Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ледник - Йоханнес Вильгельм Йенсен на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

СЫНОВЬЯ ДРЕНГА

Народ на севере все размножался. По мере того как рос Ледник, росло и потомство Дренга и Моа, делясь на многочисленные семьи и небольшие роды, рассеявшиеся по скалистому острову и продолжавшие вести жизнь своих родоначальников.

Вначале в ледниковых людях текла кровь их истинных предков, людей леса. Сыновья Дренга совершали набеги к югу, нападали на лесной народ и брали себе от них жен; их сыновья поступали точно так же, а потом так уж и повелось, что молодые люди льдов, возмужав, испытывали свое мужество, отправляясь в леса добывать себе жен. Такие набеги всегда приурочивались к весеннему времени и сопровождались буйным веселием пиров, о которых молодежь мечтала заранее, а старики хранили благодарную память. Кроме похищения юных лохматых девушек, набеги эти имели целью желанную перемену пищи, на почве сближения с родичами молодых невест. Ходили веселые сказания о похищении женщин и следовавших затем пирах, когда в праздничном чаду съедали и невест, так что приходилось повторять набег снова, чтобы не вернуться домой с пустыми руками. На чужбине гуляли вовсю!

Но по возвращении молодежи восвояси похищенных лесных девушек держали в почете, отчасти потому, что они были редкостью, отчасти за их плодовитость; и та полупроизвольная гримаса и чмоканье, с которыми сначала приближались к ним, чтобы попросту съесть их, превратились со временем в проявление ласки и выражение радости обладания.

По мере того как Ледник разрастался, расстояния, однако, все увеличивались, и требовались уже целые годы, чтобы разыскать коренных лесных людей на юге и вернуться обратно с похищенными у них женщинами. Обычай похищения стал забываться еще и по другой причине: ледниковые люди с течением времени сами размножились настолько, что молодые отпрыски разных семей, хоть и связанные узами дальнего родства, оказывались достаточно чужими по отношению друг к другу, чтобы при встречах возбуждать взаимное любопытство и изумление, которые сводят юношей и девушек вместе. Всему свое время. И весенние охоты за женщинами тоже отошли в прошлое. Потомки Дренга и его прямые предки стали двумя разными породами людей. Предания о прелестных темно-мохнатых дочерях первобытных лесов все росли и расцвечивались фантазией, но отдельные подлинные образцы, которых удавалось еще добывать, пахли мускусом и были не по вкусу людям льдов. Мечта, от которой слюнки текут, – одно, а неаппетитная действительность – другое. И после того, как расстояние и время совсем отрезали эти два народа один от другого, всякая реальная склонность к диким женщинам стала считаться безнравственной; зато мечты, обильно питаемые неудовлетворенным желанием, принимали все более увлекательные формы, и в конце концов должны были создать особый мир красоты.

Таким образом, навеки углублялась пропасть между двумя народами, разделенными по милости Ледника. Они перестали быть равными друг другу. И разделение это стало роковым. Первобытный народ, все отступавший перед Ледником, оставался все тем же, тогда как Дренг, который не мог покориться, стал другим и передал своему потомству в наследство свою изменившуюся сущность. Лесные люди постоянно отступали перед зимой, уходили все дальше и дальше на юг, чтобы продолжать жить по-прежнему, оставаться такими же, и это отступление, одновременно с их размножением, завело их в отдаленнейшие уголки земли и разбросало по всем частям света. Потомство же Дренга, осев на севере, приспособлялось ко все осложнявшимся условиям существования, отчего и подвигалось в своем развитии. Люди льдов перестали походить на голых и беспечно-забывчивых дикарей, от которых произошли; они стали совсем другими людьми.

Сыновья Дренга, ведя полную трудов и опасностей жизнь звероловов на Леднике, вырастали в крупных и мощных людей. Одежда сделала излишним волосяной покров на теле, и кожа их побелела и порозовела от долгого пребывания в тени; от вечно же ненастной погоды посветлели и волосы на голове, а глаза, в которых прежде отражался под нависшими бровями мрак лесных чащ, приняли отблеск, свойственный Леднику в его глубоких изломах и зеленовато-голубоватом сиянии на краю горизонта между льдом и небом.

И все повадки ледниковых людей стали иными, нежели у их далеких первобытных предков; они не вскакивали и не мчались, как бешеные, в сокрушительном порыве, не бросались вдруг на землю и не почесывались где придется, как народ лесов: житье-бытье приучило их сначала хорошенько обдумать любое дело и потом уж действовать. Они жили не только мгновением, как баловни вечного лета первобытных лесов; им приходилось все запоминать и предусматривать, если они хотели пережить все времена года. Взамен довольно безобидной страстности первобытного народа они усвоили самообладание, похожее на хладнокровие. Важность задач вынуждала их дважды обдумать любое дело и не торопиться с его выполнением. Вот что сделало их сосредоточенными и с виду грустными; в их жилищах не слышалось беззаботного щебетанья, как в лесных шалашах. Но радость жизни и пылкость нрава были глубоко заложены в их натуре и все крепли, хоть и редко прорывались наружу. В этом смысле они все были похожи на Дренга, про спокойствие которого в течение всей жизни сложились в его роду целые предания, как и про бешеные вспышки его первобытных сил в двух-трех особых случаях. Рассказывали, что никто никогда не видел, чтобы он смеялся, и вместе с тем имелись доказательства, что он наслаждался жизнью шире, чем какое-либо другое живое существо; поэтому он и стал бессмертным! Одноглазый старец пользовался среди народа льдов все большим и большим уважением, переходившим в смутный страх; каждый пережиток его времен почитался священным. Все вело свое начало от него.

Жизнь на скалистом острове на протяжении многих-многих поколений (скольких – никто не мог запомнить) и многих тысячелетий во всем походила на жизнь Дренга и Моа, первых прародителей, и кончилось тем, что все в этой жизни было признано незыблемым раз и навсегда.

Мужчины изготовляли оружие и охотились. В этом отношении не происходило никаких перемен, кроме той, что дичь попадалась все реже и реже и приходилось рыскать за нею все дальше; зато все семьи стали держать ручных оленей, которых и резали в случае неудачной охоты. Главной добычей звероловов считался мамонт; еще с незапамятных времен люди льдов объявили ему войну, загоняя его в ямы и убивая гарпунами. Беда только, что и мамонтов становилось все меньше и приходилось разыскивать их на дальних скалистых островках, после долгих странствий по Леднику.

Поэтому не мудрено, что возвращение звероловов, после долгого отсутствия, с вестью о такой добыче вырастало в целое событие и поднимало на ноги все население; по всему острову раздавались трубные звуки, извлекавшиеся из Мамонтова бивня, и радостные крики. Сигнал этот относился главным образом к тому роду, к которому принадлежал счастливый зверолов, первым выследивший мамонта. И весь род снимался с места, все способные ходить и ползать отправлялись по Леднику в многодневный путь к тому месту, где лежала исполинская добыча, забирали с собою огонь, шкуры, юрты, и вокруг мамонта вырастало целое становище, где начинались нескончаемые пиры; объедались до бесчувствия. Счастливые люди, кишевшие вокруг мамонта, сами походили на зарезанных – в крови с головы до пят; они сбрасывали с себя шкуры и в чем мать родила кидались с головой в дымящуюся утробу гиганта, каждый предварительно запасался кремневым ножом, только что обтесанным и еще пахнувшим гарью, словно его опалила молния. Женщины задирали на себе одежды до самой шеи и бешено рычали, прыгая между тушей мамонта и кострами. Творились неописуемые вещи, все дозволялось при убое мамонта.

Пиршество начиналось с теплого желудка мамонта, набитого полупереваренной пищей – целыми копнами иголок лиственницы, мохом, тмином, корою и ягодами, – опаленной и сдобренной желудочным соком; эта лакомая каша так и просилась в желудки пирующих и как будто растекалась у них по всем жилам – они ведь редко отведывали растительной пищи. Каша эта была любимым блюдом и Одноглазого на склоне лет; он любил говорить, что она напоминает ему его юность, проведенную в смолистых первобытных лесах. Поэтому добрая часть желудка мамонта с начинкой откладывалась для принесения в жертву на могильном кургане Дренга, по возвращении домой. Старые звероловы умели пересказывать слышанное от прадедов, которые, в свою очередь, слышали от своих предков про любимое лакомство Дренга. К преданию этому добавлялось как нечто особенно достопримечательное, что люди льдов во времена Дренга, его сыновей и внуков были еще настолько малочисленны, что им со всеми их домочадцами как раз хватало одного мамонта, чтобы наесться досыта. Вот, значит, как давно это было! Теперь же ледниковые люди, соберись они все вместе, запросто сожрали бы в один присест столько мамонтов, сколько у человека пальцев на руках, да и на ногах в придачу.

Старые предания и песни, минувшие времена и судьбы – все оживало во время этих мамонтовых пиров; опьянение мясом развязывало языки, порождало ужаснейшие кошмары и разжигало фантазию. Люди упивались достоверными и увлекательными рассказами о том, как какой-нибудь мамонт в бешеной ярости затаптывал охотников насмерть, – этакий бесстыжий мамонт, не пожалевший голодных людей! Когда же наедались досыта, до того что последний кусок застревал в глотке, фантазия объевшихся сама собой начинала рисовать сверхъестественного мамонта. Увиденного божественным прародителем или даже (это обычно бывало после доброй порции мамонтовых почек) ими самими зимней ночью на Леднике – огромного старого самца с бивнями, достававшими до северного сияния, и белой, как снежные хлопья, шерстью – самого отца-мамонта, предвещавшего голод! После такого обжорства у кого-нибудь непременно обнаруживался скрытый до поры до времени дар песнопения; и после этого много славных песен переходило из уст в уста, песен, отдававших жирной гарью костра, жареным мясом и мерцающими звездами!

Уходя домой, племя забирало с собой мамонта всего без остатка, так сказать, со всеми потрохами, костями и кожей. Несъеденное на месте мясо резалось на ломти и уносилось в корзинах домой для вяления. Шерсть шла на одежду и законопачивание жилищ; кости, кишки, жилы тоже имели свое назначение, все годилось для дела. И вот, когда все было доставлено домой, начинался дележ. Это требовало особенно много времени, так как всем обитателям скалистого острова полагалось по доле, согласно известным незыблемым обычаям.

Ледниковые люди всегда делили между собой мамонта; с тех самых пор еще, как Дренг Древний сам заправлял убоем и заботился о том, чтобы все и каждому досталось поровну. Так и повелось из рода в род, но только чем дальше, тем труднее становилось это исполнять: люди так размножились, что прямой дележ стал невозможным; приходилось действовать по обстоятельствам, установленных предками законов дележа никоим образом нельзя было нарушить; но размножение племени вынуждало прибегнуть к новым толкованиям этих законов, а это скоро так запутало сами законы, что лишь немногие умели в них разобраться. Прежде всего выделялась часть счастливому зверолову, выследившему добычу; ему полагался один из бивней, из которого он делал себе великолепный рог, чтобы трубить, или новые превосходные гарпуны. Второй бивень полагался Одноглазому и приносился в жертву на его могиле вместе с частью желудка мамонта и прочего добра; затем мясо и все остальное делилось согласно строгим правилам: род, которому посчастливилось убить мамонта, получал главную долю, а остальные роды – по степеням их родства, так что не оставалось ни одной семьи, которая не получила бы своей доли, хотя бы и крохотной. Всего больше доставалось, разумеется, роду Гарма, происходившему от первенца Одноглазого; роду этому принадлежало право принимать жертвы, приносимые Одноглазому. И, несмотря на то что недолго было съесть мамонта, один такой экземпляр мог задать хлопот одной семье на несколько лет, а всему острову, по крайней мере, на большую часть зимы – столько всякой всячины можно было сплести и свить из шерсти, кишок и жил. Да, просто удивительно, сколько всего содержало в себе такое животное, которое, как бы велико оно ни было, издали казалось лишь букашкой, ползающей по Леднику!

Кроме этого огромного северного слона, добычей звероловов бывали косматые носороги, олени и мускусные быки, белые медведи и разные звери помельче, а также лисицы и зайцы, ютившиеся между скалистыми островками или шмыгавшие по льдам. Людей на охоте сопровождали собаки, которые со времен Дренга расплодились и образовали множество разных пород, а все вместе – ручную породу, крепко враждовавшую со своими старыми дикими родичами – те сдружились с волками и затем слились с ними. Приносили собаки пользу и в домашнем хозяйстве, карауля стада оленей и не давая им убежать с острова.

В общем, образ жизни ледовиков, включая охоту и выделку оружия, оставался неизменным со времен их праотца Дренга, хотя с тех пор сменились бесчисленные поколения. Жильем служили те же ямы в земле, прикрытые сверху тяжелыми каменными глыбами. Одежды были по-прежнему из кож, изжеванных и смазанных жиром и скрепленных, по доброму старому способу, ремнями из оленьих шкур. Ни о какой перемене нечего было и помышлять – такой порядок установил сам Дренг, и другого у людей не могло быть. Что годилось для него, должно было годиться и для его детей, войти в обиход всех его кровных потомков.

Об одном только обстоятельстве вряд ли подумал в свое время сам Отец, а именно, что потомство его так размножится на скалистом острове. Правда, остров был велик; от одного конца до другого было несколько дней пути, но все же с течением времени народу на острове стало слишком много. И не переставали рождаться все новые потомки: весь остров кишел ребятишками; они родились в жилых ямах людей льдов, как мухи в навозных кучах. Соединяясь вместе, дети из нескольких семей составляли целое полчище, рыскавшее повсюду и небезопасное для одиноких взрослых путников. Детям хотелось есть, и, скаля зубы целой толпой, они давали понять, что съедят что угодно. Случалось даже так, что какой-нибудь малец, находясь в толпе, оскаливал зубы на источник собственного происхождения, как бы не узнавая его, что невольно должно было настраивать сам источник на грустный лад.

Но кроме трудностей, связанных с добыванием пищи для такого количества ртов, были и другие гнетущие обстоятельства. Пища делилась неравномерно – как раз потому, что все на острове были равны! Общественность мешала собственному развитию отдельных единиц. И вот это в связи с некоторыми внутренними порядками, обусловленными почитанием памяти отца племени, начинало угнетать народ льдов. Порядок, установленный Дренгом и первоначально имевший в виду защиту интересов всех и каждого, теперь грозил пресечь свободное развитие отдельных членов племени, а вместе с тем и всего маленького общества на острове. Культ Всеотца, мало-помалу приведенный в систему, правда, объединял людей в одно целое, но зато и сдерживал их развитие. Все вращалось вокруг одного центра – кургана Дренга, а иначе и быть не могло. Но большое и все возраставшее неудобство было связано с тем обстоятельством, что общий культ обеспечивал особые преимущества одному известному роду, происходившему от Гарма, первенца Дренга. Этот род охранял могилу Дренга и принимал за него жертвы.

Никому не верилось, чтобы Одноглазый Всеотец умер: он ведь не был убит в свое время и не погиб невзначай, как другие люди, а просто сошел в свое жилище, когда ему заблагорассудилось, и там остался. Многие даже уверяли, что видели его спустя несколько человеческих веков, и находились люди, которые по временам замечали огонь, выходивший из могильного холма. Старик, наверное, был еще жив, а тогда ему, разумеется, требовалась пища, и для него нельзя было жалеть лучшей доли охотничьей добычи. То же, что род Гарма, охранявший могилу, принимал жертвы и более или менее открыто сам угощался ими, признавалось в порядке вещей; ведь то, что доставалось главе семьи, доставалось и всей семье! Никто также не считал для себя обидным и уступать для общей пользы половину своей добычи. Но в последнее время самому зверолову уже едва оставалась и десятая часть. Приходилось чуть ли не попросту охотиться для других! Вдобавок потомки Гарма хотели распоряжаться не только дележом охотничьей добычи, но и в других делах, и заставляли всех слушаться себя, пользуясь тем священным страхом, который внушала могила Одноглазого Всеотца. Да и власть была в их руках: они владели огнем и его источником.

Разумеется, у каждой семьи был свой костер, который охранялся и поддерживался с величайшей заботливостью; пусть даже в тяжелые времена приходилось жертвовать куском сала – шли и на это, только бы не дать огню погаснуть. Если же такая беда все-таки случалась, ничего другого не оставалось, как запастись головней от древнего костра, зажженного самим Всеотцом и перешедшего в род Гарма. Но, понятное дело, потомки Гарма не давали огня даром, а брали хорошую мзду или обязательства на будущее время. Род Гарма развил в себе тонкое понимание собственных выгод, которое отнюдь не притуплялось, переходя по наследству. Кроме священного костра, потомки Гарма обладали еще и самим огненным камнем, так что наделены они были щедро, даже с избытком. Им-то огонь был обеспечен, если бы даже погас костер, – они знали тайну огня. Злые языки болтали, что Одноглазый, передав своему старшему сыну искусство добывания огня, завещал ему посвятить в тайну всех, но Гарм счел за лучшее сохранить ее для себя одного. Другие утверждали, что Одноглазый унес камень с собою в могилу, чтобы он никому не достался, а Гарм нарушил священный мир могилы и присвоил себе камень. Как бы там ни было, все знали, что чудесный камень оставался в роду Гарма. Он переходил по прямой линии от отца к старшему сыну; никто никогда и не видал его, кроме самого старшего в роде. И не было такой чудесной силы, которую не приписывали бы этому камню! Впрочем, к нему еще ни разу не прибегали для обновления священного костра, который не угасал со времен Дренга.

Люди льдов охотно подчинялись роду Гарма из уважения к общему праотцу. Но результатом такого культа Всеотца было то, что сохраняемые родами предания о жизни и привычках Одноглазого навеки предопределили весь уклад их жизни. Род Гарма крепко стоял за это, так как в этом был залог его могущества. Разрешалось лишь то, что было закреплено преданием, о чем можно было сказать: так поступал Старик. Все первые простые обычаи, вызванные в свое время обычной необходимостью – хоть их и держался сам Дренг, – приобрели глубокое священное значение и исключали всякие новшества, способные подействовать в освободительном духе. В результате – весь жизненный обиход застыл; люди едва осмеливались шевельнуться, стесненные на каждом шагу благочестивыми соображениями. Охотничий пыл в людях мало-помалу остывал, но делать было нечего, приходилось покоряться необходимости; нельзя ведь было и помыслить отказать могиле Всеотца в жертвах, которые являлись вполне естественною данью каждого сердца, движимого благочестием. Род Гарма целиком придерживался того же мнения и со своей стороны старался укреплять благочестие, усердно лакомясь мамонтовыми желудками, приносимыми народом в жертву Одноглазому.

Так обстояли дела и продолжали обстоять, пока Ледник все расползался, а это продолжалось долго. На небе появлялись незнакомые звезды с хвостами, гостили там некоторое время и снова исчезали, поселяя в умах людей мистический ужас. Поколения сменялись одно другим; мусорные кучи около жилищ откладывали один слой угля и костей над другим; мужи, еще так живо помнившие свое собственное раннее детство, как будто оно было лишь вчера, видели своих детей взрослыми и отцами, игравшими с собственными малютками, которым предстояло увидеть то же самое… А между тем народ льдов все так же обтесывал свои топоры, все так же рыл себе в земле ямы и прикрывал их огромными каменными глыбами – все согласно темному, но незыблемому преданию, гласившему, что сам Всеотец делал т а к, а не иначе. Души угасали в сером сумраке однообразной жизни, длившейся веками.

Ледник продолжал произносить свои речи скалистому острову, как он это делал тысячелетиями: раздавался глухой рокот и гул обвалов в пещерах подо льдом, скрежет льда о скалистую почву и шум подземных вод, но никто не слушал; слишком знакомы были эти звуки, слух с ними свыкся.

Немало было на Леднике мужей, но они были связаны по рукам и ногам, сами того не сознавая. И вот, в то время как мужи предавались своей охоте и своему добровольному рабству, женщины вводили в обиход немало разных улучшений – незаметно, как-то само собой. Никому и в голову не приходило уделять женщинам место в установленном мужчинами общественном строе; они стояли вне круга, очерченного необходимостью, и поэтому пользовались полной свободой. Не то чтобы у женщин не водилось своих мелких обычаев, такие были и, пожалуй, хранились еще незыблемее мужских, так как были созданы привычкой, а не самими женщинами. Но женскому полу была свойственна какая-то смутная детская забывчивость, сродни первобытной беспечности лесных людей, которые изо дня в день смотрели и не примечали многого, но на новое кидались жадно. И так как нет ничего менее женского, чем быть не похожим на других, то восстание против чего-нибудь нового иногда считалось настоящим преступлением.

В ежедневном быту женщины следовали привычкам Моа: возились со всякого рода плетеньем, с припасами и, разумеется, прежде всего со своими малышами. Матери постоянно таскали их на спине, даже у себя в жилище, и даром что больше уже не кочевали – ведь так делала и сама Моа! Летом женщины собирали зерна и прочее съедобное, что росло на острове, а зимою сучили шерсть и плели себе одежды; этот обычай был так же стар, как солнце и месяц.

Но, кроме того, женщины теперь лепили горшки из глины и обжигали их на огне. А разве Моа так делала? Может быть, да; а может быть и нет. Прежде женщины обмазывали свои корзинки глиной и вешали их сушиться над огнем; но вот одна такая корзинка была впопыхах подвешена слишком близко к огню; огонь охватил ее, и осталась одна затвердевшая глина; это и был первый горшок. Он появился благодаря неосмотрительности, а этим отличался весь женский пол. Это выходило у них так мило! А потом, наверное, какая-нибудь молодая пышнотелая бабенка просто поленилась предварительно обмазать глиной прутяную форму и слепила горшок на авось, сразу. Смело, но удачно! Другие стали подражать, да так и пошло – все лепили себе глиняную посуду без формы.

Но обожженные горшки привели к важной перемене в быту – появилась привычка варить пищу вместо того, чтобы только поджаривать ее над огнем, как прежде. Положим, горшок еще не ставили на огонь, но в сам горшок совали раскаленные камни, пока кушанье не было готово.

У женщин была поистине привольная жизнь: они целыми днями возились у очагов, в то время как мужчины охотились. Вот они и пробовали готовить еду и так и сяк, поджаривали, нюхали, вынимали из горшков, клали снова, пробовали, мешали и перемешивали. Простое любопытство и праздность научили их также печь хлеб. Как было не попробовать поджаривать и подогревать всякие лакомые вещи, прежде чем начать грызть их? И они поджаривали на черепках зерна ячменя до тех пор, пока те не становились сладкими-пресладкими; потом они перетирали зерна между двумя камнями, брызгали на муку водой или молоком и пекли чудеснейшие лепешки; ребятишки в подражание им усердно лепили такие же из грязи, а мужчины, раз отведав лепешек, очень их одобрили, и хлеб стал постоянным блюдом – поскольку хватало зерна. Испеченные на раскаленных камнях и посыпанные золою лепешки имели солоноватый вкус и являлись ценной приправой к пище, особенно зимой, когда неоткуда было достать свежей зелени.

А иногда женщины совали в глиняный горшок всякую всячину – коренья, лук, мясо, жир, разбавляли водою и опускали в горшок раскаленный камень, который не только кипятил кушанье, но и придавал ему вкус приправой угольков и золы. Когда такой взятый с очага камень, светившийся в жилье, как солнышко, и брызгавший искрами и звездочками, опускали в горшок, вода в нем начинала кипеть, а сам горшок – качался и выпускал густой пар под крышу жилища; сразу видно было, что сила огня изгоняла из воды какой-то злой дух! Он сердито ворчал и так ворочался там, что приходилось придерживать горшок, чтобы он не опрокинулся. Правда, предания ничего не говорили о том, чтобы Моа в свое время умела кипятить воду, но как знать? То, что теперь делалось, наверное, делалось и всегда. Варка пищи окончательно вошла в обиход.

Когда женщины не упражнялись в своих поварских выдумках, они плели себе одежды, одну тоньше другой, но всегда в строгом соответствии с общим вкусом. Одно столетие считалось безусловно необходимым носить на себе лишь шкуру белого медведя, открывавшую весь перед. Белые медведи почти перевелись, а женщинам почти не приходилось выходить из жилищ по милости этой не подходившей для холодных времен моды. Но что же было делать? Необходимость одеваться именно так обусловливалась тем, что никому не полагалось даже мельком видеть женскую спину! Впоследствии трезвые потомки не могли понять такой однобокой стыдливости предков.

Разумеется, женщины на Леднике собирали также всякую всячину, чтобы принарядить, приукрасить себя. Волчьи зубы, проткнутые посредине и нанизанные на ремешок, удивительно шли к шейке такого слабого существа, каким являлась женщина. Косточка, продетая в носовой хрящ, принадлежала к числу тех украшений, которые могла добыть себе любая женщина, а потому продержалась в моде сравнительно недолго. Зато очень ценилась красивая окраска лица, достигаемая смазыванием кожи охрой, которую доставали у источников на острове. Эта яркая окраска скоро была распространена и на все тело, и, чего греха таить, соблазнила самих мужчин; им тоже понравилось смазывать себя смесью охры и жира, пока все тело не становилось огненно-красным и не блестело издалека во всей своей красе.

Но кроме таких улучшений, касавшихся собственной наружности, женщины установили обычай, которого не знала Моа Древняя. Теперь следы этого обычая терялись во мраке поколений, и о происхождении его никто и не думал. Женщины доили самок прирученных оленей и ввели молоко в домашний обиход. Быть может, за этим обычаем скрывалась грустная и красивая история, бессловесная, как сердце матери, история о женщине, у которой не хватало молока для своего младенца и которая стала занимать молоко у оленьих самок, оставленных про запас зимовать около жилищ. Впоследствии же оленье молоко полюбилось и взрослым. Теперь в кладовых всегда стояли горшки со свежим или свернувшимся молоком, и много оленьих самок оставалось по этой причине в живых. Впоследствии же этот обычай далеко зашел.

В общем, все мирно уживались на Леднике и жили честно и просто. Но постоянный прирост населения приводил к скученности людей и не давал им двинуться вперед. Быть может, северяне навсегда и остались бы на том же уровне, на положении бедного и честного племени звероловов, замкнутого в бесплодном созерцании прошлого, если бы кольцо, плотно охватывавшее все их существование и сжимавшее их все теснее и теснее, наконец не выбросило еще одного, подобного Дренгу, отщепенца и освободителя, который, против воли своего народа, поднял этот народ на высшую ступень.

А одновременно с этой переменой подверглись коренному изменению и условия жизни на Леднике – на том Леднике, который навсегда определил человеческую судьбу.

ЕДИНОРОГ

Жил-был муж по имени Видбьёрн[2] , он не принадлежал к роду Гарма и с раннего детства наслышался о произволе и несправедливостях, чинимых этим родом. Отец Видбьёрна частенько сидел в своем жилище, прижавшись спиной к дальнему углу, шевеля губами и всем своим видом показывая, что проклятия так и кипели в его душе; случалось же это, когда потомки Гарма наносили ему обиду, ложившуюся ему на сердце раскаленным камнем; но он так и не издавал ни звука; молча проглатывал свою ярость, хотя и был отважным звероловом, ежегодно приносившим Ильдгриму, старшему в роде Гарма, кучу мамонтовых зубов и другой охотничьей добычи.

Отец Видбьёрна был силач, а Ильдгрим – жалкий карлик? едва волочивший свое тучное тело от кладовых со съестным к ложу, где спал, да обратно. Еще ребенком Видбьёрн дивился, глядя на этих двух и слушая, как Ильдгрим помыкает его отцом, которому он едва доходил до груди. Когда же Видбьёрн бродил по острову в толпе других ребятишек и мальчишеский аппетит разжигал в них смелость, разговор их всегда сводился к тому, что они вырастут и съедят Ильдгрима! Слюнки текли от таких разговоров, но тут же ребятишки боязливо шикали друг на друга: ведь у Ильдгрима был священный камень, который убивал людей и сам собой возвращался назад в его руки, – ой-ой!

Впоследствии, когда Видбьёрн вырос и сам стал звероловом, и он научился благоговеть перед Всеотцом, и его заставили дать у священной могилы обет жертвовать потомкам Гарма большую, часть своей добычи. При этом Ильдгрим дал понять Видбьёрну, как давал понять и другим, что добровольные приношения пойдут ему самому на пользу, заслужат ему благоволение Всеотца, который должен скоро вернуться и забрать с собою весь народ в ту богатую землю, о которой Видбьёрн, наверное, знает. Еще бы! Видбьёрн хорошо знал все, что касалось чудесной земли вечного лета, которая была потеряна, но, по словам Ильдгрима, должна была снова отыскаться. Но он не особенно много о ней думал; ему было хорошо и на Леднике. Что же касается жертв, то Видбьёрн вознаграждал себя за убытки, добывая себе вдесятеро больше прежнего. Он стал отважным звероловом и самым веселым мужем на своем острове, вечно распевал и никогда ни с кем не враждовал; ладил даже с Ильдгримом.

Но вот Видбьёрн загляделся на одну девушку, и согласию этому пришел конец. По обычаю, молодые люди, желавшие соединиться и зажить самостоятельно, испрашивали себе благословение на могильном холме Всеотца и получали огонь для своего домашнего очага от священного костра. Всякий другой огонь был запрещен и считался нечистым. Ни один добропорядочный человек и не нарушал обычая, а на скалистом острове только и водились одни добропорядочные люди. Но благословение стоило немало и связывало навеки, да еще зависело от доброго согласия Ильдгрима – дозволит ли он парочке соединиться или нет. Видбьёрну он отказал. Ильдгрим всегда недолюбливал семью Видбьёрна, а девушка приглянулась ему самому. Звали ее Воор[3].

– Весна, и она была прелестна.

Но кто подумал бы, что Ильдгрим попросту отказал и дело с концом, тот плохо его знал. Ильдгрим отказал Видбьёрну весьма осторожно: когда, мол, возложишь на могилу Всеотца рог единорога, тогда и получишь Воор. А это было делом несбыточным.

Видбьёрн, однако, улыбнулся и отправился на Ледник. Целый год он пропадал и вернулся, сразив чудовище. Это был величайший подвиг, когда-либо совершенный на Леднике. Никто даже не считал его возможным. Только Дренгу Древнему впору было обладать достаточным для этого мужеством и силой. Но Видбьёрн все-таки совершил подвиг, за что и получил прозвище Победитель Единорога и прославлен в песнях и сказаниях.

Сам же он увековечил всю охоту на лезвии своего копья. Сначала он провел длинную поперечную черту, а от нее четыре продольные черточки вниз и одну наискосок вверх – это означало единорога. Затем была проведена отвесная черта, перечеркнутая сверху другою, поперечной, – это был сам Видбьёрн со своим гарпуном. Все остальное – борьба и поражение единорога – подразумевалось само собою.

В сущности, этот зверь был носорог. Но не тот обыкновенный, обросший шерстью и злющий риноцерос[4], который ходил по пятам мамонта на скалистых островках и часто падал под ударами народа льдов. Тот тоже был свиреп и опасен, и не очень-то приятно было иметь с ним дело, но все же он был ничтожен в сравнении с единорогом.

Это был совсем особенный, имел только один рог и был почти в три раза больше обыкновенного носорога. Туловище его было даже длиннее туловища мамонта, только ростом он был пониже. Ужаснее же всего было то, что, несмотря на свою неимоверную тяжеловесность, он бегал и прыгал с быстротой оленя и нападал первый, даже если его не трогали; встреча с ним приносила смерть. Стоило ему почуять охотников, как он огромными прыжками кидался на них с пронзительным и оглушительным ревом. Огромный, в рост человека рог, торчавший у него на лбу между глаз, угрожал пронзить каждого, кто осмелился бы приблизиться к нему хотя бы на расстояние одной мили. Один вид этого сверхъестественного зверя, скачущего во все стороны с ловкостью собаки, поражал страхом всякого; это было самое быстроногое и самое тяжеловесное животное на свете. Когда он пускался галопом, то оставлял на земле не следы, а целые ямы, где мог укрыться взрослый мужчина, а на бегу вдруг поворачивался и кидался в стороны, не давая людям опомниться; нечего было и думать спастись от него.

Страшнее всего было то, что его почти невозможно было приметить на Леднике или на поросших ивняком скалистых островках, где он обитал. Лежа на льду, он походил на продолговатую каменную глыбу или на поросль карликовых растений, пока вдруг не срывался с места, а там – один миг, и он тут как тут! Звероловы и предвидели свою участь с первой же минуты – едва увиденный ими издали посторонний предмет на льду, принятый ими за мертвого, вдруг оживал; значит – наткнулись на единорога; через минуту он пронзит их насквозь или растопчет в прах! Лишь очень немногим удавалось спастись от него, и от них-то и узнавали то немногое, что было теперь известно об ужасном звере.

Люди льдов были уверены, что этот единорог – единственный, что это самка, уцелевшая еще с тех пор, как все звери были изгнаны из потерянной земли. Чудовищу не удалось тогда найти себе пару и пришлось коротать жизнь в одиночестве, остаться на Леднике старой девой. Вот отчего оно так вытянулось, было таким жилистым и так злилось на весь свет. Немногие, пережившие встречу с чудовищем, рассказывали, что у него были маленькие красные глазки, словно оно плакало целую вечность. А когда в новолуние по Леднику разносились громкие стоны, люди говорили, что это жалуется единорог, повернув хвост к северному ветру, – сердце его разрывалось от тоски по своей парочке, которую ему не суждено было найти.

У единорога, значит, никогда не было детенышей; вот откуда бралась эта ужасная юношеская прыть: чудовищная самка скакала, словно телка, даром что была старая, такая старая, что бока у нее поросли кремнем. Люди, видевшие ее воочию и дрожавшие при одном воспоминании о ней, говорили, что у нее вся кожа была в складках – и на морде, и везде, где только не была покрыта совсем побелевшей шерстью; и об эти складки или морщины прямо можно было порезаться; чудовище как будто носило на себе каменистые отложения веков! И рог его вырос куда длиннее, чем у самцов, оттого что чудовище – даром что осталось в девичестве – достигло неимоверной старости.

Недаром люди считали, что одолеть такого зверя, сохранившего всю прыть и горячность молодости да приложившего к этому опыт бессмертия и горечь бездетности и закалившего эту смесь в одиночестве среди льдов, – дело более чем несбыточное. Но Видбьёрн все-таки одолел единорога.

Подробности самой охоты так и не были выяснены; Видбьёрн, бывший ее единственным участником, рассказывал о ней весьма восторженно, на песенный лад, но чрезвычайно кратко: он-де до тех пор дразнил старую деву, пока она с разбега не свалилась и не застряла в расщелине Ледника; там он ее и прикончил. Рог оказался величиной в рост самого Видбьёрна, а он был не из низкорослых. Колец же на роге было столько, что и не сосчитать; ни дать ни взять – шип Скорби, который нарастал слой за слоем целую вечность.

Кроме рога Видбьёрн принес с охоты и сердце единорога, с виду совсем молодое и нежное, но такое твердое, что его не брал ни один топор.

Ильдгрим, от имени Дренга Древнего, взял рог на сохранение, а ко всем празднествам и песням в честь великого подвига Видбьёрна повернулся своей жирной спиной. Уговор он, по-видимому, совершенно забыл.

Когда же Видбьёрн смущенно намекнул, что теперь-то следует получить обещанную Воор, Ильдгрим произнес туманную речь, которую можно было истолковать приблизительно в том смысле, что он лишь шутил, предлагая Видбьёрну пойти уложить единорога, и полагал, что предложение его так и будет принято в шутку. И всякий беспристрастный муж наверно согласится, что подобное предложение могло означать лишь тонкий, иносказательный отказ. Раз же Видбьёрн так неосторожно и дерзко ловит его на слове, то он, Ильдгрим, склонен придать своему предложению добавочное истолкование: оно выражало смиренное пожелание Видбьёрну быть порядком изувеченным в награду за беспокойство. И если теперь Видбьёрн явился домой целым и невредимым, то он, значит, обманул ожидания Ильдгрима и был в долгу у Всеотца за такой оборот дела! Вот что сказал Ильдгрим.

Переговоры велись у жилища потомков Гарма – старой обители Дренга, то есть на священном месте, и события быстро привели дело к развязке. Когда Видбьёрн понял, что ему не дадут ни Воор, ни огня для собственного очага, он на минуту рассердился и невольно замотал головой, на которой носил снятую с головы мускусного быка шкуру с рогами. Ильдгрим подумал, что он хочет забодать, втянул в себя живот и затрясся, словно от холодного сквозняка. Видбьёрн улыбнулся и сразу успокоился.

Затем он смерил Ильдгрима взглядом с ног до головы, громко посмеиваясь при этом, хлестнул карлика самой маленькой розгой, какая только подвернулась, и хотел уже уйти, но Ильдгрим принялся вопить, словно роженица в муках, и со всех сторон налетели потомки Гарма с ремнями и палками, чтобы связать Видбьёрна и задать ему трепку.

Тогда в Видбьёрне проснулся дух Дренга, и никто оглянуться не успел, как он совершил невозможное – убил насмерть одного из сыновей Ильдгрима, считавшихся неприкосновенными. Остальные отступили, онемев от ужаса, а Видбьёрн в бешенстве схватил труп за одну руку, наступил на него и оторвал руку от тела, чтобы отбиваться ею, как палкой. Но никто уже не нападал на него, и он с ревом швырнул оторванную руку под ноги Ильдгриму, разом остыл и ушел.

В тот же день Видбьёрн похитил Воор, и они вместе бежали на Ледник.

ВИДБЬЁРН И ВООР

Никто на скалистом острове, не исключая и собственных родичей Видбьёрна, не одобрял его злодеяния. Убийство еще можно было понять, но он ударил прутом жреца и натворил бед на священной почве; это считалось смертным грехом. Ни единая душа не вступилась за Видбьёрна, когда его при большом стечении народа объявили отлученным от могилы Всеотца. Он был навсегда изгнан из среды народа льдов, и каждый, кто хотя бы вспомнил о нем по-дружески, не говоря уже о том, чтобы подать ему помощь пищей и кровом, подвергся бы такому же отлучению. Видбьёрн и Воор были обречены на вечное скитание по Леднику, без огня и без приюта, и всякий, кому они попались бы на пути, был волен смотреть на них как на простую дичь, желанную цель для гарпуна.

Проклятая своим народом молодая парочка поселилась на отдаленном скалистом островке Ледника и там в полном одиночестве вкушала сладость взаимной близости и горечь изгнания.

У них не было огня; сырое же мясо чем дальше, тем сильнее просится в горшок и на вертел. Время, впрочем, было летнее, и беглецам отлично жилось в юрте из шкур, а по скалам росли кое-какие травы и злаки, которые Воор собирала и приправляла ими сырое мясо. Она так же скатывала из собранного зерна лепешки, но – увы! – их ей приходилось подавать уставшему от охоты Видбьёрну сырыми и пресными. Видбьёрн, однако, выражал мимикой полное удовлетворение, поедая их, а съев, пел песню о том, что горячая еда, в сущности, недостойное баловство. Под осень же на островах поспели ягоды, которыми можно было приправлять сырую пищу, так что изгнанники чувствовали себя прекрасно, несмотря на весьма скромную обстановку. Но вскоре начались холода, ночные заморозки, выпал снег, и парочку настигла зима.

Видбьёрн заблаговременно соорудил хорошее, прочное жилье из тяжелых камней и заготовил большие запасы звериных шкур, а Воор навялила мяса и кореньев. Кроме того, Видбьёрн привел пару диких оленьих самок, которых пустил пастись на привязи, пока они не привыкнут и не станут давать молока. Так изгнанники приготовились встретить зиму. И зима наступила бурная и очень холодная, а они пытались прожить без огня. Видбьёрн слыхал, что такие попытки уже бывали, но теперь готов был усомниться в этом.

Ночи тянулись долго, и стояла такая темень, как в утробе земной; под конец едва можно было разобрать, где находишься и даже существуешь ли вообще. Хорошо, что их было двое – один, находя ощупью другого, по крайней мере, убеждался в собственном бытии. Крепко задумывался Видбьёрн в такие ночи. Перед его взором вставало родное селение с тучными кострами; свет их как будто бил ему в глаза, и даже по коже его разливалось тепло при одной мысли о них. Да, потомки Гарма и другие смирные, добродетельные люди сидят себе теперь у огня и, приятно поеживаясь, разговаривают о том, как убийца Видбьёрн скоро впадет в такую нужду, что начнет колотить свою жену и обвинять ее во всех бедах, а уж в середине-то зимы парочка наверняка явится домой просить пощады. Тут Видбьёрн улыбнулся в темноте.

И даже тогда, когда к концу года смертельный холод и непрерывный снег грозили погубить солнце и месяц, Видбьёрн смеялся, прижимая к себе Воор. Но она дрожала. Благодаря своей молодости и здоровью, они могли пережить зиму, но нелегко им приходилось. Чета новоселов была слишком счастлива, чтобы грустить, и ни одной жалобы не срывалось с их уст, но мерзли они ужасно. И Видбьёрн твердо решил добыть огонь.

Прежде всего он отбросил всякую мысль о том, чтобы достать огонь у других. Проще всего было бы, конечно, прокрасться домой и выпросить огонь или украсть его у одного из костров; но этого-то ему ни за что не хотелось. Менее невозможным казалось похищение головни из самого священного костра потомков Гарма, нанеся им формальный визит при полном параде – с гарпуном и топором… Но нет, Видбьёрн не мог пойти на это. Раз Ильдгрим и его род унаследовали костер, то он принадлежит им, и никому другому. Мысли Видбьёрна также долго витали вокруг таинственного огненного камня, хранимого Ильдгримом в могиле Всеотца. А если забраться туда как-нибудь ночью и похитить камень? Дренга Древнего там наверняка давно нет в живых; это всего лишь суеверие; в худшем случае там тлеют его кости, а они ведь не причинят человеку зла. Но Древний все-таки жил когда-то и дал огонь своему роду; так, пожалуй, правильнее будет оставить все ему принадлежащее как оно есть. Никуда не годится оскорблять предка, если возможен другой выход. На том Видбьёрн и порешил. Еще бы!

Он натаскал из сосняка топлива и сложил из него костер; вот что он успел сделать в первую же зиму.

Через год они снялись с места и отправились в путь, прожив только еще одно лето на скалистом островке. Лето выдалось особенно жаркое и грозовое; солнце так и жгло, и чуть ли не каждый день гремел гром и лил проливной дождь. Ледник заметно поубавился от этого. На островке оттаяло и ото льда освободилось вдвое большее пространство, чем обычно; окрестные острова тоже стали с виду значительно больше. В светлые ночи ледник как-то тускло мерцал своими зелеными пропастями навстречу молниям. Днем же, когда не лил дождь, облака подымались высоко-высоко и как будто раскалялись добела, росли, словно живые, наливались и сияли под лучами солнца, пока опять не затягивали все небо и не собирались над Ледником в жаркую грозовую тучу. Молнии ударяли прямо в лед и раскалывали его насквозь до самого дна; громовые раскаты будили эхо в таявших ущельях. Вот это погодка! Ни Видбьёрн, ни Воор не нуждались в огне этим летом. Но Видбьёрн не забыл зиму; страдания Воор глубоко запали ему в душу. Он знал, что надо добыть огонь во что бы то ни стало.

Бурное лето прошло, не принеся парочке ничего нового и важного, кроме чудо-малютки, которого Видбьёрн с восторженным гиканьем вынес на дождь. Мальчуган родился с двумя зубками, и счастливый отец пророчил ему великое будущее. Пока же он стал великим обжорой.

Но когда холод опять стал надвигаться на островок, Видбьёрн встревожился. Он ведь так и не добыл огня. Ночи сначала посинели, а потом почернели. Видбьёрн стонал во сне, если ему случалось на время забыться от своих неотвязных дум. А однажды ночью он обнял Воор и признался ей, что никак не может добыть огонь, при этом в его голосе слышались слезы. Но он предложил ей переселиться, что она скажет на это? Ну, конечно, Воор была готова идти за ним хоть на край света. На том они и порешили. Видбьёрн намеревался двинуться к югу. Раз он не мог добыть огонь, приходилось переменить место жительства. Он слыхал, что подальше к югу Ледник кончается и там расстилается жаркая земля с большими лесами, где живут голые дикие люди; надо было попытаться добраться туда.

Лето уже давно минуло, когда маленькая семья сдвинулась с места: несмотря на позднее время года, гроза устроила им прощальный салют раскатами грома и оплакала их потоками дождя, облившего Ледник, который так и сверкал своим бездонным зеленым блеском при свете молнии. Видбьёрн оглянулся вокруг: все небо изборождено молниями, целый мир огня, но для него – ни искорки! Он улыбнулся, но это была беспомощная поблекшая улыбка, пробежавшая по застарелым глубоким складкам около рта. Затем они пустились в путь, ни разу не оглянувшись назад.

Маленькое стадо полуручных оленей да кое-какие шкуры для юрты и одежды – вот и все имущество семьи, если не считать оружия Видбьёрна и корзинок Воор с разной мелочью. Снаряженные таким образом, совершали они свой путь к югу. Зима застигла их в пути, и зима суровая, но она зато облегчила им путь, засыпав Ледник снегом, который, смерзаясь, образовывал бесконечно гладкую, снежную равнину, куда удобнее было идти по такой равнине, чем по голому льду, изрезанному трещинами и расщелинами.

Всю зиму они шли, но ушли не очень далеко, а Видбьёрну казалось, что он успел уже состариться. Лишь с большим трудом и напряжением всех сил удавалось ему отгонять нужду от маленькой холодной юрты, которую они раскидывали на снегу. Часто ему приходилось целые дни и ночи выслеживать дичь, пока удавалось вернуться домой с добычей; и все это время он думал о двух беззащитных существах, оставленных в юрте. Перед ним – быстроногое животное, не дававшееся в руки, а за ним – страх за семью, сковывавший его ноги, но приходилось двигаться вперед, чтобы было с чем вернуться обратно. По возвращении домой он находил юрту занесенную снегом, а вокруг нее ковыляли олени со спутанными передними ногами и дышали инеем.

Их Видбьёрн щадил, как ни трудно ему было добывать дичь, – их молоко было единственным средством спасения для Воор во время его долгих отлучек; ими можно было пожертвовать лишь в самом крайнем случае. Воор собирала для них мох и ягель на каменных глыбах по скалистому плоскогорью, выступившему из-под ледяного щита, и защищала их от волков, когда Видбьёрн с собаками был на охоте. Когда же ему удавалось сделать добрый запас дичи, они снимали юрту и шли дальше.

Во время буранов им не оставалось ничего другого, как прятаться в какую-нибудь нору или пещеру и пережидать там непогоду. Таким образом, им приходилось иногда по неделям просиживать в кромешной тьме, и они чуть не теряли дар речи. Вообще они претерпевали такую жестокую нужду, что впоследствии не могли даже вспомнить о ней; она парализовала душу и сама стирала в ней свои собственные следы. Вообще, зима тянулась так долго и была так сурова, что у этих двух людей ум заходил за разум, и в конце концов они сами не помнили – в пути они или на месте, не помнили, куда идут и кто они сами. Право, как будто прошли тысячи лет. Северное сияние раскидывалось по небу в тихом безумии, бродило призраком близкой и все же далекой вечности над головой этой семьи, лишенной огня, заблудившейся в снегах.

На самом же деле зима эта была короче обыкновенного; оттепель наступила внезапно и бурно. Но от нее Видбьёрну с семьей было не легче, пока они пробирались по снегу.

Последнее время, впрочем, они двигались гораздо быстрее прежнего, Видбьёрн придумал приспособление для езды, которое впоследствии превратилось в сани. Вместо того, чтобы вьючить на оленей сложенную юрту и прочие пожитки, он заставил их тащить за собой всю поклажу по снегу волоком, подложив под нее, чтобы воз легче скользил, служившие подпорками для юрты березовые палки. Волоком олени могли тащить гораздо больше, чем нести на себе, и скоро Видбьёрн с Воор стали и сами присаживаться на воз. Это было значительное улучшение, которое еще сильнее закрепило узы между семьей и оленями.

Видбьёрн очень радовался новоизобретенным саням и скоро придумал для них форму, на которой и остановился, как на лучшей. Оказалось, что достаточно и двух длинных березовых палок, но с загнутыми вверх передними концами, чтобы они не зарывались в снег и соединявшие их ремни не перетирались. Для того же, чтобы сама поклажа не волочилась по снегу и не задерживала хода, он положил поперек этих двух полозьев несколько выгнутых ветвей, накрепко привязав их ремешками; вот сани и были готовы. У Видбьёрна были руки, а необходимость довершала остальное.

В хорошую погоду, когда солнце ярко освещало ровный хрустящий снег, Видбьёрн гнал оленей рысью, весело гикая на них, и тогда и он, и Воор как будто просыпались от долгой спячки и узнавали милые чумазые лица друг друга. Да, невзгоды могли одурманить их и повергнуть в состояние духовной слепоты и забвения времени, но настоящей печали они не знали и вновь находили самих себя, скользя под лучами солнца по замерзшему снегу на санях, запряженных резвыми, испускающими на бегу гортанные крики оленями, в сопровождении лающих собак. Эх, ну! Мальчуган высовывал голову из мешка за спиной Воор и таращил круглые заспанные глазенки на мир, быстро проносившийся мимо саней. Так продвигались они вперед.

И так добрались до моря. Видбьёрн направился на юг, но по дороге отклонился к востоку, и это привело его от Ледника на побережье Упланда[5]. Попозже, когда стаял снег, покрывавший также материк у южного края Ледника, Видбьёрн увидел, что они попали на свободную ото льда низменность, с озерами, болотами, ручьями и с торчащими кое-где скалистыми вершинами, продолжавшимися и в море в виде шхер и островков.

Ледник остался далеко позади на севере, но еще не так давно доходил и сюда, спускаясь в самое море. Поэтому берег и шхеры были еще голы и словно отполированы льдом; да и по всей низменности Видбьёрн видел следы Ледника, а подальше к северу, по берегу все еще тянулся рукав Ледника, заполнявший собою фьорд[6]. Видбьёрн слышал с той стороны грохот и вздохи, когда лед обрушивался в море и уплывал в виде ледяных гор. Но через несколько лет Ледник совсем отошел от берега, а ледяные горы, показывавшиеся иногда далеко в море, были уже не здешние, а приплывали с крайнего севера.

То-то Видбьёрн раздувал ноздри и принюхивался, знакомясь с морем! Острый соленый запах всколыхнул со дна его души что-то издавна таившееся там и непонятное ему самому: это заговорила в нем тоска Дренга по морю; она была в крови у Видбьёрна. Воспоминание о море, любимом детище души Дренга, передавалось от него потомкам как смутное влечение, которому достаточно было солено-влажного веяния с моря, чтобы проснуться. Видбьёрн, широко раздувая ноздри, втягивал в себя морской воздух, и море усыновило его.

Выразилось это в том, что ему тотчас же захотелось отправиться дальше. Он уже и без того стремился к южным лесам, а тут его еще пуще стали манить эти неустанно катящиеся вдаль волны; не мудрено, что все существо Видбьёрна охватила тоска по дали, стремление в дальние края. Как раз тут, где был положен предел его стремлениям, ему и показалось, что на самом деле он только что начал свой путь. Да, море стало ему поперек дороги, но оно же должно было послужить путем!

Видбьёрн с Воор поселились в этой низменности, между окаймленными кустарником болотами и озерами, так далеко к югу от Ледника, что его зеленое мерцание едва брезжило вдали на севере. С другой стороны горизонт оканчивался шхерами и открытым морем. Дичи в этой местности водилось достаточно и все прибывало: животные целыми стадами переселялись в освобожденный от ледяного покрова край. Пресные озера и ручьи внутри страны кишели рыбой: лососями, щуками, угрями, которые пришлись Видбьёрну по вкусу и которых он скоро наловчился приманивать извивающимися на крючке червями. Само море казалось блестящим рыбным полем; киты пригоняли к берегу целые стаи сельдей, которые шли такой сплошной массой, что по ней попросту можно было ходить, как по суше. Да, сытное тут было житье, и сердце Видбьёрна так переполнилось, что его еще сильнее стало тянуть вдаль. Душа его жила на лунном мосту между шхерами, когда море вздымалось и заключало весь мир в свои бурные, безбрежные, как вечность, объятия.

Но он никуда не двинулся. Прошли годы, а Видбьёрн с Воор все еще жили в низменности между Ледником и морем. Воор дарила семье ребенка за ребенком. Но, хоть и нельзя было двинуться дальше, Видбьёрн не переставал строить планы путешествий, его мысли неустанно вертелись вокруг одного – как бы найти средства двинуться дальше. Зимой он, конечно, мог пользоваться санками и совершал на них далекие поездки по замерзшим озерам и между шхерами; даже забирался иногда далеко в море, если лед был крепок, но в конце концов открытое море все-таки преграждало ему путь. Летом сани стояли без дела; весенние оттепели превращали всю низменность в одно сплошное вздувшееся болото, которое так же основательно загораживало Видбьёрну путь, как и море. Необходимо было принять какие-нибудь меры.

На Леднике не было повода задаваться мыслями о плавании, хотя охотники за мамонтами, пожалуй, и умели переправляться через весенние разливы на льдинах, оторвавшихся от Ледника. Но ходили туманные предания о том, что Всеотец в свое время здорово плавал по водам; говорили, что он и с юга приплыл туда: по одним рассказам – на древесном стволе, по другим – на спине заколдованной черепахи; во всяком случае, способом, недоступным для простых смертных. На что только не был мастером Одноглазый! Видбьёрн и не мечтал тягаться с Всеотцом по части сверхъестественных способностей; он был простой человек, который пробивался, как умел, для чего ему были даны руки и голова. Тем не менее Видбьёрн мудрил-мудрил да и умудрился-таки освоить искусство плавания.

Крупного леса в стране не водилось, но Видбьёрн имел возможность убедиться, что в былые времена таковой существовал. В ясные дни, когда солнце освещало темные болота, на дне их можно было различить целый подводный склад поваленных, покрытых тиной древесных стволов различной толщины. Это был, очевидно, потонувший лес, и Видбьёрн размышлял, глядя на этот безмолвный, погруженный на дно мир, который, насколько он понимал, принадлежал давно минувшим временам. В зеркальных водах мшистых болот-озер отражалось небо с воздушными далекими облаками, и только сквозь собственное отражение, смотревшее на него из воды, как живое, Видбьёрн проникал взором на дно, где покоился потонувший лес. И вот что удивительно: когда он всматривался в этот лес, его собственное отражение исчезало, а когда видел самого себя – скрывались из глаз деревья.

Но как бы там ни обстояли дела с исчезнувшим лесом, Видбьёрна манило добраться до леса живого, находившегося подальше, на юге; в том лесу было все его будущее. Однажды он опустил на дно ремень с петлей, желая выловить один большой круглый ствол, с виду совсем свежий, сохранивший даже следы листьев и до сих пор смолистый. Видбьёрну пришло в голову: нельзя ли использовать этот лес минувших времен, добыть себе со дна болота судно для переправы на юг? Мысль была недурна, но ствол рассыпался в прах, едва он потянул его к себе: вытащился один пень, да и тот оказался насквозь прогнившим и набитым тиной. Таким образом, лес потонул для Видбьёрна и в прямом, и в переносном смысле.

Одновременно он шел, однако, по другому следу, менее чреватому настроением, но зато скорее ведущему к цели. Видбьёрну хотелось перебраться через море, отделявшее его от южных земель; для этого ему надо было научиться плавать по воде, и он, сам того не зная, делал в этом отношении постепенные успехи. Покрывавшие низменности обширные озера и болота были окружены редкими порослями березы, осины и различными карликовыми деревьями и кустами; порядочной высоты достигала лишь береза, но и та не давала сколько-нибудь крупных бревен. Пришлось поэтому выбросить из головы всякую мысль о переправе на древесных стволах. Черепахи же, попадавшиеся ему, были величиной всего с ладонь, и если Всеотец в самом деле приплыл на одной из них, то тут, разумеется, не обошлось без колдовства. Видбьёрн подметил, однако, что пустой черепаший щит хорошо держится на воде; форма его была приспособлена для этого как нельзя лучше. Беда только, что человека он не мог удержать на себе. Видбьёрн был прежде всего тяжелым, в чем ему то и дело приходилось убеждаться. Но, когда ему случалось бродить по болотистым местам с бесчисленными ручьями, он часто переправлялся через них по мосту из ветвей и кустарников, которые валил в воду, пока они не выступали на поверхность. Если же вода была слишком глубока и широка, он умудрялся набросать на воду такую кучу ветвей и даже целых деревьев, которая сама могла поплыть, так что можно было переправиться на ней с помощью шеста.

Чтобы куча не рассыпалась, он скреплял ее ремнями; и вот из такой кучи мало-помалу, путем бесчисленных повторений и создался плот; Видбьёрн стал плотовщиком.

Он то и дело плескался в воде со своими новыми судами, все улучшая их; это занятие стало его второй натурой. Он испытывал всякого рода предметы – держатся ли они на поверхности воды, не пропускают ли воду; хорошо ли разрезают ее струи и сохраняют ли равновесие. Видбьёрн постоянно возился на берегу моря, по уши завязнув в своих водяных занятиях, посиневший от холода и с неизменной каплей на кончике носа; солнце подымалось и проходило над его головой, а он все возился. Он стал хорошим плотником и настоящим моряком. И что самое удивительное: ничего он так не боялся, как воды; инстинктивный ужас охватывал богатыря, не знавшего страха, и заставлял корчиться и реветь, как кабана, стоило ему попасть в глубокое место. Видбьёрн не умел плавать. Он видел, как все животные весело лезли в воду, но сам ничего не мог с собой поделать. Как раз когда вода поднимала его, когда он чувствовал, как податливая и тяжелая сила выпирает его члены вверх, им и овладевал безумный страх, нелепая потребность уцепиться за что-нибудь, от которой он так и не смог избавиться всю свою жизнь. Его сыновья, наоборот, были прирожденными пловцами и ныряли в воде, словно выдры; кожа у них была всегда холодная и сморщенная от постоянного купания и беганья под дождем.

Все сыновья Видбьёрна были белокурые, с белой кожей, огрубевшей и сморщенной от воды. Летом же на их лицах высыпали веснушки, свидетельствовавшие о темной крови, примешанной к крови их рода матерями, выведенными из лесов; солнечный загар выступал в виде пятнышек. Белокурые же волосы детей отливали красноватым золотом, напоминавшим немножко о темных южных кудрях, выбеленных севером. Глаза сохраняли отражение летнего блеска Ледника. Сыновьям Видбьёрна предстояло стать славными мореходами.

Но чем беспомощнее был в воде Видбьёрн, тем больше имел оснований задумываться над изобретением предмета, который бы сам собою держался на воде и мог вдобавок удержать тяжесть его тела. За этим же скрывалась мысль о путешествии за море, и все дальше и дальше; и вот это влечение унаследовали от Видбьёрна и его сыновья.

Не будет преувеличением сказать, что Видбьёрну не сиделось на месте ни единого дня, пока они жили на побережье, и все-таки семья продолжала жить там, пока дети не подросли. Мальчики превратились в мужей с сильными ловкими руками и хорошей памятью; они плотничали и соображали не хуже отца. Орудия создавали работу, а работа создавала орудия. Видбьёрн и его сыновья точили теперь свои каменные топоры и резцы – в отличие от предков, которые довольствовались грубым обтесыванием. Много труда и времени было потрачено на то, чтобы отполировать твердый кремневый топор о точильный камень; но зато он и вонзался в дерево где следует, не уродуя своего лезвия. Видбьёрн с сыновьями продолжали придумывать, и всякое новое изобретение делало их умнее. Они унаследовали взгляд Дренга, его зоркие, близко поставленные глаза, которые так и искрились, бегая по предметам, над которыми работали руки. И наконец они добились того, что смастерили на берегу перед жильем первый корабль.

Это было нечто вроде длинного плота из скрепленных березовыми прутьями древесных стволов, но не с плоским, а с углубленным днищем, в котором все щели были замазаны салом и законопачены звериной шерстью, так что плот не только держался на воде, но и давал пловцам сухое помещение. Величина судна была порядочная, оно могло поднять нескольких человек, и ход у него был хороший. Шесты же были снабжены плоскими концами или лопастями, с помощью которых можно было двигать судно по глубокой воде, где до дна было не достать. Видбьёрн вместе с сыновьями опробовал свое судно на озерах и остался им очень доволен. Eсли ветер был попутный, они поднимали вверх густолиственные ветви; ветер упирался в них и гнал судно так, что пловцам не приходилось и браться за весла; шкура, распяленная на березовых палках, ловила ветер и везла еще лучше.

Приставив к глазам руку, Видбьёрн смотрел на юг, где на горизонте небо сливалось с морем; теперь уже совсем скоро они отправятся а путь! Но сначала надо было сделать судно побольше или выстроить их несколько – на всю семью.

Воор молчала и смущенно смотрела на своего господина, когда тот, с радостным блеском голубых глаз и напоминая всеми своими движениями готового взлететь орла, объявлял ей, что скоро они отправятся в путь. Муж повторял это уже столько лет, что дети Воор успели; за это время стать такими же большими и – не в обиду им будь сказано – такими же невменяемыми, как отец. Воор с глубоким изумлением взирала на своего супруга, который мог оставаться все таким же сияющим и полным надежд, как в дни их первой безграничной юности, даром что оба они были уже не молоды. Но его планы пугали ее и, когда он заводил свою песню о дальнем пути, она окидывала свой дом взглядом человека, сраженного ударом и бессильного подняться вновь. Воор было о чем жалеть.

Она не оставалась без дела те долгие годы, в течение которых Видбьёрн, так сказать, каждый день собирался сниматься с места; она невозмутимо жила день за днем и обустраивала дом. Для Воор не существовало ни будущего, ни многообещающих мечтаний, но зато она была верна себе в малом. Пока Видбьёрн до забвения всего окружающего увлекался постройкой своих судов, Воор, верная своему призванию, занималась насущными делами и под ее руками хозяйство с годами все росло и расширялось. Она никогда не увлекалась, никогда не меняла своих привычек; чисто по-женски, забывая хорошее для лучшего, она ввела с годами в обиход много новых и необходимых вещей.

Видбьёрн, пожалуй, мало обращал внимания на ее мелкие повседневные заботы – он ведь всегда был занят и увлечен своими мечтами о мореплавании; но он видел ее такой, какой она была, – сдержанной, вечно деятельной, как сама доброжелательная судьба, и ставшей как бы его вторым будничным «я». Воор всегда была дома, пышная и кроткая – даже в проливной дождь, – с длинными светлыми волосами, распущенными по плечам и вечно с малюткой, вечно снующая туда-сюда по недалеким путям домашнего очага, то кормя, то охраняя и защищая. Редко можно было увидеть ее на таком расстоянии от дома, чтобы нельзя было окликнуть ее, и в таких случаях за обедом непременно появлялось угощенье, в виде дополнительного блюда из зелени.

В эти годы грозы были особенно частыми, и раз-другой Видбьёрну случалось видеть при свете молнии Воор, стоящую под проливным дождем среди прижавшихся к ней детей и домашних животных. Она спокойно смотрела на непогоду, которая загоняла всех под ее крылышко; гром ее не касался, как и все, чем ведали Великие там, наверху, и вообще мужчины; вот она и оставалась спокойной, а дети и боязливые животные жались к ней, черпая успокоение в ее сердце.



Поделиться книгой:

На главную
Назад