— Это буйвол или кажется?.. Всё имеет свой конец… Потом примчался Левон, на лошади… мол… Это буйволица или мне кажется?.. Добро — зло — бог… Добро — зло — бог…
Буйволица решила оставить тропу, пойти в обход. Солнце быстро закатывалось за гору, а город внизу тянулся, и конца у него не было. Буйволица проревела с тоской оранжевому солпцу вслед — зачем-де оно бросает своё дитя в этом враждебном чужом мире. А потом она стояла одна на гребне. Бездна внизу наполнялась ночью, густой шум внизу, рассеиваясь, тихо-тихо сходил на нет. Потом внизу зажглись сразу миллиарды огней, и над городом нависла световая крыша, — казалось, можно пойти по этой крыше и дойти до далёких скалистых гор на этой стороне. Но бездна обманывала — буйволица приближалась к её краю и отодвигалась, пройдя немного, она снова приближалась к краю бездны и снова пятилась. И вдруг — что-то коснулось её, что-то родное обняло ласково, обволокло её всю — было ли это желанием быть подоенной или пёс Басар шагнул ей навстречу от расстеленного на солнце зерна, а может, в это время в дальних туманах горячо и глухо проревел буйвол… тропинка к дому терялась в сознании, запах бабкиного платка совсем забылся, а буйвол хоть и звал её, но его не было, и всё было неправдою — буйволица поплакала немного.
Город спал себе спокойно. К рассвету похолодало. Буйволица была уже на другом конце города. Где-то лаяла, себя не обнаруживая, собака. Кукарекнул петух. Буйволице хотелось спать, звук собственных шагов она слышала издалека, потом донёсся до неё запах влажной овечьей шерсти, но этого не могло быть, это была иллюзия, потому что горы остались вдалеке, потом опять донеслось блеянье овцы, а бабка похвалила буйволицу: умница, сегодня много молока принесла. Буйволица поскользнулась, наполовину проснулась и встала — земля дрожала от дробного перестука овечьих копыт. Буйволица услышала пастуший посвист, и это уже не было иллюзией, овца, та же самая, три раза проблеяла, потом встал на круче, чихнул и пошёл вниз — к буйволице и к городу — козёл-вожак. Потом на круче показалась сама отара и, с секунду поколебавшись, со всего маху заструилась, потекла в город.
— Вах-вах-вах, смотрите-ка, — усмехнулись пастухи, — город важный стал, буйвола уже держит.
Эти пастухи были родные, отара тоже, единственный волкодав при отаре — тоже. С ними буйволица города не боялась. Да, но она поставила этих пастухов в затруднительное положение, задала им задачу — вдруг им словно на ухо кто зашептал, что эта буйволица ничья, без хозяина, а кило мяса три рубля, три рубля помножить на триста кило — девятьсот рублей, сто тому, кто спросит: что это, мол, за мясо такое продаёте, — останется, значит, восемьсот рублей, восемьсот поделить на два… В этом мире изобилия воровать так просто — стыдно, отсиживать за это в Сибири — тем более, но не украсть тоже трудно, потому что потом постоянно будешь вспоминать, что не украл, будешь вспоминать и себя грызть. Есть же такое дурачьё на свете — они как привяжутся, так и не отстанут, по-доброму от них не отделаешься, «это что за мясо» — спрашивают они вначале, вроде бы невинно, «буйвола» — говоришь ты им, ты им так говоришь, и они опять «так что это за мясо, значит?» — и не на руку твою смотрят, а в глаза, да в упор. Окна чёрные, ни в одном света нет, — город тайком наблюдал за их сомнениями, за их сомнениями и поступью отары. Нет уж, лучше себя стесняться, чем других не стесняться, а потом на суде делать вид, будто стесняешься… Из окна второго этажа бросили окурок и спросили:
— Это овцы, что ли?
— Овцы. Утро доброе.
— А вон буйвол, — сказали.
— Не буйвол — осёл.
Уличные фонари светлели. Усталая поступь отары заполнила улицу. Совсем как в ущелье это бывает — с тем же отзвуком — снова закашляла всё та же простуженная овца. Но было бы странно, если бы в этом безжизненном мире оказались вдруг загон, костёр, сторожевые псы, впавшие в дрёму. Вряд ли эта дорога кончалась пастбищем. Буйволица учуяла вкус солёной крови и увидела мёртвые глаза на мёртвых головах. Нервы у буйволицы пучок за пучком постепенно парализовались, и это не было больно, буйволица словно в тепловатую воду погружалась — она могла утонуть, но нисколько этому не противилась. И то ли в действительности, то ли в кошмарном сне — какое-то крыло — птицы ли, смерти ли — скользнуло тенью, затрепетало над отарой, и буйволица с этой минуты оглохла.
Отара стояла перед воротами и покрывалась мурашками, волкодав скулил и пятился, потом прильнул к ногам буйволицы и словно хотел проглотить звуки собственного голоса, потом он затих совсем. Кто-то незаметно, тихо растапливал нервы, отгонял страхи и расслаблял сопротивление — на отару опускалась мягкая дрёма. Потом ворота дали трещинку, подались назад, и буйволица увидела пару немигающих глаз, которые отплывали-отплывали куда-то, гасли и снова вперялись в неё, зелёные и пристальные. Отара, казалось оторванная от земли, умиротворённо и бесшумно устремилась в ворота. Кто-то невидимый убаюкивал буйволицу и ласково, но с силой подталкивал к воротам.
Потом вдруг на неё заорали — это был пастух, он заставил её повернуть назад, потом снова закричал и ударил её — и пробудил.
— Пошла отсюда! И твоё настанет время, иди сейчас, ищи своего хозяина…
— Иди, говорят! — И он снова ударил её.
Но что-то ещё тянуло её обратно, не давало уйти, задние ноги увязали будто в вате, каждую секунду ей казалось — сейчас она упадёт, но пастух ударил её как следует, боль глодала ей ноги и спину, буйволица хотела кончиком хвоста смахнуть боль, но боль пристала крепко и не отцеплялась, и буйволица пошла отсюда, не оглядываясь.
Городская потрёпанная собака немного проводила её, пытаясь установить с ней знакомство, и даже остановилась, чтобы вспомнить, — может, они родственники? — но всё путалось в её растерянной головушке, и она отступилась от этой трудной затеи. И, оставив буйволицу, затрусила к бойне.
В это время в молодёжном туристском лагере Ерванд Хачатрян умывался холодной водой и сам себе говорил, что он мужчина что надо — темпераментный как армянин и как европеец образованный — и что русский — почти как английский — международный язык, а сорок польских девушек, одна к другой его ревнуя, поголовно влюблены в него, потому что он смуглый, волосатый и сдержанный.
— На завтрак — пятнадцать минут, — не глядя ни на одну из этих девушек, сказал он.
— Мастер, я думаю, через пятнадцать минут машина будет готова, — сказал он, не глядя на водителя.
— Армения — страна развитых городов, старинных строений и удобных дорог. Армянский народ трудолюбивый и гостеприимный народ. Если бы турки не перерезали нас вполовину в 1915–1916 годах, наш народ мог разостлать сейчас скатерть перед всем миром. Наши скалы дикие и суровые, но ни в одном из наших ущелий не прячутся разбойники, чтобы с оружием в руках выскочить оттуда, напугать и изнасиловать туристов. Вот почему эту маленькую страну называют страной контрастов. С одной стороны, суровая природа, с другой стороны — приветливый народ!..
Машина долго сигналила, потом резко затормозила. О!.. Какое-то громоздкое потешное животное медленно двигалось, заполнив собою всё шоссе, — у существа этого и в мыслях даже не было уступить дорогу машине. Водитель вышел из машины, отогнал его за обочину и вернулся, сел за руль — перед машиной, невозмутимое, возникло то же существо. Ерванд Хачатрян высунулся из окна, чтобы пристыдить пастуха, но стада не было, была одна буйволица. Машина с рёвом понеслась на неё, напугала немного, но стронуть с дороги всё равно не сумела и, легонько ударившись об эту громаду, затормозила опять, а польские девушки заметили:
— Эти армяне — бурный и темпераментный народ.
Ерванд Хачатрян вышел из автобуса, чтобы расправиться с ней, подошёл к буйволице. Вымя у неё было изранено. Придерживая её за ухо, Ерванд Хачатрян подождал, пока машина проехала, потом с серьёзностью тореодора поднялся в машину и там в атмосфере тёплых коленок, зелёных очков, трепета крепких грудей, не стеснённых бюстгальтерами, в атмосфере тайного союза полов и международной корректности проговорил, усаживаясь на сиденье своим упругим задом гимнаста, — он сказал:
— Это животное называется, кажется, буйвол. В горах Кавказа ещё проживают две-три скотоводческие народности. Возникновение армянской колонии в Польше относится к глубокому средневековью. Ваш народ хорошо принял наших предков, предоставив им всё, вплоть до внутреннего самоуправления общин. Известно, что в битве под Грюнвальдом участвовал целый армянский полк. Кинорежиссёр Ежи Кавалерович — армянин. Каждый армянин в Польше может стать Ежи Кавалеровичем, поскольку каждая полька талантливая актриса. Внимание, начинается подъём к монастырю Ахавнаванк. Начало строительства монастыря датируется восемьсот двадцать пятым годом. Зодчий неизвестен, назовём его условно Трдат. Откуда нам знакомо это имя? Тр-дат… ра-аз-ва-алины А-ани… — и на манер дирижёра он наклонился немного вперёд, — в зелёных очках, с расслабленным галстуком на шее, таким он и запечатлелся в памяти девушек и в объективах их фотоаппаратов.
Потом их очкастые головы разом повернулись — на мычание. Буйволица с архитектурой не имела ничего общего и вызвала улыбки, но Ерванд Хачатрян не позволил себе выпасть из поля зрения своих слушательниц.
— Лирическое отступление, — объявил он, и получилось так, что теперь в центре внимания были он и буйволица одновременно. Он подошёл к ней, зажмурился, взял её за рог и — со сжатым кулаком в кармане — оборотил лицо к фотоаппаратам.
— Снимайте на память об Африке!
На спине её вскочила шишка величиною с орех, то ли собака, то ли волк вонзили недавно клык в её вымя, она подрагивала, третий день уже томимая жаждой оплодотворения, её вымя, наверное, болело, потому что сосцы были сильно растопырены, она мычала натужно, и Ерванд Хачатрян, криво улыбнувшись, как глупец, потянул носом и с зажмуренными глазами не то погладил её ладонью, не то ударил, потом спросил, скорее в уме, неслышным совсем шёпотом:
— Ты куда идёшь, Сатик?.. Как ты, сестрица?.. А бабушка моя как?.. А мне как быть?
Машина призывала его, сигналя. Сжав губы, Ерванд Хачатрян спрыгнул с камня и — оба кулака в карманах — пошёл к машине. Русский — что английский, такой же международный язык, от жизни нужно брать всё и отдавать, но если можно — лучше не отдавать. Трудная жизнь, оно, конечно, дело хорошее, но пусть-ка она будет подальше от тебя.
Зачать было трудно и в прошлый раз. Буйвола тогда она нашла уже на обратном пути — она побыла немного возле него, но не оплодотворилась. Через месяц кровь в ней снова загорелась, и она по своим старым следам без труда нашла долину одинокого дуба и два дня побыла там. Детёныш того года родился в конце августа, простыл, постонал, постонал, покашлял и умер.
Буйволица подождала, пока ёж опустил иглы: высунув маленькую головку, он поглядел на неё блестящими глазками и, перекатываясь, побежал с тропинки. Потом в жарких кустах промемекали две козы и зашипела под ногой змея. На краю поля промычала корова, привязанная, как лошадь привязывают. Где это видано — привязывать корову. В поле, близко друг от друга — в двух местах — шевельнулись колосья, значит, ягнята забрались в посевы. Полевого сторожа не было видно, а на далёком склоне белели палатки летнего выгона. Буйволица пошла немного по краю поля, потом неожиданно для полевого сторожа, следившего за ней откуда-нибудь из укрытия, рывком подалась в посевы и — поминай как звали — побежала бегом. Колосья шелестели и ласкали, буйволица чувствовала томящее присутствие буйвола. Это было почти реальное счастье, но поле разом оборвалось — у обочины шоссе стояла светлая машина, а рядом на траве сидел толстый, лысый, добрый кастрат Эдвард Айрапетян и говорил двум своим спутницам всякие хорошие слова, которые были мертвы, потому что были только слова. Он вытер платком лысину и, заметив буйволицу на шоссе, пришёл в восторг.
— Торо!.. До чего же ты хороша! — сказал он и сказал неправду, потому что буйволица не была красива.
Потом он рассказал женщинам об испанском бое быков, и это было красиво, лживо и мертво, потому что на шоссе стоял не бык, а буйвол, да и не буйвол, а буйволица, которая шла, чтобы оплодотвориться. Потом он похвалил круглые ямочки на коленях у женщин, но эти колени были для него мертвы, иначе он бы не хвалил их так безошибочно и у обеих сразу. Потом он этим женщинам сообщил, что официально пантеизм у нас не поощряется, но что он убеждённый пантеист и поклонение природе считает единственным спасением для этой трагической планеты, впрочем, всё это были просто слова, потому что и буйволицу, и молнию, и сенокос он любил в той же мере, что и съеденный в полдень сладковатый хашил, — и любил из автомобиля. Он спутницам своим разъяснил, что рога у этого быка чешутся и что он идёт подраться с каким-нибудь другим быком, у которого тоже чешутся рога, — во имя красоты и улучшения рода.
Подъём к летнему лагерю был трудным, на него ушёл целый день, но палатки на склоне оказались не летним выгоном — геологи расставили здесь свои бурмашины и бурили, дырявили землю. Они выключили машину и повернулись к буйволице:
— Добро пожаловать!
Буйволица двинулась было дальше, но увидела, что ноги болят и идти некуда, — она оглянулась, промычала, сорвала два пучка травы и решила попросить пристанища у этих геологов. Между палатками ветра не было, буйволица села между палатками, потом выпростала ноги из-под собственной тяжести, голову положила на землю и заснула. Буры постукивали, буйволица покачивалась как бы в воздухе, потом совсем заснула.
Во сне она облизывала грустного своего прошлогоднего детёныша, детёныш слабо постанывал, потом бабка и пастух Минас обманули её — лохматую шкуру её детёныша они намочили солёной водой и набросили на коровьего телёнка. Во сне она облизывала большую голову своего больного детёныша и плакала, и тихая эта печаль была приятна, как сон. Потом лохматая шкура её детёныша соскользнула, и под ней задрожал коровий телёнок с коровьим запахом — она оттолкнула его мордой и крикнула.
Буйволица проснулась, посмотрела мутными глазами — буры постукивали и укачивали. Буйволица захотела встать, но поленилась — ноги подтянула под себя, голову завела на спину и задремала снова. Вымя слегка сдавливало… сейчас придёт бабка, подоит её. Бабка доила ласково, с песней, но вымя не опорожнялось. Буйволица расслабила вымя, но сосцы болели.
Она проснулась среди ночи, сидя, вспомнила, где она, прислушалась — при свете звёзд люди и машины спокойно спали, где-то у самого края этого божьего мира выла собака, и мигал-помаргивал пастуший костерок вдалеке, дневные люди тепло и мягко дышали в своих палатках, звёзды излучали далёкий холодноватый свет. Она встала, потянулась в свежей ночи и стала пастись. Когда на рассвете люди вышли помочиться, она подняла голову от земли и коротко промычала — мирное-де сосуществование. Они улыбнулись и сказали беззлобно:
— У, дьявол чёрный, напугал, чертяка.
Из палаток спросили хрипло:
— Что там ещё?
— Вчерашняя буйволица, говорит вам доброе утро…
— Хозяин ищет поди…
— Дайте спать! Развеселились…
И было молчание. Потом кто-то снова рассердился, а другие хором засмеялись в ответ.
Утром они ей сказали:
— Решила мацуна нам дать? Молодчина, правильно решила…
Идти ей было некуда. Мир, он, конечно, большой и с каждым разом становится всё больше, и тропинок в нём, слов нет, много, но мир делается в то же время безвкусным, потому что с его лица постепенно исчезает вся грусть и остаётся одна только обильная трава. Она поняла, что поблизости где-то есть стадо, но беспокойство в ней уже свернулось и усыплялось. С тропинки пахло войлоком, собакой, сыром, квасцами и резиновыми сапогами, но её существо не могло сейчас представить на той стороне горы летний выгон с палатками, не могло представить буйвола возле этих палаток и не могло затрепетать. И ей всё равно было, что от родника пахнет стадом, она напилась воды из родника — она пила по-буйволиному и от сытости даже застонала. Она не уступила дорогу курдянке, идущей с двумя вёдрами по воду, и спокойно отнеслась к лаю собак. Чёрная, большая, сильная, с тяжёлым взглядом — она встала посреди лающих собак и подождала. Пришёл курд, крикнул на собак, отбросил палку, подошёл и почесал ей за ухом. И так оно и должно было быть. Пришла мать курда, сложив на груди большие руки, посмотрела на неё со всех сторон, присела на корточки, увидела вымя, сосчитала сосцы — все ли на месте — один, два, три, четыре — все, сказала она и встала перед буйволицей, и просияла от восторга.
— Шко, — не отводя глаз от буйволицы, сказала она сыну, — Шко, мать тебя сыном родила, почему для матери одну буйволицу не купишь, Шко?
Курд взял буйволицу за ухо, подвёл к дверям палатки.
— Вынеси соль, — сказал курд матери, — не эту, чистую. Достань верёвку, — сказал.
— Для матери своей буйволицу купи. Шко, мать твоя сто лет проживёт, детей твоих вырастит, твоих овец доить будет, Шко, буйволиный мацун тебе, когда захочешь, сготовит…
Курд поглаживал буйволицу по спине и так, поглаживая, почёсывал ей за ухом, и вдруг в одно мгновение он надрезал ей кончик уха и сверху посыпал золой, посыпал и потёр. И стало у курда пятьдесят овец с надрезанным ухом, одна буйволица, четыре коровы, три козы, одна кобыла с жеребёнком и две собаки. Буйволицу звать — Наргоз. Кто говорит, будто кобыла краденая, — вон паспорт, пусть посмотрит, с жеребёнковских времён кобыла его.
— Подои, — сказал курд матери, — вымя полное, подои. Соли поешь, — сказал он буйволице, — ухо твоё не очень болит, ешь вот соль.
Мать курда стояла, скрестив руки на груди, и плакала, и улыбалась, потом сказала сыну сквозь слёзы:
— Шко, если отпустишь, волк её съест, Шко? Жалко будет, да, Шко?
Курд чесал у буйволицы за ухом. Курд сказал:
— Съест, а то не съест, конечно, съест волк. Одиннадцать лет буйволице нашей.
Пришла дочь курда. Позвякивая серебряными украшениями, ударила в ладони, встала перед буйволицей.
— Какая хорошая буйволица у меня, а детёныш где?
Мать курда вымыла медную посудину и молча, проливая слёзы в радости, забралась под буйволицу и так, с плачем и песней, стала доить мягко-мягко — пхк-пхк-пхк. Выгнув шею, буйволица принюхалась — пахло овцой, — она отставила ногу, расслабила сосцы. Куда-то катился-спешил ветерок, но кислый овечий запах оставался, не уносился ветерком, и, хоть солнце стояло над головой, было не жарко, над выгоном молча трудилось, разматывало нити пелены беленькое облачко, под облачком в маете своей песни наслаждался-восторгался маленький жаворонок — что солнце, мол, что ветер, не жарко, а вот и старуха, буйволицу доит, как радостно, как хорошо.
И вдруг сосцы стали твёрдыми и разом закрылись.
— Вуй, это ещё что такое, — вздрогнула старуха, — не иначе сатана ударил.
И, высвобождаясь от сонливости, нашедшей на неё, буйволица вдруг увидела, что маленькая равнинка внизу тоже просыпается и начинает дышать. Вся окрестность потемнела, а нижняя маленькая равнинка осветилась вдруг тепло и лучисто, и на ней от буйволиного стада отделился и зачернел, стал на глазах расти большой, громадный бык-буйвол, он задрал голову высоко-высоко и горячо и глухо замычал.
Буйволица подождала с минуту, глаза её стали влажными, и на зов его она ответила поздно, очень поздно. Потом оглохла, ослепла, сошла с ума, обезумела и ринулась к нему, оторвавшись от земли, с высоко задранной головой. Но что-то резко дёрнуло, сломало, почти сломало ей шею. Верёвка. Буйволица подождала, чтобы курд освободил её от верёвки, но курд поспешно наматывал верёвку на колышек, и верёвка от этого укорачивалась. Буйволица рванулась было, но верёвка была привязана накрепко, корни рогов нестерпимо заболели, а колышек и курд вдруг сорвались с места, и их протащило по земле — она пошла прыжками, какое-то время под ногами у неё путалась собака, верёвка попала в углубление в копыте, а колышек больно ударил по брюху, собака скулила уже далеко, отстав где-то по пути, верёвка снова больно врезалась в копыто, буйволица споткнулась, упала с маху на колени и тут же поднялась, глухая к боли, в жару вся. Она встала, посмотрела влажными глазами и промычала. Выгнув шею, буйвол стоял неподвижно и тоже мычал, только про себя.
Останавливаясь после каждого шага, она спокойно спустилась сверху и шаг за шагом приблизилась к нему. Они поглядели друг на друга, и больше они сами ничего не сделали — остальное сделал бог полей и буйволов. Он снял расстояние между ними, её шею подставил ему под горло, смешал их токи, закутал обоих в густой войлок глухих стонов, тоски, беспамятства, бесстыдства и горячей испаряющейся крови. И когда они стали единым существом, — её самой уже не было, не буйволицей уже она была, а горящим открытым чревом. А когда её кровь занялась и погасла, — она отделилась от буйвола, закрылась и снова стала обыкновенной чёрной буйволицей, будущей матерью. Горные голоса воскресли, кругом всё ясным осветилось светом, очертания гор и буйволов заколебались и стали устойчивыми. Мир снова сделался миром.
Курд хотел стать её хозяином, неизвестно чего хотела собака, которая мешалась под ногами, колышек ударился о брюхо так, как если бы его запустили в неё намеренно, со злостью, а верёвка курда и сейчас ещё причиняла боль. Буйволица выпила воды и, подняв голову, сквозь туманы и дни увидела бабку. Она захотела тут же пуститься в путь, но верёвка врезалась в копыто и мешала. Краем глаза она увидела буйвола, существование которого на земле теперь казалось ей непонятным и ненужным. Верёвка мешала очень, буйволица остановилась. Кто-то шёл за нею — это был буйвол, и то, что он шёл за ней, было полной бессмыслицей, потому что он не был жителем её гор… Верёвка извела её вконец, буйволица в отчаянье встала, и в это время кто-то потёрся о её спину. Она круто повернулась и боднула этого буйвола, потому что этот буйвол был глупым животным. Он стоял на тропинке и оглядывался как дурак. И снова верёвка врезалась в копыто и надавила на глаз — буйволица остановилась прислушаться к своим болям: чрево тихо сплетало зародыш, болело копыто, в глазу пощипывало, в позвоночнике боль была старая, притупившаяся и постоянная, а в том месте, куда ударился колышек, она то вспыхивала, то тихо тлела, кончик уха чесался, наверное, муха села на кончик уха. И сквозь эти мерно сходившиеся в ней боли она различила уже знакомые шаги и, зашипев, оглянулась, готовая забодать насмерть этого дурака, и тогда буйвол, растерянно озираясь, остановился, потом глупо так стал пощипывать траву.
Геологи окружили её, размахивая топором, преградили дорогу, смеясь налетели на неё, зачем-то заставили опуститься на колени и, когда она, совсем уже измученная, сдалась на их милость — отодвинулись:
— Ну ладно, иди уже.
Она пошла осторожно, напряжённо, поскользнулась, встала, но глаз её не вытек и с копытом ничего не случилось, — она секунду ещё подождала и зашагала снова, верёвки не было, она остановилась, мотнула головой, освободила рога от воспоминания по верёвке и пошла быстро, не останавливаясь больше нигде. Земля спокойно, без дрожи переносила её бестрепетное умиротворённое существование.
Вечером пятого дня с сумерками вместе, когда скотина с тяжёлым выменем шла доиться, усталая-усталая, взошла она на летний выгон. Она пришла на выгон, как приходит вол с пахоты, как трудяга-косарь возвращается с косьбы, как направляется в кузницу плуг, как приходит летний вечер в село. Она прошла между тяжёлыми и неподвижными, в чинном ожидании стоявшими коровами, она прошла и встала против войлочной палатки, она и сама была с палатку, она встала и промычала устало — ы-ы-ы…
— Да, моя хорошая, — сказала бабка, — пришла?