например, прибыло восемь сотен человек, которым предстояло питаться почти исключительно супом, и хотя, где раздобыть суп, администрации было известно, о том, во что его разливать, не позаботились.
Но восемьсот интернированных иностранцев не могут просто обступить котел и лакать. Во-первых, они обожгут языки, а кроме того, у кого язык проворнее, тот вылакает больше своей нормы. Ситуация была из тех, что требуют безотлагательного решения, и выход был найден благодаря нашей изобретательности. При казарме на задворках имелась огромная мусорная куча, куда бельгийские солдаты столетиями выбрасывали старые походные котелки, консервные банки, чашки с выщербленными краями, бутылки, ржавые чайники и емкости из-под машинного масла. Мы это все откопали, вымыли и вычистили - и пожалуйста! Мне повезло, я получил как раз сосуд из-под машинного масла. Он придавал супу толику пикантности, какой не хватало другим.
Льеж походил на настоящий концентрационный лагерь, в каком мы жили потом в Тосте, не больше, чем черновой план-сценарий походит на готовый роман. Имелась какая-то рудиментарная организация, то есть нас распределили по спальням, каждая со своим ответственным, но по сравнению с Тостом, где были: лагерный капитан, его помощники, лагерные комитеты, и так далее, Льеж видится совсем примитивным. А кроме того, там была немыслимая грязь, как и во всех других местах, где прежде проживали бельгийские солдаты. Бельгийский солдат не почувствует себя дома, пока не сможет расписаться по донным отложениям на полу.
Мы провели в Льеже неделю, но, оглядываясь назад, мне просто не верится, что наше пребывание там длилось всего каких-то семь дней. Возможно, из-за того, что там было абсолютно нечем заняться, только переминаться с ноги на ногу. Помимо нас, в казармах содержались еще и французские военнопленные, но нам с ними общаться не позволялось, нам был выделен отдаленный уголок казарменного двора. Хватало места только для того, чтобы стоять, и мы стояли. Я как-то подсчитал, сколько часов я простаивал в сутки, от подъема до отбоя, включая построение на поверку и очереди за пищей. Получилось почти шесть часов. Единственное время, когда мы не стояли, было после обеда, когда полагалось лежать на кровати. Потому что в Льеже у каждого имелась кровать. А в остальном в казарме все было практически такое же - если не хуже, - как в нашей доброй старой незабвенной тюрьме.
Построения для поверки происходили в восемь утра и восемь вечера, и тут я как раз был не против отстоять свои пятьдесят минут или час, так как это было единственное развлечение для мыслящего человека. Вы, наверно, подумаете, что пятьдесят минут - многовато, для того чтобы пересчитать по порядку восемьсот человек, но вы бы поняли свою ошибку, если бы увидели нас в деле. Не знаю, почему, но мы никак не могли усвоить науку построения. Старались. Но не получалось.
Начиналось с того, что сержант приказывал нам построиться в колонну по пять человек. Приказ передавался по рядам нашими языкознатцами, которые понимали по-немецки, мы умудренно кивали и разбирались сначала по четверо, потом по трое, потом по шестеро. Когда же мы, едва не доведя сержанта до родимчика, все-таки выстраивались в колонну по пять, думаете, на том и делу конец? Вовсе нет. Это было только начало. Внезапно старина Билл из сорок второй шеренги замечал в двадцать третьей шеренге старину Джорджа и с сигаретой во рту переходил к нему поболтать.
А время бежит. Наконец старина Билл, выслушав все, что старина Джордж имел ему сказать про положение в Европе, отправляется на свое прежнее место, но оно оказывается уже заполненным, как заполняется водой лунка в песке во время прилива. Минуту он стоит обескураженный, но потом быстро соображает, как поступить. Он пристраивается седьмым за стариной Перси, который отходил поболтать со стариной Фредом и, только что возвратившись, занял шестое место.
Тут в дело вступает капрал, в чьих жилах бежит кровь пастушьей собаки. Он отрезает Билла и Перси от стада и, немного погоняв их и порявкав на остальных, вроде бы устанавливет в рядах исходный порядок.
Конец? Опять же нет. Сержант, капрал и французский солдат на ролях переводчика движутся вдоль колонны, считая головы, а потом отходят в сторону и становятся тесным кружком, как игроки в регби. Продолжительная пауза. Что-то не так. По рядам передают, что недосчитались одного человека, и кажется, этот недостающий человек - старина Джо. Мы между собой обсуждаем это известие с возрастающим жаром. Неужели старина Джо сбежал? Не передала ли ему украдкой дочка тюремщика напильник в мясном пироге?
Но нет. Вот появляется старина Джо собственной персоной. Шагает непринужденно, с трубкой в зубах и снисходительно поглядывает на нас, как бы говоря: "Привет, ребята. В солдатики играете? А мне можно с вами?" На его голову сыплют проклятия - по-немецки сержант, по-французски переводчик и по-английски мы, - но он проходит и становится на свое место.
А поскольку почти все участники смотра покинули строй и сгрудились вокруг сержанта и старины Джо, чтобы послушать, что первый говорит второму, возникает нужда в новом пересчете. Нас снова считают, и снова происходит совещание. На этот раз по какой-то загадочной причине нас стало меньше сразу на шесть человек. В наших рядах рождаются пораженческие настроения. Похоже, что мы несем потери.
Вперед выступает патер. Он служит как бы связным между нами и немцами. Патер задает вопрос: зарегистрировались ли те шестеро, которых привезли из Гента? Но не тут-то было. Так сразу этому лорду Питеру Уимзи{9} нашу загадку разгадать не удается. Интернированные из Гента регистрацию прошли. Начальство снова устраивает совещание. На него приглашаются старосты, и нам велят разойтись по комнатам, а старосты пусть соберут и пересчитают каждый своих подопечных.
Моя комната - пятьдесят вторая В - идет даже на то, что, раздобыв большой кусок картона, пишет на нем мелом: "Звансиг маннер, штиммт!" - что, по уверениям нашего языковеда, означает: "Двадцать человек, все на месте!" И, когда нас по свистку снова сзывают на поверку, я несу этот плакат на груди, точно человек-реклама на лондонских улицах. Но, к нашему разочарованию, это не вызвало улыбки на устах начальства. Что, впрочем, вполне понятно, у начальства и без того голова идет кругом от нового пересчета, так как старина Билл опять отошел к старине Джорджу для обсуждения вопроса, действительно ли вчерашний кофе отдавал керосином сильнее, чем сегодняшний? По мнению Билла, да, а Джордж все-таки не вполне в этом убежден.
Капрал, голося, как свора гончих псов, их разгоняет, и собирается новое совещание. Недосчитались пятерых. Полный тупик без проблеска надежды на выход. Но тут кто-то ушлый, не иначе как месье Пуаро, вспоминает: "А те, кто в лазарете?" Их там оказывается как раз пятеро, и нас распускают. Мы с пользой и приятностью провели пятьдесят минут и обогатили наши знания о природе человека.
Нечто похожее происходит в семь утра, когда мы выстраиваемся в очередь за завтраком, а также в одиннадцать тридцать и в семь вечера, перед обедом и ужином, с той только разницей, что в очереди мы движемся и поэтому можем нагляднее проявиться. Если мы плоховато стоим в шеренгах, то на ходу вообще норовим сбиться в кучу, и довольно нескольких шагов, чтобы мы уподобились толпе, рвущейся на волю из горящего кинематографа.
Пищу нам раздают из больших котлов, выставляемых за порог общественной кухни в глубине двора. Капрал не особенно оптимистичным тоном, так как уже наблюдал нас в действии, велит нам разобраться по четыре человека. Мы разбираемся, и поначалу кажется, что на этот раз все сойдет благополучно. Но тут вдруг старине Биллу, старине Джорджу, старине Джо и старине Перси одновременно со ста двадцатью другими интернированными гражданскими лицами приходит в голову, что, если выйти из задних рядов, подбежать и затесаться среди передних, можно будет получить свою порцию скорее. Они сразу срываются с места, а следом за ними и еще человек восемьдесят из наиболее сообразительных, которые разгадали ход их мыслей и решили, что идея вовсе неплоха. Через двадцать минут капрал, убеленный сединой, с глубокими бороздами поперек лба, восстанавливает строй в шеренги по четыре, и все начинается снова.
В хороший день - когда старина Билл и его приятели были в наилучшей форме - на то, чтобы задние в очереди дошли до котла, требовалось три четверти часа. Но трудно было представить себе, что будет в дождливый день.
Впрочем, дождливых дней, к счастью, при нас не было. Ясная солнечная погода держалась всю неделю, пока, по прошествии этого срока, нас не погрузили в фургоны и не отвезли на вокзал. Теперь пунктом нашего назначения была находившаяся оттуда в двадцати пяти милях Цитадель И - где также раньше стояли бельгийские воинские части.
Если бы меня спросили, после кого я предпочел бы занять помещение после французских заключенных или после бельгийских солдат, - я бы затруднился с ответом. Заключенные французы расписывают стены рисунками, от которых щеки скромности заливает краска стыда, но в быту они довольно чистоплотны, - тогда как бельгийские солдаты, о чем я уже говорил выше, оставляют своим сменщикам невпроворот работы. Не хочу быть неделикатным, могу лишь сказать, что, кто не чистил сортиров после бельгийских солдат, тот еще горя не видал.
Пожив в Льеже, а потом в Цитадели И, я проникся здоровым отвращением к бельгийцам, которое отличает всякого разумного человека. Если я никогда больше на своем веку не увижу ничего бельгийского, меня это нисколько не огорчит.
Передача четвертая
Сегодня в нашей Берлинской студии находится мистер П. Г. Вудхауз, всем известный создатель образов Дживса, Берти Вустера, лорда Эмсворта, мистера Маллинера и других замечательных героев. Мы подумали, что американским читателям будет небезынтересно услышать от мистера Вудхауза продолжение его рассказа.
У микрофона - мистер Вудхауз.
Перед тем, как начать сегодняшнюю передачу - четвертую в серии из пяти, что соответствует пяти этапам моего заключения, - я хочу сказать несколько слов на другую тему.
Пресса и публика в Англии выдвинули предположение, что меня заставили выступить с этими передачами, каким-то образом подкупив или запугав. Но это не так.
Я не заключил сделку и не купил освобождение из лагеря ценой выступления по радио, как обо мне говорят. Меня освободили, потому что мне исполнилось шестьдесят лет - точнее, исполнится в октябре. А тем, что я оказался на свободе несколькими месяцами раньше срока, я обязан хлопотам моих друзей. Как я объяснил во второй передаче, если бы мне было шестьдесят к моменту интернирования, меня отпустили бы домой в первую же неделю.
Побудило же меня выступить по радио простое обстоятельство. За время, что я сидел в лагере, мне пришли сотни писем с выражением сочувствия от американских читателей, людей мне лично незнакомых, и мне, естественно, хотелось сообщить им, как идут у меня дела.
В существовавших условиях ответить на эти письма я не мог, но оказаться неблагодарным и невежливым, якобы пренебрегая ими, очень не хотелось, и радиовыступление представилось подходящим выходом.
А теперь я возвращаюсь к обстоятельствам нашего пребывания в Цитадели И - последнем перевалочном пункте на пути к месту нашего окончательного расположения, городку Тосту, что в Верхней Силезии.
Составляя тексты моих выступлений на тему "Как стать интернированным иностранцем без предварительной подготовки", я сталкиваюсь со следующей трудностью: мне неясно, какие стороны моей жизни в неволе представляются наиболее занимательными слушателям.
Когда кончится война и вокруг меня соберутся внуки, такой вопрос, разумеется, не возникнет. Им, беднягам, волей-неволей придется выслушать весь рассказ, с подробностями, день за днем, без купюр. Но сейчас, на мой взгляд, нужен все-таки некоторый отбор. Многое из того, что представляется важным и захватывающим самому узнику, другим может быть совершенно неинтересно. Что, например, вам с того, что на путешествие от Льежа до И в двадцать пять миль у нас ушло четыре часа? Или что во время подъема в гору к Цитадели были моменты, когда старику деду казалось, что он сейчас упадет и испустит дух? Вот видите.
И по этой причине я не собираюсь особенно задерживаться на тех пяти неделях, которые я прожил в И. Кстати, пусть это имя никого не смущает. Оно пишется H-U-Y и в любой стране, кроме Бельгии, читалось бы как ХЬЮИ. Так что имейте в виду, когда я говорю "И", я не подражаю лошадиному ржанию, а называю нашу цитадель.
Цитадель И - это одно из тех исторических строений, где в мирное время берут за вход по два франка с человека. Возведена она на самом деле при Наполеоне, но атмосфера там исключительно средневековая. Цитадель стоит на вершине горы, настолько крутой, что ее бока вполне годились бы под барельефы Кутзона Борглума{10}, а сверху открывается вид на реку Маас. Словом, цитадель, раз туда попал, то уж попал. Толщина ее стен - четырнадцать футов. Коридоры освещаются узкими бойницами в нишах. Через эти бойницы женатые люди, чьи жены проживают в Бельгии, переговариваются с ними, когда те их навещают. Жена стоит на горе, под самой стеной и, обращаясь к мужу, кричит во весь голос. Видеть же друг друга они не могут. Получается нечто вроде сцены из оперы "Трубадур".
Единственное место, откуда немного видно того, кто стоит под стеной, это окно в зале, где впоследствии устроили столовую. Тот, к кому пришли, со всех ног бежит в зал и бросается в окно, но не вылетает, а ложится ничком на широченный подоконник. С непривычки это выглядит устрашающе, но потом привыкаешь. Я, впрочем, так до конца и не изжил страха, что вот сейчас человек не рассчитает и вывалится вон. Позднее лежать на подоконнике было запрещено, как и почти все остальное в этом заведении, лозунг которого, кажется, был: "Ступай посмотри, что они делают, и скажи, что этого нельзя". Помню, нас как-то выстроили на дополнительную поверку, исключительно чтобы объявить, что воровать запрещается. То-то мы расстроились.
Эти дополнительные поверки играли значительную роль в жизни Цитадели И, местный комендант явно питал к ним слабость, род недуга.
Вы не думайте, я считаю, что его можно понять.
Будь я на его месте, я бы, наверно, тоже устраивал дополнительные поверки. Жил он внизу, в городке, а проезжей дороги, которая бы связывала Цитадель с остальным миром, не существует, есть только крутая, извилистая тропа. Так что добираться к нам ему приходилось исключительно пешком. Был он толстый, коротконогий человечек за шестьдесят, а карабкаться в гору по крутой извилистой тропе для толстых коротконогих человечков, которые уже не так молоды, как прежде, - занятие не из приятных. Долг требовал от него время от времени подниматься в Цитадель и спускаться обратно, и он подчинялся требованию долга; но удовольствия ему это не доставляло.
Представляю себе, как он отправляется в путь, исполненный доброжелательства и благоволения, - так сказать, душка и миляга, - но постепенно, карабкаясь выше и выше, он озлобляется. И когда, наконец, достигает цели, ему уже вступило в поясницу, и бедные старые ноги гудят, вот-вот взорвутся шрапнелью, и видеть, как мы слоняемся без дела и без забот, ему как нож острый. Он хватается за свисток и сзывает нас на внеочередную поверку.
Помимо этого, внеочередные поверки по два-три раза в день назначает сержант - в тех случаях, когда требуется сделать какое-нибудь объявление. В Тосте у нас для объявлений была специальная доска, на которую ежедневно прикалывали приказы начальства, но в И никто до такой хитрости не додумался. Здесь знали только один способ связи между администрацией и интернированным контингентом: общее построение. Раздаются три свистка, мы устремляемся во двор, через какое-то, довольно продолжительное, время более или менее выстраиваемся, и тогда нас оповещают, что на имя Омера прибыла посылка - или что бриться следует ежедневно - или что запрещается курить на поверке - а также держать во время поверки руки в карманах - или что нам разрешается купить игральные карты (а на следующий день - что играть в карты запрещается) - или что наши парни не должны толпиться возле караулки и выпрашивать у солдат пищу - или что на имя Омера прибыла посылка.
Я вспомнил, как во время оно, когда я сочинял музыкальные комедии, одна хористка мне горько жаловалась, что если надо, чтобы плотник вбил гвоздь в задник, по этому случаю обязательно собирают репетицию хора. Теперь мне стала понятна ее досада. Ничто так не омрачает жизнь и не высвечивает жестокость бытия, как троекратный свист, в ответ на который ты должен, не домывшись, выскочить из ванны, и, не вытеревшись, кое-как одеться, и, выстроившись во дворе, простоять по стойке "смирно" минут двадцать, чтобы затем услышать, что на имя Омера прибыла посылка.
Не то чтобы мы имели что-нибудь против самого этого Омера. Симпатичный человек, его все любили, особенно - непосредственно после получения очередной посылки. Нас только обижало, что никому другому посылки почему-то не приходят. А причина была в том, что его взяли "на месте", то есть прямо на виду у всех его близких и почитателей, проживавших по соседству, а остальные из нас очутились далеко от дома и до сих пор не смогли связаться с нашими женами. Именно это обстоятельство сделало первые недели нашего пребывания в лагере настоящим кошмаром. И дело тут не в посылках. Конечно, получить что-нибудь из дому было бы неплохо, но мы бы обошлись. А вот узнать, что с нашими женами, как они там без нас, - этого всем хотелось. Только позднее, уже в Тосте, стали приходить письма, и мы смогли отвечать на них.
К тем немногим почтовым отправлениям, которые все-таки просачивались в нашу Цитадель, начальство относилось с большой опаской. Их сначала раздавали адресатам на общей поверке, позволяли в течение двух-трех минут прочесть, а затем полагалось возвратить их капралу, и тот рвал их на мелкие кусочки. Когда же приходила посылка для Омера, ее вскрывали, просматривали все содержимое, от первой банки сардин до последнего шоколадного батончика, и только после этого отдавали получателю. Я думаю, вина за такое обращение лежит на участниках прошлой войны, которые описывали в книгах, как ловко им удавалось бежать из немецкого плена с помощью шифров, присылаемых по почте, а также компасов и прочих приспособлений, запрятанных в банки с мясными консервами. Они, конечно, ничего дурного не имели в виду, но нам из-за них приходилось несладко.
Суровые - вот каким словом я бы описал условия в И, где я провел в заключении пять недель. Когда первая свежесть впечатлений на новом месте потускнела, мы остро ощутили, что положение наше аховое и это, похоже, надолго. Притом еще подходили к концу запасы курева, и наши желудки никак не могли приспособиться к тамошней системе нормирования, которая для мест заключения была вполне сносной, но все-таки значительно хуже, чем мы привыкли дома. Мы были почти все большие любители поесть, а нас внезапно посадили на диету, и наши желудки, обозлясь, выражали по этому поводу шумное негодование.
В рацион входили: хлеб, якобы кофе, джем или жир и суп. Иногда вместо хлеба мы получали по пятьдесят крохотных крекеров. В этих случаях несколько человек объединялись, каждый вкладывал в общий котел по пятнадцать крекеров, их крошили, смешивали с джемом, и потом на кухне эта масса запекалась. Получался торт. Возникали, однако, сомнения, стоит ли ради этого жертвовать пятнадцатью кровными крекерами. Торт, конечно, выходил замечательный, но твоя порция моментально проскальзывала в глотку, и дело с концом.
Между тем как один крекер можно было жевать в течение некоторого времени.
Начались эксперименты. Один человек нашел в углу двора какой-то куст, на котором росли ягоды, и съел их - поступок здравый, так как, по счастливой случайности, ягоды оказались неядовитые. Другой придумал оставлять от обеда часть супа, а вечером смешивать его с джемом и съедать в холодном виде. А я лично пристрастился к спичкам. Суешь спичку в рот, пожуешь, разотрешь в кашицу, и можно глотать. Годятся для этого и шекспировские сонеты, особенно с сыром. А когда заработал внутренний ларек, там почти всегда можно было приобрести сыр.
Не много, конечно. Работа ларька была устроена так: двоих заключенных отпускали под конвоем в город, и они закупали там столько продуктов, сколько в силах были донести в двух рюкзаках. И это из расчета на восемьсот человек. Обычно приходилось по кусочку сыра в два дюйма длины и такой же ширины на одного желающего.
Когда кончился табак, многие из нас стали курить чай или солому. Курильщиков чая принимали в штыки соседи по комнате, уж слишком неприятный дух распространялся от них по всему помещению - эдакая тошнотворная, сладковатая и на диво стойкая вонь. Чаекурение имеет еще тот недостаток, что вызывает припадки. Стало обычным явлением, что человек сидит, бывало, и попыхивает трубкой, и вдруг заваливается на бок, так что приходится применять к нему меры первой медицинской помощи.
Еще одним недостатком Цитадели И было то, что нас тут так же - и даже больше - не ждали, как и в Льеже. Вы, может быть, помните, в прошлой передаче я говорил о том, что в Льеже наш приезд был полным сюрпризом, там не нашлось даже сосудов, из которых мы могли бы выхлебывать суп. А в И не оказалось постелей.
Интернированному иностранцу, чтобы спать, никаких особых роскошеств не требуется, дайте ему клок-другой соломы под бок, и он этим удовольствуется. Но в И поначалу казалось, что для нас не найдется даже соломы. Однако в конце концов солому откуда-то выгребли, довольно, чтобы расстелить тонким слоем по полу, но и только. Одеял нашлось лишь на двадцать человек, я был не из их числа. Не знаю почему, но я всегда оказываюсь не из числа тех двадцати, кому что-то достается. Первые три недели я укрывался ночью собственным макинтошем и теперь мечтаю встретиться с адмиралом Бердом{11}, чтобы обменяться впечатлениями.
Хотя боюсь, я не дам ему рта раскрыть. Только он примется рассказывать какой-нибудь случай на зимовке у Южного полюса, как я тут же его прерву: "Минуточку, Берд, одну минуточку, дайте-ка я опишу вам свои ощущения по ночам в И с 3 августа 1940 года и до прибытия моего шлафрока. Не толкуйте мне про Южный полюс, это все равно как рассказывать Ною про дождик".
Ну, вот. Теперь вы поняли мои слова о том, что рассказ, исполненный для лагерника жгучего интереса, у публики вызовет лишь зевоту и желание выключить радио. От скалистых берегов Мэна до заболоченных низин Флориды не найдется, думаю, ни одного человека, который забеспокоится, даже если услышит, что ночами в И мои склоны покрывались инеем и мои розовые маленькие пальцы на ногах замерзали и отваливались один за другим. Ну, да ладно, погодите. Дайте мне добраться до моих внуков.
Однако, как совершенно справедливо кто-то заметил, темнее всего бывает перед рассветом. И как ответил Мафусаил репортеру местной газеты на вопрос, что чувствует человек, проживший девятьсот лет: "Первые пятьсот лет тяжеловато, а потом - одно удовольствие". Так же было и с нами. Первые семь недель неволи достались нам тяжело, но радость ждала за поворотом. То есть, короче говоря, предстояли хорошие времена. Восьмого сентября, день в день через пять недель после прибытия, нас снова выстроили на дворе и на этот раз сообщили нам не о том, что Омеру прибыла посылка, а что нам следует собрать пожитки, ибо мы снова отправляемся в путь к неизвестному месту назначения.
Местом этим оказалась деревня Тост в Верхней Силезии.
Передача пятая
В прошлой передаче я остановился на том, как наши восемьсот человек интернированных иностранцев были отправлены в деревню Тост в Верхней Силезии. Не знаю, насколько хорошо мои слушатели разбираются в географии Центральной Европы, поэтому на всякий случай поясню, что Верхняя Силезия находится в самом конце Германии, а деревня Тост находится в самом конце Верхней Силезии - собственно говоря, еще шаг или два от того места, где нас высадили, и мы оказались бы в Польше.
Ехали мы на этот раз не товарняком, не в вагонах для скота, а в человеческом поезде, разбитом на небольшие отделения, по восемь человек в отделении, на дорогу у нас ушло три дня и три ночи, и за это время мы шагу не сделали из своего уютного уголка. Покидая Цитадель И, мы получили с собой по полбатона хлеба и по половине колбасы, а проведя в поезде тридцать два часа, - по второй половине батона и суп. В ночные часы поездка была не очень приятна. Приходилось выбирать между двумя альтернативами: либо сидеть и спать, держа спину прямо, либо нагнуться вперед и поставить локти на колени. В последнем случае тебе грозила опасность столкнуться лбами с тем, кто сидит напротив. Я не понимал смысла выражения "твердолобый йоркширец", пока не расшиб себе лоб о лоб Чарли Уэбба, который родился и вырос в йоркширских краях.
По причине этого, а также из-за того, что мы в пути трое суток не мылись, я был не в наилучшей форме, когда мы прибыли в Тостскую психбольницу, которую для нас переоборудовали под лагерь. Но несмотря на то, что с виду я походил на ветошь, принесенную вороной с помойки, духом я нисколько не пал. Потому что с первого взгляда определил, что здесь нас ждут условия гораздо лучше, чем на прежних стоянках.
Радовало, например, то, что, как выяснилось, с нами вместе не приехал Вшивец, как мы любовно называли одного нашего сожителя в Цитадели И. Это был общественно опасный элемент, причинивший мне много неприятных мгновений за те пять недель, что мы жили с ним в тесном контакте. У бедняги не только были вши, но он еще страдал какой-то в высшей степени заразной кожной болезнью, однако о том, чтобы держаться на расстоянии от других, даже не помышлял. Человек общительный, душевный, он любил, как кошка, тереться возле людей. А однажды я видел, как он помогает на кухне чистить картофель. Славный малый - как хорошо, что его больше не было среди нас.
Другим обстоятельством, внушавшим оптимизм, было то, что, похоже, нам тут наконец заживется просторнее. Корреспондент от Ассошиэйтед пресс, позднее приехавший взять у меня интервью, написал, что Тостский сумасшедший дом - не замок Бландинг. Разумеется, нет, кто спорит. Но все-таки там было много места. Если бы у вас имелась кошка и вам захотелось бы, держа за хвост, раскрутить ее у себя над головой, в наших новых квартирных условиях это было вполне осуществимо.
Психбольница Верхней Силезии состояла из трех корпусов - одно большущее кирпичное строение, где вполне могли бы расположиться свыше тысячи человек, и два поменьше, но тоже поместительные. Мы жили и спали в первом, а есть ходили в одно из меньших, и там же был лазарет. Третье здание, так называемый Белый дом, стояло в дальнем конце больничной территории за оградой из колючей проволоки и первые месяца два использовалось только как распределительный пункт для вновь поступающих. Позже вход в него открыли, и он стал своего рода культурным центром лагеря: там занимались и давали концерты наши музыканты, в воскресные дни совершались богослужения, и там же мне выделили для работы палату-бокс с обитыми войлоком стенами, где я написал роман{12}.
Территория больницы представляла собой настоящий, традиционный парк, в нем росли деревья. Кто-то не поленился, вымерил его и установил, что он имеет в окружности ровно триста ярдов{13}. После пяти недель в И он казался нам Йеллоустонским парком. С одного его бока шла высокая слепая стена, но с другой открывался живописный вид на ограду из старинной колючей проволоки и на чей-то огород. А поперек через центр шла аллея, и летом, когда наши умельцы смастерили мяч из кокоса, обвитого веревкой, там играли в крикет.
Но что особенно понравилось мне в Тосте, как только я разобрался в обстановке, было то, что это действующее учреждение. Прохаживаясь перед Белым домом, мы могли видеть за колючей оградой человеческие фигуры, и их присутствие свидетельствовало о том, что нам не придется самим строить себе жилище на пустом месте, как это было в Льеже и в И. Здесь был настоящий, работающий лагерь, а не перевалочный пункт.
Это подтверждалось и составом приемной комиссии: в нее входили, помимо прочих, несколько англоязычных переводчиков. После того как был просмотрен наш багаж и все приняли ванну, к нам явился джентльмен, представившийся помощником капитана лагеря, и тогда мы поняли, что теперь у нас все как у людей. Возможно, моим слушателям будет интересно узнать, как устроен концлагерь для гражданских лиц. На самом верху комендант, у него в подчинении - несколько капитанов и оберлейтенантов и сотни две солдат, которых размещают в казарме за пределами территории, обнесенной колючей проволокой. На них, однако, можно не обращать внимания, так как в жизни интернированных они участия не принимают, мы видели только тех немногих, кто посменно стояли часовыми на постах. Для нас было важно внутреннее устройство лагеря, то есть область, где находимся мы и смотрим не снаружи внутрь, а изнутри наружу.
Внутри лагеря распоряжается лагерфюрер, у него четыре капрала, по одному на этаж, мы дали им прозвища: Плуто, Розанчик, Джинджер и Дональд Дак{14}. Их обязанность - поднимать нас по утрам и следить за тем, чтобы пересчет узников на поверке завершался до прибытия лагерфюрера с инспекцией, а также неожиданно вырастать рядом с вами из-под земли, когда вы курите в коридоре в неположенное время.
С этими начальственными фигурами в контакте действует небольшая группа лагерного самоуправления: капитан лагеря, двое помощников капитана, ответственные по этажам и ответственные по комнатам. Ответственные по этажам несут ответственность за этаж в целом, ответственные за комнаты соответственно, за комнаты. Помощники суетятся повсюду и очень стараются выглядеть деловито, а капитан лагеря поддерживает отношения с лагерфюрером, еженедельно по пятницам с утра являясь к нему в кабинет со списком жалоб, собранных у простого народа, то есть у меня и у остальных наших. Если, положим, к завтраку два утра кряду подают остывший кофе, пролетариат доводит это до сведения капитана, он передает лагерфюреру, а тот - коменданту.
Да, забыл еще одного начальника над лагерниками, это зондерфюрер, то есть, очевидно, фюрер, который зондирует.
Самым ценным преимуществом настоящего лагеря для интернированных гражданских лиц иностранного подданства является то, что интернированные лица здесь круглые сутки предоставлены самим себе. На прошлой неделе я рассказывал, как в Цитадели И по многу раз на дню устраивали поверку. А вот в Тосте за все сорок две недели было всего три внеочередных поверки. Начальство там только утром и вечером проверяет, все ли мы на месте, и довольствуется этим. Так что нас пересчитывали в семь тридцать утра и на ночь за час до отбоя и гашения света. А все остальное время мы были вольны делать что хотим.
И по части дисциплины и формальностей тоже соблюдалась мера. Мы были обязаны при встрече приветствовать начальников, но встречались они нам нечасто. Имелась инструкция, согласно которой, если заключенные стоят группой, первый, кто увидит приближающегося начальника, должен крикнуть: "Ахтунг!" (Как в нашей молодости, кто первым увидит человека с бородой, должен был крикнуть: "Бивер!"), после чего, гласила инструкция, все оборачиваются лицом к начальнику, стоя по стойке "смирно" и держа руки вдоль боковых швов своих брюк - наших лагерных брюк, как вы понимаете, - и смотрят прямо на него, придав корпусу строго вертикальное положение. Инструкция была неплохая, но открывала большие возможности для наших юмористов. Можно неплохо позабавиться, если крикнуть: "Ахтунг!" - и потом наблюдать, как твои товарищи вытягивают руки по швам и придают корпусу строго вертикальное положение, а никакого начальства поблизости и в помине нет.
Жизнь за лагерной оградой подобна жизни на свободе в том отношении, что она такова, какой вы сами ее сделаете. Что вы - заключенный, это неприятно, но факт, от него никуда не денешься. Но можно постараться не вешать из-за этого нос. Именно к такой цели мы и стремились, и мне кажется, что и все прочие арестованные в Германии англичане стремятся к тому же. Нам в Тосте очень помогало то, что среди нас были матросы с "Орамы"{15}, а это такой народ, развеселят любого.
А кроме того, было много иностранцев из Голландии, главным образом, учителя инстранных языков и музыканты, и один замечательный организатор профессор Дойл-Дэвидсон из Брабантского университета. А это все означало, что теперь наша интеллектуальная жизнь уже не ограничивалась праздным топтанием в коридорах или старинной армейской игрой в цифровое лото - где платишь десять пфеннигов за карту с числами, держатель банка вытаскивает из шапки билетики, прочитывает число, и кто первый закроет свою карту, берет банк.
У нас начали устраивать лекции и концерты, ставили ревю и даже одну настоящую комедию - которая получилась бы еще гораздо лучше, если бы в разгар репетиций исполнитель роли главной героини не угодил на двое суток в карцер.
Мы получили возможность обучаться французскому, немецкому, итальянскому и испанскому языкам, приемам первой медицинской помощи и стенографии, а также выяснить все, что поддается выяснению во французской и в английской литературе. Из интернированных чужестранцев мы превратились в школяров. К концу моего пребывания в Тосте у нас уже была своя газета - веселый листок под названием "Тост-таймс", выходивший дважды в месяц.
Еще одним важным, с моей точки зрения, преимуществом Тоста было правило, что люди старше пятидесяти лет не дежурили по хозяйству, то есть не делали черной работы. В Льеже и в И возрастного ценза не существовало, там наваливались все разом, от почтенных старцев до беззаботных юнцов, одной рукой, так сказать, чистя сортиры, а другой - картофель. В Тосте же старичье вроде меня жило не ведая забот. Для нас тяготы трудовой жизни сводились к застиланию своих кроватей, выметанию сора из-под них и вокруг, а также к стирке собственного белья. А когда требовалась мужская работа, например, таскать уголь или разгребать снег, за дело бралось молодое поколение, а мы только поглядывали да обменивались воспоминаниями из Викторианской эры.
Но у дежурных были обязанности - такие, как, например, подавальщик в столовой или подсобник на кухне, - на которые не было отбоя от добровольцев. Тому, кто их выполнял, полагались двойные порции, между тем как наградой за прочие дела, вроде таскания угля, служила лишь радость физического труда. Казалось бы, настоящий молодой альтруист, потаскав часа два мешки с углем, должен радоваться, что своим трудом обеспечил счастье многих; но я что-то не слышал от наших работяг высказываний в таком духе. Чаще говорили, притом в сердцах, что, когда в следующий раз придет их очередь, они уж как-нибудь позаботятся растянуть лодыжку или лечь в лазарет.
Удивительное это дело - жить в полном отрыве от внешнего мира, как живут узники концлагерей. Питаешься почти исключительно картофелем и слухами. Один из моих друзей завел книжечку, куда записывал все слухи, гуляющие по коридорам; через две-три недели читать их было безумно смешно. Среди военнопленных, как я слышал, лагерные слухи по какой-то причине называются "синими голубями". А мы дали им имя "вечерние сказки", и каждая комната имела своего специального корреспондента, в чьи обязанности входило шнырять по коридорам вплоть до отбоя и приносить перед сном свежие новости.
Эти "сказки" потом никогда не подтверждались, но каждый слух, как говорится, поддерживает дух, так что польза от них все равно была. Не знаю, в самом ли деле "вечерние сказки" тому причиной или же философский подход к своему положению, которое со мной разделяли многие, но настроение узников Тостского лагеря было на диво бодрым. Я никогда больше не встречал таких неунывающих людей, и всех их я любил, как братьев.
Этой передачей я завершаю рассказ о моих приключениях в качестве интернированного гражданского лица британского подданства, заключенного № 796, и перед тем, как поставить точку, хочу еще раз поблагодарить всех добрых людей в Америке, которые присылали мне письма, пока я находился в лагере. Кто не сидел в концентрационном лагере, никогда не поймет, что значат для узника письма, особенно такие, как получал я.
Примечания
{1} Ian Sprout. Wodehouse at War.
{2} "Держать себя в руках, не распускаться".
{3} Как? Мосье Водеус? Поцелуйте меня, мэтр! (фр.)
{4} Имеется в виду застенок в Калькутте, куда летом 1759 г. взбунтовавшийся набоб бросил ночью 146 захваченных им англичан, из которых 143 умерли к утру от жары и удушья.
{5} Редингская тюрьма описана с мрачными подробностями О. Уайльдом в поэме "Баллада Редингской тюрьмы" (1898).
{6} Суд Кесарев - выражение из Евангелия (Деяния Апостолов 25/10, 11).
{7} "Сорок человек, восемь лошадей" (фр.).
{8} Многодетная старушка, не знавшая, что делать с огромным количеством детей, - персонаж из хрестоматийного детского стишка. В русском переводе С. Маршака он начинается так:
Жила-была старушка
в дырявом башмаке,
и было у нее детей
что пескарей в реке, и т. д.
Но некоторые акценты тут смещены: в оригинале башмак не дырявый, и, главное, говорится о ее замешательстве: "она не представляла себе, что с ними делать".