Шумливые воды Жулдета ворчат на перекате, плещутся возле берега. Темная туча ползет по небу, застилая звезды и синеву небес, а куда? Учительша, Олимпиада Петровна, говорила, что тучи вокруг земли плавают. Вот бы оседлать тучу и полететь с нею. А вдруг она спустится на землю и ляжет вот здесь, возле костра, придавив Демку, Максима Пантюховича с берданкой, что лежит у него в изголовьях!.. Да нет, Демка не видел, чтобы тучи спускались на землю в низине. Оседлает туча макушку горы, полежит немножко и уплывет дальше. Но так, чтобы туча кого-то придавила, – не слыхивал. А кто ее знает! С тучами разное случается. И градом хлещут, и молнией жгут. Глаза Максима Пантюховича, черные, углистые, под метлами косматых бровей, устрашающе поблескивают в отсветах костра. И что так тревожно ухает тайга? И отчего стволы берез возле омшаника черные, а листья отбеливают, трепещутся? И что там в небе за тучей? И отчего так неспокойно Демке? И сердчишко ноет у Демки, и ноги занемели от сидения на корточках. Наседает гнус. Липнет пригоршнями на продегтяренное лицо. Максим Пантюхович отмахивается от гнуса, матерится, похожий на большущего паука. Лежит мужик на душистых хвойных лапах, подтянув под себя ноги, охает, как истый лешак.
Муторно Демке. Никого-то, никого у Демки теперь нет. У всех, как у людей, и тятька, и мамка. А у него тятьки вроде отродясь не было. «Выродок». Об матери и говорить нечего! У ней Манька, Фроська, Иришка да эти иконы…
Нет, как ни говори, а крестная его любила. И книжки давала читать. Особено он любил ту, с картинками, про геологов. Вот бы и ему выучиться на геолога и пойти искать в тайге золото и разные там металлы, минералы… А вот теперь он, Демка, за сторожа на пасеке.
– Кинь хворосту! Вишь, тухнет? – рыкает Максим Пантюхович.
Костер и в самом деле тухнет. Угольки покрываются сединкою пепла, подмигивая Демке красными бусинками, как будто мышиными глазками. Но ведь хворосту на всю ночь не хватит, если все время подбрасывать по охапке?
– Дык горит же – мямлит Демка, пихая в костер хворостину.
– Ты што? Тебя зачем послали? Помогать?
Демка отбежал от костра, захватил хворосту, подбросил в огонь.
– Ох-хо-хо – стонет Максим Пантюхович, ворочаясь на хвое. – Душа ноет, мается. Места себе не находит. Эх ма! Молодость-то промчалась по земле в бесшабашье, все было нипочем. А вот теперь судьба пристигла – похолодела душа. Нет у ней пригрева: ни детей, ни бабы, ни курочки рябы. Знать, сдохну, и креста некому будет поставить. Ну да об кресте печали не имею. Потому: ни в бога, ни в черта отродясь не веровал.
Демка внимательно слушает рокот Максима Пантюховича, угодливо соглашается:
– Бога нет. Я тоже не верую… Дурман один.
– Как так?! А тебе откуда это известно? «Не верую!» Да ты сопля, чтобы знать, есть он, Христос-спаситель, или нет его!..
Демка погнулся у костра, примолк.
Вот так каждую ночь. Хоть беги из тайги. Что-нибудь да выкопает Максим Пантюхович в душонке Демки. Зловредный мужик. Хуже самого черта. И борода у него чернее сажи, и лицо углистое, и нос крючковат, и голова лохматая, как шерсть на неостриженном баране.
Максим Пантюхович кряхтит, садится на лагун, закуривает. Из залатанных штанин выпирают мосалыги коленей. Он вздыхает, горбится, а из ноздрей – вонючий дым.
– И что меня крутит? – бурчит он. – Который день душа мается, будто пчела в нее всадила жало. И какие мои ишшо годы, чтоб об смерти думать? А вот, поди ты, мается душа. Знать, окончательно переехала ее телега жизни.
– А душа, значит, есть? – Демка вытянул тонкую шею, ждет, что скажет Максим Пантюхович. В отсветах костра насквозь просвечиваются оттопыренные уши Демки, словно большущие лепестки розы с ниточками жилок.
– Душа-то? Ежели мается, знать, существует. Душа у человека – сердце. В нем есть такая чувствительность, что всего тебя переворачивает, и ты не знаешь, куда сунуть голову. Ежли вынуть сердце – капут.
Демка моментально соображает. Если у человека душа в сердце, то и у свиньи есть душа. Он сам видел, как Филимон Прокопьевич, зарезав свинью, зажарил ее сердце. И потом они съели свинячье сердце. А выходит – душу у борова слопали.
– И у борова душа есть? – тянется Демка.
– Как так у борова? – Максим Пантюхович повернулся к Демке, подозрительно посмотрел. – Ты ее видел, у борова? Экая сопля! И туда же со словом. Вынуть бы из тебя душонку да мою вставить, чтоб ты уразумел, что и к чему.
Демка испугался. А что если в самом деле мужик вынет из него душу да себе вставит? У него-то душа, поди, старая, никудышная, а у Демки – как желторотый птенчик, едва оперилась. С такой душой жить да жить!..
От свирепого взгляда Максима Пантюховича губы у Демки слиплись, веки пугливо запрыгали, сердчишко заныло, и весь он, еще более сжавшись узкими мальчишескими плечами, готов был слиться с землей или, превратившись в дым, подняться в небо к звездочкам. Чугунный напор углистых глаз давил Демку, сверлил, пронизывал. Озаряемое красными космами костра бородатое лицо Максима Пантюховича, прошитое рытвинами морщин, нагоняло на Демку такой страх, что он дрожал, как осиновый лист. Не зря же в Кижарте Максима Пантюховича побаиваются! И нелюдимым зовут, и лешаком, и носатиком. А за что? Про то Демка не ведает. Не потому ли Мамонт Петрович наказывал Демке смотреть за ним и, если что заметит подозрительное, немедленно сообщить. А как смотреть? Он, Демка, не знает.
Скорее бы минула мгла парной ночи да настал рассвет. Днем Максим Пантюхович говорит Демке о жизни пчел, о трутнях, которых безжалостно истребляет, заботливо доглядывает за ульями. К пчелам он подходит с некоторым умилением, с ласкою. Никогда не одевает лицевой сетки, и пчелы его не жалят. Демка не раз видел, как пчелки, ползая по лицу Максима Пантюховича, забирались ему в ноздри, и тогда он громко чихал. Не терпит Максим Пантюхович курильщиков, близко к пасеке не подпускает их, хоть и сам с кисетом не расстается, когда не работает у пчел. «Пшел от ульев, пшел – кричит он на курцов-махорочников. – Не с твоим дымогарным рылом подходить к вразумленным тварям».
Прежде чем выйти к пчелам, Максим Пантюхович полощет рот Кипреем, моется и Демку заставляет мыться настоем воды на кипрее и белоголовнике. Простой водой никогда не плеснет на руки. Под вечер, когда наступают сумерки, мужик мрачнеет, темнеет, а к ночи он уже не Максим Пантюхович, а лешак. И тогда для Демки настают мучительные часы бдения у костра. Максим Пантюхович не дает ему спать, тормошит, зырится на него подозрительно и зло, а если Демка прикорнет сидя, он рычит на него страшным голосом. И кого он боится, леший? В избушке Максим Пантюхович почти не бывает. «Для человека природа сготовила одну всеобщую крышу-небушко – говорит он, пользуясь этой крышей в любую погоду. – Кто помочит, тот и высушит. Кто в озноб кинул, тот и отогреет». Но Демке в его рваной одежонке невесело под такой крышей. Знай таскай хворост для костра да сиди вот так, каменея на корточках. И так до самой зорьки. Как только плеснет по небу зорька и звездочки одна за другой потухнут, Максима Пантюховича одолевает долгожданный сон с тяжелым храпом. Тогда Демка валится на бок и, забыв обо всем на свете, дрыхнет как убитый. Ни укусы комаров, ни гнус – ничто не в силах нарушить сон Демки.
Два дня назад на пасеку забрел гость – в коричневой кожаной куртке, с ружьем. Он вышел из тайги под вечер, когда на траву пала роса. Максим Пантюхович угощал пришельца медовухой, сотовым медом и переспал с ним в избушке. Демку угнал на крышу омшаника. Утром пришелец, умываясь в Жулдете, подозвал к себе Демку и, заглядывая ему в глаза, спрашивал, есть ли у Демки родители, чей он, у кого живет, и пообещал взять с собой на охоту, если Демка будет прилежным парнем. Но что значит быть прилежным? Что разумел под прилежностью охотник со шрамом на лбу и с такими жидкими русыми волосами на темени, что Демка про себя назвал его лысым? И не его ли боится и караулит Максим Пантюхович?
VI
Макушка горы курилась, как кипящий чайник. Жарища – ни гнуса, ни комарья. И птицы не хлопают крыльями. Максим Пантюхович с Демкой с утра приподняли крышки над ульями, чтоб пчелам не было душно.
К полудню вся тайга укуталась в кипящую струистую мглу. И заросли кустарника по берегам Жулдета и речушки Кипрейной, и горы – все стало сине-синим. Кругом ни облачка. Небосклон не васильковый, а в серой паутине.
Словно пыльцой одуванчиков, припорошило диск солнца.
С горы Лысухи зашелестел по листьям деревьев резвый ветерок, сразу же напахнуло гарью.
Максим Пантюхович с Демкой работали возле улья; очищали с рамок трутневые свищи.
– Гарью несет! – Максим Пантюхович потянул в себя воздух и, прямя сутулую спину, огляделся. – Так и есть, поджег, сволота! Эх-хо-хо, люди. Куда идут? Кому вред причиняют? Сами себе. Ну, кончай, Демка, пойдем.
Накинули на рядки рамок холщовый положок, испачканный рубчиками пчелиного клея – прополиса, закрыли соломенным матом и пошли варить обед.
После обеда Максим Пантюхович ушел с берданкой в тайгу и вернулся поздним вечером. Демке – ни слова. Выпил кружки две медовухи, спрятался в затенье оплывшего смолкой сруба и так просидел дотемна.
Неповоротливые роились думы. Когда-то и он не был вот таким, нелюдимым и угрюмым, а был просто Максимкой на прииске Благодатном. Хаживал с артельщиками по речушкам тайги в поисках золотого фарта, не вешал головы, когда фарт плыл мимо рыла. Всякое приключалось в жизни! Парнем ушел в город, на «железку». Кочегарил на «кукушке», слушал забастовщиков, побывал в пикетчиках возле депо, схватил лиха в кутузке, а позднее – отведал пороховой гари на позициях. Свободушку оберегал пуще глаза. Зачем ему семья? Ребячьи рты? Не лучше ли парить по жизни вольным соколом? И он парил, распушив усы.
На фронте, сразу же как свергли царя, Максим показал немцам спину – и был таков. Керенцы запрятали его в штрафной батальон как дезертира, но он сумел уйти от них.
Пешком от Казани до Рязани, и от Рязани до Белой Елани; баловался силушкой.
После солдатчины работать отвык, а харч казенный получать негде было. Поневоле побывал в поденщиках. От литовки разламывало плечи, от комарья – зудилась шея. На удачу Максима в Белую Елань вышли из тайги партизаны. Винтовки не досталось – подвернулся дробовик. И то не без ружья, стрелять можно. Распушил Максим чуб, нацепил на рукав красную девичью ленту; кругом стал красный. В первой же схватке с беляками пофартило обзавестись винчестером. Сабля на боку, винчестер за плечами, маузера, две бомбы «картофелины» у пояса, вместо ремня – пулеметная лента – громовержец! Глянет на себя Максим, аж самому страшно. Ну а про молодок-солдаток или там девок – говорить нечего. Не житье, а удаль. Но и удали настал конец. Колчака изгнали, на деревнях мужики засиживались на сходках. Обсуждали новую жизнь, что к чему и как. Максим приземлился в Кижарте. В Белой Елани обошли его мужики. Метил в сельсовет, но там и без него достаточно было героев. И рыжий Аркадий Зырян, и длинноногий Головня, и Павел Вихров, да мало ли? Еще раз повоевал – в банду метнулся… Потом прибился в тайгу – притихший, как вчерашний день.
В Кижарте Максима приняла в дом вдовушка из рода белоеланских Валявиных – хозяйственная бабенка.
Про любовь и разную там чувствительность разговоров не было. Потянуло Максима на пятистенный дом, коровник, пригон для овец, омшаник на сотню ульев. Мать вдовушки, прижимистая старушонка, не дозволила, чтобы дочь вышла замуж за бесшабашного мужика перекати-поле. Но как одним управиться с таким хозяйством? Сенокосилка, жатка, новенькая молотилка «маккормик», маслобойка. Нет, без мужика, без работника невозможно! Так и жил покуда в работниках. Но вот пришел день, и на собрании бедноты вдовушку Валявину подвели под раскулачивание.
По улицам мела поземка, лютовал февраль, а в надворье Валявиных безлошадные мужики заглядывали в зубы откормленным коням. Вдовушка, очумев от горя, вцепившись в швейную машину «зингер», кричала что есть мочи: «Граааабют! Спаааасите, люди добрые! Грабют!» Старуха, распустив юбку колоколом, стоя на коленях, била лбом в половицы, призывая на голову «анчихристов» кару господню. Сам Максим Пантюхович смотрел на все это, как на театральное представление. Был и не был в хозяйстве – как в песне поется: «Ванька не был… Ванька был». И дом, и коровник, и омшаник – все это ему будто во сне приснилось. Жалко только было одних пчел. Уж больно они полюбились Максиму Пантюховичу.
Старуху Валявиху с дочерью отправили на высылку, а Максима Пантюховича, работника, оставили при пчелах на колхозной пасеке. Как-никак «без хозяина и дом сирота», а пчелиных домиков у кулаков отобрали видимо-невидимо.
И вот встреча… Зачем припожаловал в тайгу колчаковский капитан Ухоздвигов? Мало он здесь насолил в гражданку!? Какая нужда пригнала?.. Неужели за золотом? Говорят, в гражданку папаша его где-то здесь, в тайге, зарыл много золота… И у кого же он скрывается?
Думы одолевали нерадостные. Одна другой хуже. Маячил перед глазами Гавриил Иннокентьевич Ухоздвигов. Сколько лет не виделись, и вдруг – столкнулись.
«Пронюхал-таки, стерва! Знаю я тебя, голубчика. Полгода таскался в твоей банде. Ну, а чего теперь тебе от меня надо?.. К чему же колхозную пасеку и тайгу жечь? Кому от пожара польза? Переворот пожаром не произведешь. Эх-хо-хо!.. Мечется человек по земле, рыщет, а чего ищет? Чтоб смерть приголубила? Нет, дудки! Прииск поджигать не пойду. Ни пасеку, ни тайгу не трону. Пожарами переворота власти не сделаешь. Ох-хо-хо! Времечко… Не запить тебя, не заесть!..»
VII
Вторые сутки горела тайга. И чем гуще стлался по тайге дым пожарища, тем сумрачнее становился Максим Пантюхович. Ни к ульям не хаживал, ни кусок в горло не лез.
Ночью у костра грел костлявую спину.
– Горит тайга-то, Демка?
– Ага. Горит, – ответствовал Демка.
– Не боишься сгореть в этаком пожарище?
– Дык пожар-то далеко.
– Эх-хо! Может и на нашем хребте кукарекнуть петух на красных лапах. Каюк тогда. Сгорим. Вроде с прииска пожар начался. Ох-хо-хо!.. Люди!..
Демка вздохнул, облизнув губы. Измаялся Демка с Максимом Пантюховичем. Хоть бы сбежать, что ли. Не по плечу Двмке житье на пасеке. Первый взяток меда откачали, а до второго еще неделя. Тогда приедут колхозники. Демка уедет с ними в деревню. Обязательно. Ни за что не останется в тайге.
– И вечор навернуло страшным сном, – гундосит себе в бороду Максим Пантюхович, – и третьеводни. С чего бы? Нутром чую беду, как грыжей погоду. И вроде сила в ногах есть, и телом не так чтобы окончательно износился, только бы жить да жить, а смерть стоит за плечами. Чую, стоит. Вот оно, какой конец пришел мне, шпингалет. Такое навождение, господи! И через что? Чрез нрав неукротимый. Сколь лиха хватил из-за дури своей, господи!.. Всего навидался на своем веку. Пуля другой раз свистнет возле уха, как песню пропоет. А ты чешешь себе, аж в пятках смола кипит. Воевал, воевал, а что завоевал? В какую только петлю шею не пихал, а через что?! И вот опять сыскал меня, подлюга!..
– А зачем к вам охотник приходил?
Максим Пантюхович вздрогнул, свирепо повел взглядом:
– Не мели боталом! – И минуты две помолчав: – У каждого своя линия жизни. У одного – такая, у другого – шиворот-навыворот. А кто знает, куда затянет линия? Кабы знатье!
Демка подбросил в костер хворосту. Стало светлее. Максим Пантюхович подставил к огню сгорбленную спину и замолчал надолго.
Из-за омшаника, издали, послышался собачий лай.
– Кому бы это быть, а?
Максим Пантюхович вскочил на ноги, не забыв вооружиться берданкой.
– Знать, настал мой час, – проговорил он, не обращая внимания на Демку.
Где-то за Кипрейчихой трещали сучья. Споткнувшись на хворостинке, старик упал навзничь, прямо в костер, аж искры брызнули, и тут же вскочил, подхватив рукою затлевшие штаны.
Ошалелый взгляд его на секунду задержался на лице Демки. «Ах, да! Вот еще с ним Демка!..»
Демку он не даст в обиду. К чему парню мучиться за чужие грехи? Уж он-то, Максим Пантюхович, знает Ухоздвигова, если что, сущий дьявол, живого свидетеля не оставит. Или сказать все Демке? Открыть тайну узла с Ухоздвиговым? Но поймут ли его люди? Не поймут. Да, может быть, обойдется еще все по-хорошему! Он должен повлиять на Гавриила Иннокентьевича, умилостивить бандита словом, авось отстанет. Уйдет в другие места. Тайга-то – море разливанное!..
Вот еще беда-то какая! Будь она проклята, эта нечаянная встреча с Гавриилом Иннокентьевичем! Не думал, не гадал, а жизнь полетела кувырком. И как бандюгу занесло на пасеку? Зачем он дал ему слово исполнить все, как следует? А вот как пришлось взяться за исполнение поручения, так и руки упали. Вышел позавчера на сопку хребта, как посмотрел с горы на пасеку и на привольное богатство тайги, так и брызнули слезы. Не ему, Максиму Пантюховичу, ходить в поджигателях. Дело прошлое – побывал в бандитах. И по сей день скрыл от людей постыдный факт. Так вот крутанула житуха, будь она неладная.
«Душа изныла, а смерть – за плечами. Если что, бандюга выцедит из меня кровушку. Ну да я свое отжил. Молодость напетляла, что век не расхлебать, а парня надо спасти!»
– Дядя, а дядя, штаны-то у тебя загорелись – дым идет – подал голос Демка, не понимая, отчего так перепугался Максим Пантюхович.
– Тут не штаны, душа горит, парень, – выдохнул мужик, снова хватаясь ладонью за зад шароваров. – Бандюга идет на пасеку. Понимаешь? Бандюга первый сорт. Бери берданку да беги в деревню. Живее! Не заблудись! По Кипрейчихе. Как перевалишь хребет, так иди берегом реки. Скажи там, что, мол, на пасеку пришел Ухоздвигов. Сынок того Ухоздвигова! Не забудь: сынок того самого Ухоздвигова. Скажешь: Ухоздвигов банду собирает из кулаков. И меня приходил сватать на такое паскудство, да нутро у меня не позволило! Слышишь? Не позволило нутро. Так и скажи. Может, прикончит меня бандюга. Иди, иди, Демка. Да не робей. На мою тужурку. В карманах патроны. Краюху бы тебе на дорогу, да бежать надо в избушку. А, вот они, господи!..
Возле омшаника, шагах в трехстах от костра, выплыли углисто-черные движущиеся тени людей.
– Беги, Демка! Беги, парень. Господи, пронеси беду. Может, отговорю еще? Задержу их. Помоги мне, господи! Вроде идут двое. Трое, кажись. Беги, Демка.
Демка не слышал, что еще кричал вслед Максим Пантюхович. Он нырнул в чащобу, будто игла в стог снега.
VIII
Есть нечто жестокое в самом ожидании. Приговоренный к смерти отсчитывает жизнь минутами. Они ему кажутся то мучительно долгими, изнуряющими, то слишком быстротечными.
С той секунды, когда возле омшаника показались пришельцы, Максим Пантюхович соразмерял свою жизнь со стуком сердца. Сперва сердце будто замерло, остановилось. На лбу, на волосатых щеках, на шее Максима Пантюховича выступил холодный пот. Потом сердце лихорадочно стукнуло в ребро и забилось часто-часто, нагнетая кровь в голову. Максиму Пантюховичу стало жарко, душно, не продыхнуть. И вдруг сердце опало. Максим Пантюхович похолодел с головы до пят; спину до тошноты пробрало морозом. Перед глазами расплывалось оранжево-зеленое пятно, расходящееся кругами, как вода в омуте от кинутого камня. И сразу же тени людей сплылись в кучу. Вдруг зрение прояснилось. Он увидел все отчетливо и резко, как бывало в детстве. И Ухоздвигова в кожаной куртке, и блеснувшую пряжку ремня-патронташа, и ствол ружья, и насунутую на лоб кепку. Рядом шел незнакомый человек. За ними – еще кто-то, и еще кто-то. Не опознать. И опять зрение укуталось в мутную привычную сетку. Фигуры людей стушевались, предметы слились в черное.
Внутри Максима Пантюховича за какие-то минуты свершилась такая работа, так много перегорело в нем, что он вдруг почувствовал себя совершенно разбитым, усталым.
– Ну, как ты тут, Пантюхович, мудрствуешь лукаво? – были первые слова Ухоздвигова. – Греешься?
– Греюсь, Иннокентьевич – развел дрожащими руками Максим Пантюхович. – Милости просим к огоньку.
– Что же ты огонька не развел побольше, как мы тогда договорились? Ты же обещал за два дня понаведаться на прииск и поджарить их там?
Едучие, сплывшиеся к переносью, глубоко запавшие глаза смотрели на Максима Пантюховича в упор, не мигая, будто приколотив к тьме за спиною. В горле у него першило, и он закашлял.
– Печенка не выдержала, так, что ли? – впивался допытывающий голос. – Кто тут у тебя побывал после меня?
– Да никто вроде. Места глухие. Даль.
– Не криви душой, Пантюхович, – угрожающе процедил допрашивающий. – Я тебя насквозь вижу. На предательство потянуло, сивый ты мерин!
– Истинный Христос никого из деревни не было. Да и зачем? Взяток увезли, а до другого взятка – неделя-две.
Максим Пантюхович, растрепанный и всклокоченный, облизнув сохнущие губы, поглядел на окружающих. Тут он только заметил знакомые лица, с кем не раз встречался.
Ни взгляда, ни участия! А трое знакомых мужиков! Соучастники робко прячутся за спину Ухоздвигова. Они даже свидетелями себя не выставляют. Они просто при сем присутствуют и – не по своей, дескать, воле! Вот хотя бы Крушинин: «Пронесло бы, господи, – молился он. – Конечно же, если Максим Пантюхович останется в живых, то Иннокентьевичу не сдобровать. А тогда… Немыслимое дело! Куда ему еще жить, Пантюховичу? Размяк, совсем размяк мужик. Потерял окончательно линию жизни. Прибрал бы его господь, только бы без ужастей». Под «господом» Крушинин разумел Ухоздвигова. «Жалко мужика. Вроде безвредный жил, а вот, поди ты, набедокурил. Дело-то щекотливое. Из-за одной срамной овцы, а всем на голову погибель».
Больше всех Максим Пантюхович надеялся на защиту хакаса Мургашки. Именно Мургашку Максим Пантюхович выручил в двадцать втором году из беды. Их было двое в тайге: Мургашка и Имурташка. Оба они были проводниками у золотопромышленника Ухоздвигова. Мургашка, младший брат Имурташки, пользовался доверием сынов Ухоздвигова, а сам Имурташка – не признавал сынов, а подчинялся только хозяину. Случилось так, что при побеге с прииска сам Ухоздвигов где-то в тайге спрятал золотой запас. Имурташка был с ним. Когда в подтаежье настала Советская власть, Имурташка скрылся. И вот вместо Имурташки ОГПУ арестовало Мургашку. Максим Пантюхович, бывший приискатель, партизан, грудью встал на защиту Мургашки. И хакаса освободили.
Но именно Мургашка с особенным нетерпением ждал, когда же «хозяин» воткнет кривой охотничий нож в пузо Максима Пантюховича. Мургашка чувствовал себя отменно, когда сосед корчился в предсмертных судорогах. «Хозяин знает, как надо резать баран. Сопсем плохой дух у блудливый баран».
Но Максим Пантюхович еще верил, что мужики не дадут его в обиду. Он же стоит перед ними в залатанных штанах, в одной грязной, испачканной медом рубахе, безоружный и одинокий. А они все в силе, в здоровье, с ружьями! С кем им воевать-то?
Минуту молчания смел властный голос главаря:
– А парнишка где?
Максим Пантюхович схватился рукой за шаровары:
– Вот так погрелся я, якри ее, – бормотал он, делая вид, что не слышал вопроса Ухоздвигова и стараясь собственной забывчивостью разжалобить, рассмешить мужиков.
– Горят штаны-то, робята! Горят! Как припекло-то, а? И не чую даже. Хе-хе-хе!..
Отчаянная усмешка над самим собою Максима Пантюховича мгновенно угасла. Никто ее не поддержал.
– Парнишка где, спрашиваю! – зыкнул Ухоздвигов.
– Демка-то? – Максим Пантюхович развел руками, поддернул прогоревшие сзади штаны. – Должно, спит на омшанике или еще где. Умаялся за день.
– А ну, позови его!