— Монтана, — повторил ангел идиотское сленговое слово, обозначавшее всё и ничего. Он тосковал о чудной светлой девушке неимоверно. Он страдал!..
— Впрочем, важно не это. Важно то, что все тебя будут уважать, если ты займёшься реализацией моего товара. Один чувак из самых центровых сыграл в мороженое. Ума не приложу, как он ухитрился туда залезть вместе со своей «Глорией». Но левобережные ребята сказали: раскручивать такое дело они не будут! Залез, значит, залез сам, это его личные проблемы. Каждый волен уходить в мир иной тем способом, на какой решится. Но вся беда в том, что он, стервец, оставил мне аптечной резины на тысячи бабок!
— Старушкам надо помогать, Боря, здесь ты абсолютно прав. Ты почему улыбаешься? Ты меня извини, я снова половины слов не понял.
— Тебе и не надо ничего понимать, — сказал Боря и достал из-под стойки кейс «Атташе» с номерным замочком и стальной цепочкой с браслетом. Показал пёстренькие упаковочки с надписями и рисунками.
— Красиво упаковано, — осторожно похвалил ангел. Он вовсе не разбирался в подобного рода изделиях. — Ритуальные фетиши?
— Как, как? — Боря тоже весьма плохо понимал тот научный жаргон, на котором иногда изъяснялся его новообретённый стеснительный друг. — Не сомневайся, товар люкс. Проверено электроникой! — И Борис подмигнул. У него было много и хороших, и плохих, и просто отвратительных привычек.
— Разве этот товар — дефицит? — не унимался ангел по простоте душевной.
— Разве! У нас они по четыре копейки штука, — горестно воскликнул он. — Или по рублю десяток! Грубая дрянь. Я уже не говорю, что и её днём с огнём не найдёшь. Без шипов, усов, протекторов и окраски. А ведь порт четырёх океанов. Народу — тьма! Мужиков море, а женщин… И всем подавай ритуальные фетиши, — ввернул он только что услышанные интеллектуальные словечки.
— А ты меня не обманываешь? — И ангел обратил на прохиндея взгляд голубых чистых глаз. — У тебя нет камня за пазухой, Борис?
— Упаси меня Господь! — Боря размашисто перекрестился. — Да провалиться мне на этом месте!
Пол не разверзся, земля не дрогнула, и вечером ангел сидел в уголке скромно и тихо, за бутылочкой фруктового сока. Изредка к нему подсаживались молодые парни. Спрашивали: «Есть?» Ангел смотрел вопросительно на бармена. Тот кивал согласно, и ангел, получив сиреневую или красную ассигнацию, укладывал её в кармашек дипломата и вручал клиенту элегантный пакетик. Брали ходовой товар, не скупясь, всяк опасался гонконгского или сингапурского забубённого сифилиса.
Вскоре все знали скромно одетого, стеснительного парнишку, пьющего только безалкогольное. Да и прозвище у него было вполне подходящее — Ангел.
15
Отключённый телефон привычно пылился под тахтой. Запой кончился, но не кончился кризис.
Всё же телефон однажды вновь зазвонил. Леонид пошарил рукой, с трудом извлёк трубку.
— У телефона…
— Наконец-то я до тебя дозвонился, — произнёс незнакомый голос. — Это я, Глюм! Помнишь меня, мазилка?
— Я вас не знаю, — трубка стала ледяной, как сосулька, нужно было её бросить, но она словно примёрзла к пальцам, занемело и ухо.
— Парнишка, не шути так, не надо. Плохо кончишь… Договоримся полюбовно… К тебе сегодня придут за твоей картонкой. Хотя лично я считаю: это мазня! Нас в своё время рисовали Тёрнер и Айвазовский, но мы же не кричим об этом на каждом углу. Так вот, упакуй её и отдай. И дело с концом, мы разойдёмся, как в море корабли! Ты чего молчишь?
— Я не знаю, смогу ли нарисовать что-то стоящее. А картину не отдам никому. И не продам!
— Хочешь с нами в морях походить? За каждый флакон, выжратый тобой в жизни, отгуляешь месяц под плетью. Ты своей зубной щёткой будешь гальюны драить! Лично я, Глюм, устрою тебе такую весёленькую загробную жизнь, что потом ещё тысячу лет будешь меня вспоминать. Мазилка!..
Гудки отбоя, слабый запах серы…
Всё в жизни давалось Ланою легко и беспечально, но только то, что действительно чего-то стоило. За стоящее надо было платить душой, каторжным потом, кровью и слезами. Зачем?.. С младых лет горя не знал да вдобавок имел немалый талант. Но когда он остался один-одинёшенек, тут-то хлебнул лиха вдоволь. Беззаботная жизнь осталась за кормой сладостным видением. Предстояло пахать и пахать. Жить в нищете и ходить в непризнанных гениях Ланой не собирался. Впрочем, характер у него был лёгкий. За твёрдую руку и верный глаз, за доброту и открытость его полюбили в мастерской. Затем он без особых усилий закончил высшее художественное училище и стал бы ещё одним средней руки оформителем во Дворце культуры, да помешал талант. Уж больно выпирал он из упрямого, как крепкий корень, парня. Но пока он работал в старой реалистической манере, жил впроголодь. Да ещё угораздило его жениться. Вот и скитался по чужим углам, не имея своей мастерской, не получая денежных заказов. Ему бы перетерпеть, смириться, глядишь, власть имущие и кинули бы пару-другую подачек…
Но он был тогда счастлив, как ни странно, и любим. И снова всё ухнуло в чёрную дыру в одночасье. Однажды Леонид сел за мольберт и написал вещичку в духе соцреализма: стол, на нём клеёнка, на клеёнке — банка с розовым вареньем. Так хорошо и светло было от этой картины, таким домашним теплом, уютным покоем веяло! Золотились поля, видимые в открытых проёмах окон и двери, и дымчато-зелёная тень дерева падала в комнату. А банка с вареньем аж светилась от преломлённых лучей солнца, отбрасывая во все стороны розоватые блики. Но подойдя ближе и вглядевшись, зрители содрогались от отвращения. Варенье было из мух…
У него в общем-то было две. Одну, вполне проходимую, Леонид представил на комиссию, а поздним вечером накануне открытия заменил её на натюрморт с мушиным вареньем, использовав полумрак выставочного зала и беспечность организаторов.
Разумеется, был страшнейший скандал. Вышибли его из Союза художников со страшным треском. А картину купили и увезли на Запад. Вот тут собратья по ремеслу взвыли по-настоящему — от зависти. Мразь получилась, Леонид это понимал, но, оказывается, за неё платят хорошие деньги и много об этом кричат.
Он запил, развёлся. Несколько месяцев сидел безвылазно на даче и писал. Только зимой стал выбираться на выставки, чтобы поиздеваться над бездарными малярами. Это ему нравилось. Имя он себе сделал, у него даже нашлись подражатели.
Работал Лапой зверски. И как теперь ему пригодились уроки Мастера! Правда, старый учитель перестал с ним здороваться. Обронил на прощанье фразу: «Заплатишь за всё такими муками совести, перед которыми муки ада — пустяки…»
Ланой знал, что своими полотнами эпатирует его Ничтожество Обывателя, и наслаждался, добиваясь своей цели. Одна за другой появлялись скандально известные картины. Обезьяна и женщина в половом акте в безвоздушном пространстве. Жаболюди за вечерним кровопитием. Скелеты в бане. Крокодил в ухарской фуражке набекрень уговаривает аппетитную голую вдовушку в шляпке прогуляться за околицу… Но особенно болезненное любопытство вызывало полотно, на котором художник изобразил заседание некой комиссии. В открытое окно были видны котёл с кипящей водой, дыба и плаха. Картина называлась «Заседание профкома». Леонид сделал с неё восемнадцать копий, щедро варьируя детали палаческого реквизита.
Порой ему хотелось плюнуть на всё, писать урманы сибирской черновой тайги. Хотелось запечатлеть чудесные красные скалы на Кондоме, долину Семи радуг — Кубань-Су. Но ляпался и ляпался один андерграунд…
Так что не жил он в своих картинах, хотя его и увлекал мир сюрреализма. Он жил ради денег, деньги стали владыкой его души, его таланта, принеся ложное чувство свободы. Где-то далеко-далеко, на обочине жизни, остались кареглазая любимая, верные друзья и даже враги…
Свобода оказалась скучной дамой, скука же верная подруга выпивки. Стоило выпить чуть-чуть, и мир прояснялся, обретал прежние радужные краски, добрёл к нему. Для начала хватало немного, каких-нибудь ста грамм коньяка в старом венецианском стекле…
Поначалу это даже не мешало работе. Наоборот, помогало! Глоток терпкой обжигающей жидкости, и серая, тусклая пелена вокруг него размывается, рука сама делает уверенные, точные мазки.
Но однажды, проснувшись после очередного пьяного сна-кошмара, Леонид на ватных ногах бросился к мольберту и судорожными ударами кисти передал только что пережитые ощущения. Так впервые появилась бело-ржавая тень среди стальных вздыбленных волн. Картину он напишет гораздо позже и надолго бросит пить, а полотно спрячет в узкую картонную коробку, обмотав её липкой лентой.
Кошмаром ли было всё это, что видел он?
Почему так убедителен сон, так реальны эти чудовищные тени преисподней? Ответа не было. Был страх. Белая Субмарина снилась художнику всё чаще и чаще. И тогда Леонид стучал ожесточённо по батарее, вызывая на подмогу старика посыльного. Правда, на коньяк или водку не всегда хватало денег, приходилось довольствоваться дешёвыми «чернилами». Лежень, чалдон чёртов, отобрал всё до копейки, сказал, что отдаст только при окончательном просветлении разума. Накупил продуктов, забил ими обе камеры холодильника, а сам уехал в Находку по делам экспедиции.
Так что пусть посыльный крутится-вертится, за Леонидом не заржавеет. Деньги — мусор. Вот возьмётся опять за работу, выдаст парочку картин посрамнее, навроде «Промискуитета человекообразных», будет в кармане ещё сотен пять-шесть. А любимые пейзажи подождут. Серьёзные же вещи, такие, как «Белая Субмарина», должны отстояться и сознании. Настоящее от него никуда не убежит, не последний день!
— Убежит… Последний день… — прозвучали зловещим эхом последние слова. Он и не замечал, что давно разговаривает сам с собой вслух.
А посыльный уже вертится в квартире. Прикидывает, какая будет выручка от посуды.
— Щас мы всю «пушнину» сдадим. Ко мне знакомый грузчик зашёл со Светланки, с инвиндурмана. Сам только квас пьёт, уважает шибко квас! Подмогнет за пару рублей. Его в любом приёме стеклотары знают. Я щас вниз за мешками в овощной погнал. Дадут! Меня в городе любая шавка знает, я человек для общества пользительный…
Действительно, появляется квадратный дядя в замусоленной на животе тельняшке, сноровисто стаскивает все шесть мешков в лифт, и лифт проваливается вниз.
Вскоре тренькнул звонок в дверь, запыхавшийся «гонец» и грузчик Трофим — на пороге. Грузчик осторожно стягивает с головы берет, вываливает на стол грязные, разноцветные бумажки. Леонид, внутренне заледенев, смотрит на родимое пятно, напоминающее краба, над ухом Трофима. Оно темнеет сквозь коротко остриженные светлые волосы. Сквозь липкий, омерзительный страх с трудом пробиваются голоса.
— Ну мы пошли, хозяин.
— Как ослобонишь посуду, стукни. Завсегда рад помочь…
Леонид смахнул мелочь в ящик кухонного стола, торопливо распахнул дверцу холодильника, куда проворный старик сунул пару шкаликов водки.
— Померещилось, — сказал-подумал он, сколупывая пробку.
Водка ударила в нос сладковатым трупным запахом, обожгла слизистую, разом глуша страхи. Тут же налил ещё, кинув в стакан кусочек льда, и, сунув пустой шкалик под стол, отправился покайфовать на диване. Привычное оглушающее опьянение наваливалось на него, сознание стремительно меркло.
Вырвал из сна звонок телефона. Пришлось лезть в пыль под тахту.
— Привет, мазилка, — как ножом по стеклу скрежетнул в трубке знакомый по давним пьяным кошмарам голос Глюма. — Ты ещё не сдох?..
16
Над Приморьем золотая осень раскинула прозрачные крылья. Пришло время влюбляться, дарить цветы, угощать милых девушек сладким виноградом, а по вечерам гулять, обнимая бережно плечи любимой, по самой кромке неумолчного прибоя. Низко нависает широкое дальневосточное небо. Звёздные россыпи качаются на водной поверхности. Свежий морской ветерок запанибрата со всеми. Распрямив ленточки бескозырок, встрепав модные причёски девушек, сигает в Амурский залив с обрыва и гонит прочь от берега паруса виндсёрфингов, затем бросает их в полном штиле и вновь мчит к кинотеатру «Океан», словно торопясь перехватить лишний билетик.
Его спрашивают от самой Светланки, начиная с угловой, известной всякому кондитерской «Птичье молоко». Аркадий Лежень минует её, неторопливо шагает вниз, к набережной, где особенно многолюдно. Ему спешить некуда. Гримасничая, за спиной тащится непонятная тоска, серая тень больших городов, где человеку тесно. Каменные здания давят, застят вольный свет свободы.
Человек существует в замкнутом объёме квартиры, посреди множества иных замкнутых мирков. Над ним, под ним, справа и слева ходят, спят, любят, изменяют, считают деньги, ковыряют в носу. В полуметре от шумного застолья за бетонной стеной умирает никому не нужный старик. Рядом торопливо в пьяной похоти зачинают новую жизнь, быть может, жизнь несчастного урода или дебила…
Аркадию мешал шум переполненных людьми и машинами улиц, раздражали магазинные толпы. Эта вечная погоня за тряпками. Люди азартно спешили, догоняя убегающее, улетучивающееся от них время, не понимая, что нужно остановиться, и время само замедлит бег.
Аркадия обижало, что встающие перед ним видения прекрасных городов таяли призрачными миражами. После таёжных троп каменная тайга ужасала, город явно деградировал, люди становились жаднее, корыстолюбивее и сволочнее. И так ли уж далёк от истины в своих картинах Леонид?
Там, в походах, усталость тела приносила очищение душе, здесь усталость души отнимала физические силы. Город был дробно бестолков, разделён на куски бытия и фрагменты восприятия, раздёрган городскими унылыми пустырями и вонючими трущобами. Можно спиться, трижды умереть — никто и не хватится тебя. Жизнь людей мчит по замкнутому кольцу: дом — работа — магазин — дом. Так зверь с утра до вечера бегает по периметру своей опостылевшей клетки.
Даже незаурядный человек потихоньку тупеет в городе от замкнутости, скуки и бесцельности бытия. Аркадий Лежень за годы своих странствий немало повидал таких: спившихся, безвольных, потерявших себя.
Владивосток на особицу выделялся среди каменных мегаполисов — солёное бодрящее дыхание Тихого океана овевало его. Но и в нём, любимом с детства, Аркадий начинал быстро уставать. Он уже не воспринимал всерьёз все блага цивилизации. Считал: города растут до определённых границ, а затем перерождаются в раковые метастазы на прекрасном теле земли.
И всё же он скучал по Владивостоку, по этой набережной, где так много соблазнительных девчонок. Ах, девочки города Владивостока! Вы одеты с таким неподражаемым шиком. Курточки, кофточки, блузки, джинсы, платьица, скрытое под ними нежное нижнее, расшитое сказочной травой-муравой, райскими птичками, золотыми рыбками и сюжетами камасутры. И всё это — Издалёка. И на честно заработанные боны и на бабки от контрабанды цветного лома в бананово-лимонный Сингапур.
Вы так уверены в себе и гордо-неприступны. Бравая форма моряка торгового флота или морского десантника вас не смущает, лишь кортик офицера будет прослежен чуточку более пристальным взглядом, но ничего не изменится в лице. Да и зачем, ведь почти все офицеры идут под руку с ослепительными красавицами. Кортики нарасхват! А если кто-нибудь из вас иногда взглянет на одиноко гуляющего Аркадия, то потому только, что у него наверняка есть лишний билетик в кино.
Город-искуситель ждал первого шага Аркадия, гостеприимно распахивая ему свои объятия. «Что же ты? — шептал он. — Не теряйся, действуй!» Аркадий остановил юную особу с милыми его сердцу конопушками, молча отдал ей два билета, потрепал шутливо за косичку и исчез в толпе.
17
Лифт застрял где-то на самом верху. Аркадий терпеливо ждал его, не побежал, как обычно, по лестнице, прыгая сразу через две ступени. А пока он ждал, к нему присоединился старичок с оттопыренными карманами. Был старичок так гадок, как может быть гадкой сухопутная помойная крыса — с гноящимися красными глазками, жёлтыми зубами, волочащая по гнили мерзкий, облезлый хвост.
Осклабясь, старичок похлопал себя по карманам:
— Армянский коньячок! На боны в «Альбатросе» взял.
В чистом лифте с полированными панелями и зеркалами старик выглядел ещё гаже, от него исходил отвратный запах засохшего дерьма. Аркадий Лежень не выдержал. Остановил лифт, выволок крысу за шиворот к мусоропроводу. Лязгнула заслонка, бутылки провалились вниз и, звеня, пошли считать этажи боками, поплыл ядовитый запашок тормозной жидкости.
— Вижу я, что ты, мерде́, так ничего и не понял, — сказал Аркадий и засунул старика головой в люк, всерьёз намереваясь спустить эту тварь вслед за бутылками.
— Туббу-дубу-буду-тамм, — сучило ногами смердящее подобие человека, задыхаясь в ядовитых испарениях. Прислонённое наконец спиной к стене, оно обессилено сползло вниз, на кафеле под ним растеклась лужица.
— Я полагаю, объяснил доходчиво? — спросил Аркадий. — Ещё раз увижу тебя этажом выше, отправлю в свободное планирование с авоськой вместо парашюта!
Крыса что-то забормотала, отползая от него и оставляя на чёрном кафеле мокрый след.
Аркадий двинулся вверх. У него возникло страстное желание немедленно вымыть руки горячей водой с мылом.
18
Знакомая квартира встретила его непривычной, почти стерильной чистотой. Исчезли не только бутылки из «темнушки», но даже обычная холостяцкая пыль. Аркадий, постепенно успокаиваясь, обошёл все три комнаты: гостиную с видом на море, спальню, куда перекочевали «нагие негритянки», и маленькую комнатку, переделанную Леонидом под хранилище картин, оборудованную автоматом-регулятором влажности и температуры.
Ожидая хозяина, Аркадий заварил себе кофе в серебряной джезвочке и перебрался в гостиную, служившую Леониду мастерской. Здесь над кожаным диваном висел новый триптих Леонида, который он назвал «И Вольным Гонцом за птицами».
В его центре перед строем заключённых с тупыми, дегенеративными физиономиями стоял в грязи высокий мужчина с жёстким, но одухотворённым лицом, судя по номеру на ватнике, тоже зэк. На нём были рваные бумазейные брюки и тяжёлые кирзачи. Запрокинув голову, он смотрел куда-то в небо. С угловой вышки, похожей на гигантского паука, светил беспощадный прожектор. Куда смотрел человек? Аркадию показалось, что он слышит курлыканье журавлей там, за обрезом картины.
На полотне справа был изображён тот же человек, но в длинном старинном сюртуке с двумя рядами продолговатых пуговиц. Он находился в странном доме, весьма обветшалом, с множеством непонятных предметов. Человек копался в груде книг, выискивая, очевидно, какую-то очень ему нужную. Лишь приглядевшись внимательно, можно было увидеть крохотных человечков, прочно, судя по всему, обживших этот книжный хаос. Одни любят друг друга, и сцены любви, поразительно причудливые, повторяются во всех укромных уголках — под книгами, сложенными шалашиком, в их тени, любят откровенно, бесстыдно, как бы не замечая, что на них смотрят. Другие же убивают друг друга. Крохотные обезумевшие человечки, мужчины и женщины. Убивают спокойно и буднично, как бы выполняя неприятную, но необходимую работу. Палач с наганом в руке перекуривает на краю братской могилы, а вереница измождённых стариков, женщин, военных с тупым безразличием ждёт, когда он докурит «беломорину» и продолжит свою работу — стрелять в затылок. А рядом изображена разбегающаяся в ужасе толпа. Из завалов вещей, моделей паровых мельниц, подсвечников на неё рушится пирамида огромных томов, кожаных, с позолотой, и на переплёте каждого одно слово — «Сталин».
А человек-колосс, не замечая ничего вокруг, всё ищет свою Книгу. Лежень понимает, что это за странные, столь разные и столь похожие, книги собраны в чудовищном бедламе библиотеки. Это книги Судеб человеческих с их трагедией и фарсом, с друзьями-приятелями, жёнами и возлюбленными, работой, политикой…
Но что это? Заснеженный остроконечный пихтовый лес по обеим сторонам реки, дымящаяся прорубь, три чёрные фигурки вокруг неё и чьи-то руки из чёрной воды, цепляющиеся за край… Да это же про него, его судьба. И тот парнишка, обнимающий негритяночку с Кубы в тени яблонь Киевского ботанического сада, ему до боли знаком. И те два волчонка, размахивающие ножами друг перед другом. Это же его пустырь между одним из бараков «Вашингтона» и отрадой рыбпорта. Время — август восемьдесят четвёртого. Оргнабор, бичарня, трюм… Жизнь на выживание.
На левой части триптиха в опрокинутом небе летел на нелепом летательном аппарате из бамбуковых жердей, лоскутов материи и бычьих шкур, вращая с помощью велосипедных педалей винт, всё тот же человек, что искал свою книгу Судьбы, что стоял в грязи Лагеря. Он летел в никуда, бесстрашно не замечая жутковатой сини под ногами, перевёрнутых облаков, грозно надвигающегося склона с голубыми елями и изумрудными кронами кедров.
На всех частях триптиха ярко било в глаза небо. Крохотный мазок, едва заметный просвет меж низких, брюхатых дождями туч, — над лагерем. Ослепительно голубой дверной проём — на картине справа. И огромнейшее, похожее на бескрайнее море, небо на левом полотне, где на утлом воздушном корабле летел отважный безумец, Вольный Гонец за птицами, бросаемый воздушным потоком прямо на скалистые рифы Земли.
Взволнованный до глубины души, Аркадий бережно снял картину. Перевернул её. Всё правильно: пилот и его химеричный, босховский аппарат падали прямо в прогал меж скалами, опрокинувшись, стремительно. Не было на всём белом свете такой силы, что могла бы их спасти. Потому и была насмешливая улыбка на губах Гонца прощальным вызовом Судьбе.
Лежень повесил полотно на место, и у безумца появился крохотный шанс выйти из мёртвой петли, если, конечно, не подведёт дельтаплан. Но уже рвалась на левой консоли ветхая материя. Аркадий только сейчас заметил беду, пилот же учуял её намного раньше. Но в его глазах не было страха…
19
Сон Леонида плескался прозрачной водой, и лучи таёжного, дремотного солнца играли на камнях быстрой реки. У выворотня, могучего дерева с огромными корнями, поднявшими тяжеленные булыги камней, вода затихала в глубоком омуте, у дна которого ходили два больших ленка, ускуча, как называли их шорцы. Время от времени рыбы поднимались к поверхности воды, и свет причудливо играл на их радужной окраске.
Глупый мотылёк запорхал над омутом. Мощный всплеск, хищная рыба взлетела в воздух серебристо-жемчужной торпедой. Её прыжок-полёт был прекрасен, на мгновение она словно бы застыла в воздухе, почти без брызг обрушилась и воду.
И вновь жаркая полуденная тишина, наполненная лишь пеньем ветра в кронах редких деревьев, росших по гребню горы, да плеск воды на бурливых перекатах.
Прекрасен был огромный ланой-выворотень. Его громадные сплетённые корни с камнями образовывали единую причудливую плоскость. Они белели на солнце, отмытые дождями. Корни по-прежнему крепко держали валуны. Они подняли их выше человеческого роста. Ствол у самого комля в три обхвата.
Лано́й… Выворотень… Рухнувший…
Крона убитого дерева ещё зеленела буйно, в последний раз. Гигант рухнул в страшную весеннюю грозу, когда ветровальные ураганы беспощадно обрушились на тайгу. Великан одиноко стоял на крутояре, и река подмыла его корни. Когда он упал, застонала земля, а медведь, жалобно скуливший при вспышках молний, стал с перепугу рвать когтями и накидывать себе на башку клочья травы вместе с дёрном.
Ныне здесь тишина. Журчит река. Плывут облака невесомые, да поёт, поёт неумолчно ветер в кронах древних кедров, которые пощадил ураган…
20
Боцман Глюм сидел на недостроенном причале в тёмном малолюдном углу рыбпорта. Кое-где под ногами зияли провалы, не все тяжёлые плиты были уложены на бетонные балки. Меж свай плескалась короткая волна, плавали использованные презервативы, рваные фирменные пакеты, арбузные корки, щепки, отрезанная собачья голова… Прожектор «кобра», освещавший когда-то этот причал, сиротливо поглядывал сверху лишённым стекла и лампы глазом.
Глюм заботливо подложил под зад пачку сухой японской гофтары, явно опасаясь земного радикулита. Почесался. Он ждал назначенного часа. Дьявол, с утра пребывая не в духе, отхлестал боцмана его же девятихвостой плёткой с бронзовыми гайками. Если ему не изменяет память, впервые за последние триста лет. «Дракоша» яростно почёсывал заживавшие рубцы. Ну попадись теперь ему художник!
Через полчаса под последним тусклым фонарём мелькнёт шаткая фигурка пьяного в драбадан Ланоя со свёртком под мышкой. Старик-посыльный даже не пикнул, когда Глюм вручил ему две бутылки якобы коньяка и коротко приказал: «Отдашь лично! Из рук в руки…»
«Коньячок» с малой толикой этиленгликоля — смертоносный дар преисподней. Летальный исход через три часа, а до того — безумство с чётко выраженной аберрацией личностного поведения. Во как!
Глюм пододвинул носком калоши длинную прогнувшуюся доску. По ней кое-кому предстоит сделать последние шаги на этой грешной земле. Кое-кто, не будем вслух называть имени, оступится с неё, едва успев вручить боцману пакет с полотном. Картина украсит собой кают-компанию Белой Субмарины, и подводная лодка наконец снимется с мёртвого якоря. Их снова ждут морские просторы, пиратские набеги, впереди — великое множество загубленных людских душ!..
А короткий сдавленный крик отравленного человека на забытом причале никто не услышит. Глюм меланхолично поплевал в воду, затем воровато извлёк из кармана потрёпанной кожаной куртки небольшой металлический сифон, с наслаждением хлебнул холодной водички. Отдышался, хлебнул ещё и, спрятав сифон в бездонный карман волшебной куртки, засвистел «Магдалену», песенку, что любил давным-давно в прошедшей земной жизни петь один из матросов Белой Субмарины: