— А что, разве не хорошо? — спрашивал Никита, — ей-богу же, хорошо.
— А себя ты что не обрил?
— А мне на что.
Сегодня с Бортовым мы едем в лес, чтобы решить вопрос о будущем шоссе.
Лес дубовый, невысокий, много желтых листьев уже на земле, и, сухие, они приятно хрустят под ногами лошадей. Вверху видно голубое небо, а сквозь тонкие стволы видно далеко кругом. То фазан сорвется, то торопливо прошмыгнет что-то маленькое, уродливое, унылое: это шакал. На полянке свежие следы кабанов — взрытая, как паханая земля.
Бортов останавливался около таких следов, внимательно всматривался и с завистью говорил:
— Сегодня ночью были…
В одном месте вдруг шарахнулась было лошадь Бор-това, взвилась на дыбы и, повернувшись на задних ногах, собралась было умчаться назад, но Бортов, прекрасный ездок, скоро, несмотря на козлы, которые задала было его лошадь, справился.
Понеси лошадь, плохо пришлось бы Бортову. Но Бортов только твердил, прыгая на лошади:
— Врешь, врешь…
Было отчего и испугаться лошади: на повороте тропки, прислонившись к дереву, сидел человек в свитке. Голова его склонилась, точно он задумался, руки, как плети, висели по сторонам, ноги протянулись. У ног потухший костер. Из-под шапки выглядывало посиневшее, разложившееся уже лицо. Во впадинах глаз сидел рой мух, своим движением делая обманчивое впечатление странно, частями, движущихся глаз. Нестерпимый запах трупа говорил о том, что он уже давно здесь. Почему он здесь, какая тайна произошла тут? Что пережил он в свои последние минуты?..
Задумался и сидит, точно все еще вспоминает свою далекую родину, близких сердцу… Столько тоски было в его позе, столько одиночества.
— Это погонщик, — вероятно, припадок здешней лихорадки, — сказал Бортов, — трех-четырех припадков довольно, чтоб уложить в гроб любого силача, а этот был и без того, как видно, изнурен.
Я слушал. Казалось, слушал и покойник — напряженно, внимательно. Слушали деревья, ветви, трава, голубое небо — все слушало в каком-то точно страхе, что вот-вот откроется то таинственное, что происходило здесь, и узнают вдруг люди страшную тайну.
Но Бортов уж проехал дальше, бросив:
— Надо будет сказать окружному, чтоб убрали… И, помолчав, прибавил:
— Это хорошая смерть.
— Что? — переспросил я, занятый мыслями о судьбе погонщика.
— Говорю: это хорошая смерть. Он так холодно говорил.
— В смерти малого хорошего, — ответил я.
— Смерть — друг людей.
— Предпочитаю живого друга.
— Живой изменит.
И резонанс его голоса зазвучал мне эхом из пустого гроба. Какое-то сравнение Бортова с тем покойником промелькнуло в моей голове.
Если сильный, умный. Бортов говорит так, что делать другим? И почему он говорит так?
На той стороне реки Мандры я остановил лошадь, чтобы попрощаться с Бортовым.
— Едем в город, — сказал с просьбой в голосе Бортов.
Я только нерешительно, молча показал ему на свою голую голову.
— Да ведь вы в шапке — надвиньте больше на уши, — кто заметит?
Я колебался. Солнце уже село. Мертвые фиолетовые тона бороздили море и темным туманом терялись в отлогом и песчаном, необитаемом побережье.
В город тянуло — хотелось жизни, а там, назади, еще сидел и словно ждал меня, чтобы рассказать и передать мне свою смертную тоску, покойник.
— Едем, — согласился я.
И после этого решения и я и Бортов вдруг повеселели, оживились. Вспоминали наше инженерное училище, учителей и весело проболтали всю остальную дорогу до города.
В квартире Бортова нас встретил немного смущенный Никита.
— А я сейчас верхом хотел ехать: прибежал на пристань, а катер перед носом: фыоть…
— Я, значит, там один бы сегодня сидел?
— Ну так как же один, — ответил Никита, — опять же удвох бог привел.
И успокоенным голосом Никита сказал, — как говорит возвратившаяся из городу нянька:
— А я вам, ваше благородие, турецкую шапочку купив, щоб с голой головой не ухватить якой хвори.
И Никита вынул из одного из свертков голубую феску.
— Глаза у вас голубые и хвеска голубая.
Когда я надел и посмотрел в зеркало, Никита сказал:
— Ей-богу же хорошо.
Бортов, уже опять обычный, окинул меня взглядом и сказал:
— Так и идите.
Так я и пошел в кафе-шантан.
Опять пели, пили, кричали и стучали.
Опять Берта дурачилась и Клотильда обжигала своими глазами.
Клотильда подошла к Бортову, пожала его руку и, присев так, что я очутился у нее за спиной, озабоченно спросила:
— Кто этот молодой офицер, который был с вами третьего дня?
— Понравился? — спросил ее Бортов.
— У него замечательно красивые волосы, — серьезно сказала Клотильда.
В ответ на это Бортов бурно расхохотался.
Пока Клотильда смотрела на него, как на человека, который внезапно помешался, Бортов закашлялся и в промежутках кашля, отмахиваясь, говорил:
— Ну вас… убили… вот…
Клотильда повернулась по направлению его пальца и увидела меня, вероятно глупого и красного, как рак, с дурацкой голубой феской на бритой голове.
В первое мгновение на ее лице изобразилось недоумение, затем что-то вроде огорчения, а затем она так же, как и Бортов, бурно расхохоталась, спохватилась было, хотела удержаться, не смогла и кончила тем, что стремительно убежала от нас.
В результате весь кабак смотрел на меня во все глаза, а я, злой и обиженный, ненавидел и Клотильду, и Бор-това, и Никиту, виновника всего этого скандала.
Все остальное время
— Скажите сами ему.
Клотильда рассмеялась, кокетливо мотнула головкой, и я, переживая неизъяснимое удовольствие, увидел, что бледное лицо ее вспыхнуло, залилось краской, и не только лицо, но и уши, маленькие, прозрачные, которые сквозили теперь, как нежный коралл.
В это мгновение она была прекрасна, — смущение придало ей новую красоту, красоту души, и, когда взгляды наши встретились, все это она прочла в моих глазах. По крайней мере я хотел, чтобы она это прочла.
Она ушла от нас, и, кажется, никогда еще так грациозно не проходила она. Столько достоинства, благородства было во всей ее фигуре, лице, столько какой-то светящейся ласки, доброты.
— Она сказала, что ошиблась, думая, что самое красивое в вас — волосы: феска еще лучше идет к вам…
— Это показывает, — отвечал я краснея, — что она вежливая девушка….
— Девушка?..
От этого переспроса я как с неба свалился и убитым взглядом обвел весь кабак. Клотильда уже сидела с кем-то, и тот шептал ей, чуть не касаясь губами тех самых ушей, которые только что так покраснели.
И все такой же невинный вид у нее…
Бортов, который, — я это чувствовал, — читал, как в книге, мои мысли, смотря мне в упор в глаза, сказал серьезно:
— Чтобы покончить раз навсегда со всем этим, поезжайте сегодня ужинать с ней.
Я, как ужаленный, ответил:
— Ни за какие блага в мире!
Еще слово — и, вероятно, я расплакался бы.
— Ну, как хотите, — поспешил ответить Бортов и апатично, холодно спросил: — Может быть, домой пойдем?
— Пойдем, — обрадовался я.
Клотильда увидела, как мы встали, сделала было удивленное лицо, но, встретив мой мертвый взгляд, равнодушно скользнула мимо и улыбнулась кому-то вдали.
Я торопливо пробрался к выходу и жадно вдохнул в себя свежий воздух ночи.
Прекрасная и бесконечно пустая ночь. Луна, яркая, как брошенный слиток расплавленного серебра, плавит синеву неба и тонет глубже в ней, а фосфор моря красит зеленым отливом лунный блеск, и в фантастичных переливах этих тонов чем-то волшебным, волшебным и живым кажется все: берег с ушедшими вверх деревьями; пристань, ее темно-прозрачная тень, серебряная зелень просвета между морем и верхом пристани; там дальше даль моря с полосой серебра — след луны — и, как видения;-в ней, в этой полосе, точно прозрачные, точно ажурные, корабли с высокими бортами и мачтами, уходящими в небо.
И тихо кругом, и только прибой, этот вечный разговор моря с землей, будит тишину, и гулко несется его шум в спящие улицы с неподвижными домиками в два этажа, с их галереями и балконами, решетчатыми окнами, черепичными высокими крышами, каменными дворами, или, вернее, комнатой без потолка там, внутри этих домов.
Говорят, болгарки красивы, но я ни одной не видел.
Что мне до их красоты? Красива Клотильда, красива, как эта ночь, и так же, как ночь, обманчива, так же, как ночь, черна ее жизнь, ее дела… И такая же сосущая пустота и тоска от нее, как от этой ночи. Волшебно, красиво, но нет живой души, и мертво все, — нет у Клотильды души чистой, чарующей, и нет Клотильды — той божественной, которая во мне, в моей душе, как видение, как та прозрачная дымка тумана там в небе, — то Клотильда склонилась и смотрит печально на красоту моря и земли. То мояЛОю-тильда смотрит, — не та, которая там в кабаке теперь ходит и продает себя тому, кто даст дороже.
А!.. Но как ужасно сознавать свое бессилие, сознавать, что ничего, ничего нельзя здесь сделать, и чувство это, которое во мне, — оно уже есть, зачем обманывать себя, — это что-то живое уже теперь, рождено только для того, чтобы умереть там, в тюрьме моего сердца, умереть и не увидеть света, и я сам, как палач, должен задушить это нежное, прекрасное, живое, и это неизбежно надо, надо, надо… И после этого я стану лучше, чем был; стану мягким, добрым… Странное противоречие. Но о чем тут думать? Разве я могу к моей матери, сестрам, их подругам, нарядным, веселым, привести Клотильду и сказать: «Вот вам моя жена». Конечно, нет. Но я привезу. Не ту, которая там, в кабаке; она там и останется и никогда не узнает, что зажгла она во мне, — я привезу Клотильду, какой она могла бы быть, в образе того-прозрачного тумана в том небе. И будет она вечным спутником моим в жизни, как Беатриче у Данте. Она будет звать меня, и я буду слышать ее голос и буду вечно с ней — высшим счастьем и высшим страданием моей жизни.
Может быть, когда-нибудь я буду сам смеяться над всем этим, но теперь я хочу плакать.
Мы подошли к квартире, и, в ожидании пока отопрут, Бортов сказал апатичным голосом:
— Я послезавтра устрою охоту. Я закачусь на несколько дней. Вам придется на это время сюда переехать.
— Перееду, — ответил я.
— Вы любите охоту?
— Я никогда не охотился.
— Хорошо!.. Несколько ночей на свежем воздухе, спать прямо на земле.
— Можно простудиться.
— Война кончилась.
— Разве для войны живут?
— Мы-то? — переспросил Бортов. — Кто-то где-то сказал про нас: во время войны они страшны врагам, а во Еремя мира — для всех несносны.
III
Бортов уехал на охоту, а я живу в Бургасе, в его квартире, распоряжаюсь работами, днем езжу в свою бухту, и, завидя меня, Никита радостно бежит и каждый раз спрашивает: «Совсем ли?»
И каждый раз я отвечаю:
— Нет еще.
Я задумчив, сосредоточен, работаю много, охотно, но работа не все. Есть еще что-то, что остается неудовлетворенным, ноет там где-то внутри и сосет.
Вечера я провожу в квартире Бортова и читаю его книги. Он предложил мне их перед своим отъездом таким же безразличным, скучающим голосом, каким предложил мне почетное для меня место своего помощника. Я уловил эту манеру его: чем серьезнее услуга, которую он оказывает, тем пренебрежительнее он относится к ней.
В данном случае услуга громадная: предо мною серьезная литература. К^, стыду моему, я мало, или, вернее, совсем незнаком с ней.