Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Спокойно, Эстер, спокойно! — сурово прервал ее старик. — Не в моей воле прощать. Моя прежняя вера, давно мной отринутая, сейчас возвращается ко мне и объясняет мне все содеянное нами, за что мы и терпим страдания. Первый шаг ко злу сделала ты, ты посеяла семя зла, и с этого момента все последующее стало мрачной неизбежностью. Но ты, предавшая меня, согрешила лишь тем, что позволила себе поддаться столь обычному обману чувств, я же согрешил тем, что вырвал из рук дьявола и попытался выполнить задачу, находящуюся лишь в его ведении. Такова наша судьба. Пусть черный цветок зла цветет теперь, как ему заблагорассудится. А ты иди отныне своей дорогой и поступай так, как сочтешь нужным.

Он махнул рукой и вернулся к прерванному сбору трав.

Глава 15

Эстер и Перл

Итак, Роджер Чиллингворт, кривобокий старик с лицом, надолго оставлявшим по себе дурную память у всех его видевших, отошел от Эстер Принн и сгорбленный, с опущенной головой побрел дальше. Время от времени он срывал какое-нибудь растение или вырывал из земли корешок и клал в корзину свою добычу. Седая борода его едва не касалась земли.

Какое-то время Эстер провожала его пристальным взглядом, любопытствуя, не засохнет ли нежная зеленая трава под его неверными шагами, не постигнет ли гниль и порча веселые ростки. Да и что за траву он собирает с таким неослабным усердием? Может, и сама земля под его взглядом начинает растить зло, приветствуя его ядовитой порослью доселе неведомых трав, вызванных из недр земных прикосновением этих пальцев? Или же довольно с него и того, что доброе растение от его прикосновения превращается во вредоносный сорняк? Неужели яркое, приветливое солнышко освещает и его фигуру? Не отбрасывает ли он зловещую тень на землю, по которой проходит, тень такую же уродливую, как он, следующую за ним неотступно? А куда это он идет, и не может ли он провалиться вдруг, уйти в землю, оставив после себя выжженную проклятием пустошь, на которой потом, дай срок, произрастет ядовитый паслен, белена или что там еще из вредных растений лучше всего может разрастаться пышно и неудержимо в этом краю? А может быть, он способен вдруг расправить перепончатые, как у летучей мыши, крылья и, став от этого еще безобразнее, вспорхнуть и унестись в вышину?

«Грех это или не грех, — с горечью сказала себе Эстер Принн, глядя ему вслед, но этого человека я ненавижу!»

Она упрекала себя за это чувство, но преодолеть его в себе или даже ослабить не могла. Попытки сделать это оборачивались воспоминаниями о давно минувших днях в далекой теперь стране, когда он вечерами обычно прерывал свое кабинетное уединение и, выходя к ней, грелся у их домашнего очага и в лучах улыбки своей молодой супруги.

Ему, как он признавался, необходимо было тепло ее улыбки, чтобы оттаять, растопить стужу, сковывающую сердце после долгих часов, проведенных в одиночестве за книгами. Эти картины, которые когда-то виделись ей не иначе как полными счастья, теперь, под влиянием всего, что случилось в ее жизни потом, она вспоминала с ужасом, несравнимым с самыми ужасными из ее воспоминаний. Она поражалась, как могло происходить подобное. Поражалась, как вообще дала себя уговорить выйти за него замуж. Самым большим своим грехом, больше всех других достойным раскаяния, она считала теперь то, что терпела вялые объятия его рук, терпела и отвечала на них, то, что, встречая улыбки его уст и глаз, отвечала на них своей улыбкой. А горше всех обид, причиненных им, казалась ей теперь та обида, то ужасное оскорбление, которое нанес он, убедив в свое время ее, неопытную и не знавшую ничего лучшего девушку, поверить, что с ним она будет счастлива.

«Да, я его ненавижу! — повторила Эстер с горечью еще большей. — Он предал меня. Он причинил мне больше зла, чем я ему!»

Страшитесь, мужчины, добиться руки женщины, не хранящей в сердце своем страстной к вам любви. Вас может постигнуть несчастная судьба Роджера Чиллингворта, когда чье-нибудь прикосновение, более страстное, нежели ваше, пробудит в ней чувство, а упрекнуть потом ее можно будет лишь за то спокойное довольство, с которым мирилась она с насильственно надвинутой ей на лицо мраморной маской счастья, вынужденно признаваемой ею за ее собственную теплую плоть. Но Эстер, должно быть, давным-давно искупила свою вину. В чем же вина ее теперь? Разве семь долгих лет мучений под знаком алой буквы, жизнь, полная горечи, не свидетельствуют о ее раскаянии?

Чувства, которые она испытала в те короткие минуты, глядя вслед удалявшейся кривобокой фигуре старого Роджера Чиллингворта, проливают некоторый свет на то, что творилось в душе Эстер и в чем она не призналась бы и себе самой.

Когда старик скрылся, она позвала дочь:

— Перл! Малютка Перл, где ты?

Перл, чья живость не ослабевала ни на минуту, и во время разговора, который мать вела со старым сборщиком трав, находила чем себя развлечь. Поначалу, как мы уже говорили, она затеяла шутливую перепалку с собственным отражением в озерце воды, выманивая отражение наружу, на что воображаемая девочка не рискнула; затем Перл стала прикидывать, как бы ей самой проникнуть туда, где земля неосязаема, а небо недостижимо. Однако решив, что кто-то из них двоих ненастоящий — либо девочка в воде, либо сама Перл, она обратилась к занятию поинтереснее — делать кораблики из коры березы и, нагрузив их ракушками, пускать в неведомую даль в количествах, превышающих караваны новоанглийских торговых судов. Но большинство ее корабликов гибли, прибитые к берегу. Она поймала за хвост морского конька, выловила несколько морских звезд и положила медузу на солнышко подсушиться. Затем принялась играть с морской пеной на полосе набегавшего прилива — подбрасывать в воздух ее хлопья, потом бежать со всех ног, спеша поймать снежно-белые хлопья, пока они не упали на землю. Заметив на берегу стайку морских птиц, копошащихся и клюющих что-то, шалунья набрала полный фартук камешков, и, прячась за камнями, подобравшись к стайке, вела обстрел этих крошечных морских птичек — очень ловко, из-за укрытия. Одну птичку она почти изувечила — та улетела с перебитым крылом, после чего озорница со вздохом оставила свою забаву, огорчившись, что причинила вред маленькому существу, вольному и необузданному, как морские ветра или как сама Перл.

Последним ее развлечением стал сбор разнообразных морских водорослей, которые она обернула вокруг шейки наподобие шарфа и сделала из них накидку и шапочку, чем придала себе сходство с русалкой. От матери девочка унаследовала умение наряжаться и придумывать разные костюмы и украшения. И наконец, она взяла пригоршню морской травы и сплела как могла из нее нечто вроде буквы «А» — буквы, которую она постоянно видела на материнском платье. Буква получилась не алой, как у матери, а ярко-зеленой! Склонив головку и прижав к груди подбородок, девочка с любопытством разглядывала сделанное украшение, словно единственное, для чего она была послана в этот мир, — это разгадать скрытый в этой букве смысл.

«Интересно, спросит ли меня мама, зачем я это сделала?» — думала малышка.

И она с легкостью и проворством морской птички, вспорхнув, бросилась на зов матери; и вот она уже, стоя перед Эстер Принн, со смехом и пританцовывая, тычет пальчиком в украшение на своей груди.

— Зеленая буква к твоей детской груди, крошка моя, совершенно не идет. — Помедлив, проговорила Эстер. — И знаешь ли ты, что означает знак, который твоя мама вынуждена носить на груди?

— Да, мамочка, — отвечало дитя. — Это заглавная буква «А». Ты сама показывала мне в букваре эту букву.

Эстер впивалась взглядом в личико Перл, но хотя в черных глазах дочери и заметила столь знакомое ей особое выражение, уверенности, что Перл и вправду нацепила это украшение, понимая, что делает, у нее не возникло. Ее обуревала болезненная жажда выяснить это до конца.

— Так ты знаешь, дитя, по какой причине мама носит эту букву?

— Конечно, знаю, — отвечала Перл, весело глядя в лицо матери. — По той же причине, по какой священник хватается рукой за сердце!

— И в чем же эта причина? — спросила Эстер, усмехнувшись наивности такого сопоставления, но в следующую же секунду лицо ее побледнело от внезапной догадки: «Что общего между этой буквой и сердцем кого-то, кроме меня?»

— Ну, мамочка, я сказала тебе все, что знаю, — сказала Перл, невольно посерьезнев. — Спроси старика, с которым ты только что разговаривала! Вдруг он сможет тебе ответить. Но, правда, мамочка, милая, что значит эта алая буква и зачем ты носишь ее на груди? И почему священник так часто хватается за сердце?

Обеими руками она вцепилась в руку матери и глядела на нее с глубокой серьезностью, столь не свойственной ее живой и переменчивой натуре. Эстер даже пришло в голову, что, может быть, девочка со всею детской доверчивостью тянется к ней и старается, как только может, выразить свое сочувствие, заслужив в свой черед доверие и сочувствие матери.

Для Перл это было так необычно. До сих пор мать, любя свое дитя со всей силой страсти, которой душа способна одарить единственную свою привязанность, приучила себя к мысли, что ответной любви от дочери стоит ждать не больше, чем ждем мы ее от прихотливого апрельского ветерка, который внезапно, когда ему придет охота, может повеять теплом, но чаще не ласкает, а холодит. Со свойственной ему капризностью он в момент, когда вы доверитесь ему, а он нежнейшим образом целует ваши щеки и ласково треплет ваши волосы, вдруг меняет направление и устремляется куда-то в сторону, оставляя в вашем сердце лишь приятное неясное воспоминание. Но то был всего лишь материнский взгляд на характер ребенка. Посторонние же могли, заметив некоторые неприятные особенности Перл, составить мнение о ней куда более неблагоприятное. Эстер же теперь вдруг подумала, что отличавшаяся столь ранним развитием и бойким умом Перл, видимо, достигла возраста, когда можно сделать ее своей подругой и доверить часть своих горестей в той мере, в какой это было бы возможно, соблюдая все законы приличия в отношении обеих — родительницы и ее ребенка. В бурном хаосе противоречивых черт Перл проглядывали, а возможно, и были в ней с самого начала — добрые основы — стойкое мужество, неизменная воля, гордость, которую умелым воспитанием можно превратить в чувство собственного достоинства, напрочь отвергающее и презирающее все то, что на поверку оказывается ложью. Она обладала и чувствительностью, хотя пока что проявления чувств бывали у нее и резки, и неприятны, подобно оттенкам вкуса сочного, но покуда незрелого плода.

При таком обилии добрых задатков, думала Эстер, унаследованное от матери зло должно быть уж слишком необоримо, если из шаловливого ребенка не вырастет женщина истинно благородная.

Склонность постоянно размышлять над загадкой алой буквы носила характер у девочки некоего врожденного свойства. Едва жизнь ее приобрела осознанность, стало казаться, что в этом и есть ее предназначение. Эстер нередко думала о том, что, наделив ребенка столь явной склонностью, Провидение, видимо, имело целью справедливое возмездие, но до сих пор ей не являлась мысль о том, что таковой целью могли быть и милость, и благоволение. Если Небеса вложили в сердце Перл веру и доверие, сделав ее не только земным ребенком, но и духом небесным, своим вестником, то может быть, послана она, чтоб избыть то горе, которое камнем лежало на сердце у матери, превращая это сердце в могильную плиту? Чтобы помочь ей преодолеть страсть, некогда бушевавшую в ее сердце, но живую и поныне, шевелящуюся, хоть и запертую, придавленную этой могильной плитой. И вот сейчас она перед ней — маленькая Перл, держащая обеими руками ее руку, заглядывающая ей в глаза, пытливо спрашивающая ее вновь и вновь: «Что значит эта буква, мама? Зачем ты ее носишь? А почему священник так часто хватается за сердце?»

«Что сказать ей? — говорила себе Эстер. — Нет! Нет, если это цена, которую я должна уплатить за ее ко мне доверие, то это слишком дорогая цена!»

И вслух она произнесла:

— Глупышка Перл! Ну и вопросы ты задаешь! На свете масса вещей, о которых ребенок спрашивать не должен. Откуда мне знать, что творится в сердце священника? А что до алой буквы, то ношу я ее потому, что золотая вышивка очень красива.

За все семь прошедших лет Эстер Принн ни разу не подвергала сомнению значение буквы на своей груди. Это мог быть талисман, знак неусыпного присутствия рядом с ней некоего стража, пускай сурового, строгого, но доброго духа. Но теперь дух этот, кажется, ее покинул, прознав, что, несмотря на неусыпную его стражу, в сердце ее проникло и угнездилось в нем какое-то новое зло, а может быть, зло было старым, которое все еще не удалось изгнать. Личико Перл между тем перестало выражать серьезность.

Однако дитя все не унималось. Два или три раза на обратном пути и несколько раз за ужином и после, когда Эстер укладывала ее в постель, и даже потом, когда, казалось, она уже крепко спит, Перл открывала черные глазки и в них зажигался шаловливый огонек.

— Мама, — спрашивала она, — что значит эта алая буква?

А наутро, едва проснувшись и оторвав голову от подушки, она задала другой вопрос, так непонятно, непостижимо сочетавшийся в ее сознании с вопросом об алой букве.

— Мама! Мама! Почему священник так часто хватается за сердце?

— Замолчи, непослушная ты девочка! — сказала мать с резкостью, которую раньше никогда себе не позволяла. — Не приставай ко мне с этим, а не то я тебя в темный чулан запру!

Глава 16

Прогулка в лесу

Эстер Принн твердо решила открыть мистеру Димсдейлу, что за человек втерся к нему в доверие, открыть, независимо от того, какую боль это может ему принести и каковы могут быть последствия. Однако несколько дней, когда она пыталась поймать его для разговора на какой-нибудь из его задумчивых одиноких прогулок на побережье полуострова или на окрестных лесистых холмах — такие прогулки, как ей было известно, вошли у него в привычку, — все усилия ее оставались тщетными. Никто не удивился бы и ничем не грозило безупречной репутации священника, если б она явилась к нему в кабинет, в котором и поныне исповедались многочисленные кающиеся грешники, повинные в грехах, возможно, столь же черных, как тот, о котором возвещала алая буква. Тем не менее частично оттого, что она боялась тайного или явного вмешательства Роджера Чиллингворта, а чуткое ее сердце питало подозрения, невозможные для кого-либо другого, частично же оттого, что обоим, как ей, так и священнику, необходимо было полной грудью вдыхать свежий воздух, ведя разговор друг с другом, — по этим причинам Эстер и в голову не приходило, что разговор их может происходить не под открытым небом, а в тесном уединении кабинета.

Наконец, ухаживая за больным, к которому для молебна собрались позвать мистера Димсдейла, она узнала, что священник отправился накануне навестить проповедника Элиота среди паствы последних новообращенных — индейцев, и, судя по всему, должен вернуться на следующий день после полудня. Поэтому, подгадав время возвращения священника, Эстер взяла маленькую Перл, свою неизменную спутницу, хотя присутствие девочки отнюдь не всегда было Эстер удобно, и вышла с нею на прогулку.

Когда наши путники пересекли полуостров и ступили на материк, дорога превратилась в узкую извилистую тропинку, которая углублялась в таинственные первобытные лесные дебри. Деревья со всех сторон обступали тропинку черной глухой стеной до самого неба, оставляя лишь туманные кусочки просветов, и Эстер эта картина казалась схожей с внутренними непролазными дебрями ее души. День был холодный и пасмурный, небо сплошь затянула серая пелена туч, но иногда легкий ветерок чуть-чуть разгонял тучи, и тогда на тропинке появлялись игривые и мерцающие солнечные лучики. Эти веселые, радостные блики были столь робки и мимолетны, что играть предпочитали только вдали, на дальнем конце видимого отрезка тропинки. Слабый солнечный отсвет, едва заметный в хмурой сумрачности дня, как только они приближались, тут же прятался, покидая то место, где только что танцевал, и которое после его исчезновения казалось еще более унылым, так грустно было терять надежду выйти наконец на солнце.

— Мама, — сказала маленькая Перл, — видно, солнышко тебя не любит. Оно убегает и прячется, потому что боится знака на твоей груди. Гляди! Вот зайчик! Вон там играет! Ты здесь постой, а я побегу и поймаю его. Я же ребенок, от меня он не убежит; ведь на моей груди знака еще нет.

— Надеюсь, и потом не будет, дитя мое, — сказала Эстер.

— А почему, мама? — спросила Перл. Она уже собралась бежать, но тут резко остановилась. — Разве знак этот не сам, когда хочет, цепляется к взрослым женщинам?

— Беги, дочка, — отвечала мать, — поймай солнечного зайчика, а то скоро убежит.

Перл ринулась со всех ног, и Эстер улыбнулась, увидев, что девочка и вправду поймала солнечный блик, и сейчас стояла, освещенная солнцем, лучась гордой радостью, запыхавшаяся от бега. Солнце медлило уйти от ребенка, словно блик его был рад найти наконец товарища по играм, и оставалось на том же месте, когда мать уже и сама могла ступить в волшебный солнечный круг.

— Сейчас уйдет, — сказала Перл, покачав головой.

— Вот смотри! — улыбнулась Эстер. — Я могу протянуть руку и тоже поймать солнышко!

Но как только она попыталась это сделать, солнечный блик исчез, хотя, судя по веселому выражению лица Перл и блеску ее глаз, можно было вообразить, что девочка успела впитать в себя частицу света и сможет теперь сама освещать путь, когда они опять вступят в угрюмую тень. Ничто так не поражало Эстер в характере ребенка, как переполнявшая ее свежая внутренняя сила, неизменная бодрость и живость. Девочке совершенно чужда была апатия, которой в те дни подвержены были почти все дети, наследовавшие ее вместе с золотухой от бедствовавших предков. Но может быть, и эту живость можно было считать болезнью, отражением той безудержной энергии, с которой Эстер боролась со своими бедами до рождения Перл. Прелестная живость девочки вызывала, правда, и некоторые сомнения, так как придавала характеру ребенка какой-то стальной холодноватый оттенок. Девочке недоставало — как недостает некоторым всю жизнь — настоящего горя, чего-то, что глубоко затронуло бы ее, научило бы человечности, способности сопереживать. Но для маленькой Перл оставалось еще время.

— Пойдем, детка, — сказала Эстер, глядя на все еще сиявшую радостным светом и все еще неподвижную Перл. — Посидим немножко в лесу и отдохнем.

— Я не устала, мама, — отвечала девочка. — А ты сядь, если хочешь. Сядь и расскажи мне историю.

— Историю, детка? — удивилась Эстер. — Какую историю?

— О-о, историю про Черного Человека, — сказала Перл. Она теребила платье Эстер и заглядывала ей в глаза серьезно, но как бы с лукавинкой. — Расскажи, как он бродит по этому лесу с книгой — толстой, тяжелой книгой с металлическими застежками, расскажи, как этот безобразный Черный Человек тычет эту книгу вместе со стальным пером каждому, кого встретит здесь в чаще, и заставляет каждого расписаться в этой книге кровью! А потом он помечает своим знаком грудь такого человека. Тебе тоже встретился Черный Человек, да, мама?

— Кто рассказал тебе эту историю? — спросила мать, узнав в сказанном распространенное в то время суеверие. — Откуда ты ее знаешь?

— От старой дамы, что сидела у камина в том доме, где ты в прошлый раз дежурила возле больного, — отвечала девочка. — Она думала, что я сплю и не слышу, что она говорит. А она рассказывала, что Черного Человека встречали здесь тысячи людей и что все они расписались в его книге и были помечены его знаком. И что злобная матушка Хиббинс тоже с ним встречалась. И, знаешь, мамочка, та дама говорила, что алая буква на твоей груди — это тоже его знак и что буква твоя пылает, когда ты встречаешься с ним в полночь в этом лесу. Это правда, мама? Ты ходишь по ночам с ним встречаться?

— Разве бывало когда-нибудь, чтобы ты проснулась, а меня нет? — спросила Эстер.

— Не помню. Но, мамочка, если ты боишься оставлять меня одну дома, бери меня с собой. Я была бы рада! Скажи же мне, наконец, правду! Есть такой Черный Человек? Виделась ты с ним? А буква эта — от него или нет?

— А оставишь меня в покое, если скажу? — спросила мать.

— Да, если скажешь всю правду, — отвечала Перл.

— Один раз в жизни я действительно встретилась с Черным Человеком, — сказала мать. — И он пометил меня этой буквой.

Так беседуя, они зашли в лесную чащу, где их уже не мог увидеть никто из тех, кому случилось проходить мимо по лесной просеке. Они присели на густо поросший мхом бугор, некогда бывший гигантской сосной, ствол и корни которой таились в темных лесных дебрях, а верхушка достигала светлого неба. Они сидели в небольшой ложбине, оба склона которой были усеяны палой листвой, а посередине протекал ручей, чье дно тоже устилали мокрые листья. Деревья склонялись над ручьем, и время от времени падавшие в ручей большие сучья преграждали ему путь; тогда вода закручивалась в водовороты и образовывала темные заводи; там же, где бежать ручью было вольготно, сквозь светлую воду просвечивали камушки на дне и искрящийся песок. Прослеживая глазами путь бегущей воды, они видели, что вблизи вода отражает солнечный свет, но чуть подальше ручей ныряет под сень деревьев и теряется в хитросплетении стволов и густого подлеска, где путь ему то и дело преграждают большие поросшие серым лишайником камни. Казалось, что все эти гигантские деревья и гранитные валуны сговорились спрятать маленький ручей, чтобы никто не мог проследить его путь, а болтливое непрестанное журчание ручья не могло бы выдать сокровенных тайн леса или отразить их на зеркальной глади лесного озерца. Ручей все не умолкал, все журчал, все продолжал свою тихую, умиротворяющую, но невеселую песенку, так похожую на грустный голосок одинокого малыша, чье детство лишено игр и забав с товарищами и он не знает, что такое веселье, живя среди угрюмых взрослых с их печальными заботами.

— Ручеек! Глупый надоедливый ручеек! — воскликнула Перл, немного послушав журчанье ручья. — Почему ты такой грустный? Будь веселее! Перестань вздыхать и хныкать!

Но ручей, вынужденный стремить свой бег сквозь лесную чащобу, знал лишь трудности и тяжкие испытания и рассказывать, и петь мог только о них и ни о чем другом. Перл и сама была подобна этому ручью, ведь жизнь ее, проистекая из источника не менее таинственного, тоже была омрачена угрюмой тенью страдания. Но в отличие от ручейка девочка ухитрялась танцевать, искриться и болтать, беззаботно и весело.

— Что говорит этот ручеек, мама? — спросила она.

— Если на душе твоей печаль, ручеек может рассказать о ней, — отвечала мать, — как говорит он мне о моей печали! Но довольно, Перл, я слышу, как кто-то идет по просеке и раздвигает ветки. Тебе лучше пойти поиграть, чтоб я могла поговорить с этим человеком.

— Это Черный Человек, да? — спросила Перл.

— Иди, иди, играй! — повторила мать. — Только не уходи далеко. И возвращайся, как только позову.

— Хорошо, мама, — согласилась Перл. — Но если это окажется Черный Человек, можно, я только посмотрю на него и его книгу под мышкой?

— Иди, глупая ты девчонка! — нетерпеливо воскликнула мать. — Никакой это не Черный Человек! Ты сама теперь можешь в этом убедиться. Вот он, за деревьями. Это священник.

— Да, это он! — сказала девочка. — И руку к груди прижимает! Это он потому так делает, что расписался в книге, да? И Черный Человек пометил его своим знаком? Но почему священник тогда не носит этот знак на груди, как ты, мама?

— Иди же, наконец, а приставать ко мне с вопросами после будешь! — воскликнула Эстер Принн. — Но не заблудись смотри. Гуляй так, чтоб слышать ручей.

Девочка, напевая, отправилась вниз по течению ручья, стараясь, чтоб звонкий ее голосок, слившись с журчанием ручья, сделал пение его не таким унылым. Но журчание ручья звучало все так же безутешно; по-прежнему продолжал он невнятно бормотать, рассказывая нам все ту же горестную, таинственную повесть о былых несчастьях, а может быть, предвещая новые печали, которые ожидают нас в грядущем, если не покинем мы хмурого леса. И Перл, которой за недолгую ее жизнь вполне хватило мрака, потеряла интерес к этому наводящему тоску знакомцу. Она принялась собирать фиалки и анемоны, а потом добавила в букет еще и пурпурных водосборов, росших в расщелинах высокой скалы.

Когда шаловливый ребенок удалился, Эстер Принн подошла на несколько шагов ближе к лесной просеке, но так, чтобы оставаться в тени деревьев. Она глядела на приближавшегося священника; он был один и опирался на палку, которую срезал по дороге. Выглядел он осунувшимся, слабым, и было видно, что он совершенно пал духом, чего раньше, когда он встречался ей в городе, заметно не было. Горестное его состояние проявилось здесь, в глубоком уединении лесных зарослей, в месте, самом по себе удручающем. В походке его чувствовалась какая-то безнадежность, как будто он не видел смысла в том, чтоб сделать еще хотя бы шаг, и делал шаги через силу, а больше всего хотелось бы ему броситься наземь и, примостившись у ствола ближайшего дерева, лежать так, не шевелясь и ничего больше не желая. Листья, падая, укроют его, мало-помалу засыплет его землей, и превратится он в холмик, а живой или мертвый будет внутри — значения не имеет. Смерть слишком определенна, чтобы желать ее или чтобы избежать.

Никаких видимых признаков мучительного страдания в облике преподобного мистера Димсдейла Эстер не заметила, кроме того, о чем еще раньше сказала Перл: он хватался рукой за сердце.

Глава 17

Пастор и его прихожанка

Как ни медленно плелся священник, но он успел почти пройти мимо, прежде чем Эстер Принн нашла в себе силы привлечь его внимание. Наконец ей это удалось.

— Артур Димсдейл, — произнесла она, сперва тихо, потом громче, но севшим от волнения голосом. — Артур Димсдейл!

— Кто это? — откликнулся священник.

Он подобрался, выпрямился, как человек, внезапно застигнутый врасплох. Напряженно устремляя взгляд туда, откуда шел голос, он с трудом различил под деревьями неясную фигуру в темном. Фигура настолько полно сливалась с серыми сумерками, в которые облачная погода и густая тень от листвы превращали этот послеполуденный час, что было трудно понять, реальная ли это женщина или призрак. Может быть, его преследует нечто вызванное к жизни собственными его неодолимыми мыслями.

Приблизившись на шаг, он вдруг увидел алую букву.

— Эстер! Эстер Принн! — воскликнул он. — Ты ли это? Живая?

— Еще живая, — отвечала она. — И это после семи лет такой жизни, какую я веду! Ну а ты, Артур Димсдейл? Еще жив?

Неудивительно, что оба они подвергали сомнению реальность друг друга и даже собственную, ведь странная эта встреча в легком сумраке так походила на свидание в загробном мире двух душ, некогда тесно связанных, а теперь впервые встретившихся и дрожащих в испуге, ибо, не привыкнув еще к новому своему состоянию, они меньше всего хотят встреч с другими бестелесными существами. Призрак поражен ужасом при виде другого такого же! Ужасаются они и самим себе, и тому, как мгновенно к ним вернулось сознание и теперь они прозревают свою душу и видят всю историю своей жизни так ясно, как можно видеть только в такие необыкновенные минуты. Душа познала себя и свои черты в зеркале преходящего мгновения! Со страхом, трепеща и через силу, словно по одной лишь необходимости, Артур Димсдейл протянул холодную как лед руку и коснулся ледяной руки Эстер Принн. Рукопожатие, даже такое холодное, несколько ослабило тягостную неловкость встречи. Теперь они могли по крайней мере почувствовать, что живут в одном и том же мире.

Не произнеся больше ни слова, они вместе, рука об руку, будто по молчаливому сговору, отступили под сень деревьев, туда, откуда появилась Эстер, и сели на мшистый бугор, тот самый, на котором Эстер ранее сидела с Перл. Когда они смогли заговорить, то поначалу разговор их был невнятен и незначителен — так могли бы обмениваться мнениями любые случайные знакомые, обсуждая ненастную погоду, грозящую дождем, осведомляясь о здоровье друг друга. Но постепенно, шаг за шагом, они приблизились к самым животрепещущим темам, к предметам самым глубоким и сокровенным. Судьба и обстоятельства развели их, надолго сделав чужими, но стоило начать разговор, как двери распахнулись и порог переступили мысли, подлинно их занимавшие.

Вскоре священник, заглянув в глаза Эстер Принн, спросил:

— Обрела ты покой, Эстер?

Печально улыбнувшись, она бросила взгляд вниз — на букву на своей груди.

— Ну а ты?

— Нет! Нисколько! Одно лишь отчаяние! — ответил он. — Что другое мог я искать, будучи тем, что я есть, и ведя жизнь такую, какую я веду! Если б я был атеистом, человеком без совести, несчастным созданием, которым правят одни лишь грубые животные инстинкты, я, может быть, обрел бы покой, и уже давно. Вернее, я бы его и не терял никогда. Но случилось так, что все лучшее, чем была одарена душа моя, все редкостные способности, которыми Господь меня наделил, стали лишь орудиями моих душевных терзаний. Человека несчастнее меня во всем свете нет, Эстер!

— Люди уважают тебя, — возразила Эстер. — И ты, несомненно, много делаешь для их блага. Разве это не несет тебе утешения?

— Мне только горше от этого, Эстер. Лишь нестерпимее становится горе! — Губы священника искривила страдальческая улыбка. — А что касается блага, которое я якобы им несу и для них делаю, то оно не стоит и гроша. Все это только видимость, обман! Разве может душа погибшего вроде меня нести искупление другим душам, а душа, испачканная грехом, вести души других и призывать их к очищению! Ну а уважению людскому по праву следовало бы превратиться в презрение и ненависть. Ты называешь это утешением, Эстер, когда я стою на кафедре и вижу лица, обращенные ко мне, глаза, глядящие на меня так, словно от меня исходит божественный свет! Видеть паству мою, жаждущую истины, внимающую моим словам, как святому Евангелию, а потом обратить взор внутрь себя и разглядеть там черную бездну, которую они почитают, перед которой преклоняются! Хочется смеяться и плакать горькими, кровавыми слезами над пропастью между видимостью моей и сущностью. Я смеюсь, и Сатана хохочет вместе со мной!

— Ты несправедлив к себе, — мягко заметила Эстер. — Ты глубоко и в муках раскаялся. Ты отринул от себя грех давным-давно, а теперешняя твоя жизнь незапятнанна, чиста и не менее свята, чем это видится людям. Разве не истинно раскаяние, подкрепленное и засвидетельствованное добрыми делами? И почему же тогда не несет оно мира твоей душе?

— Нет, Эстер, нет! — повторил священник. — Оно несущественно. Оно холодное, мертвое, и помочь мне оно не может. Каялся я достаточно, но настоящего раскаяния мне не дано. Иначе я много лет назад сорвал бы с себя маску фальшивой святости и явил бы себя людям таким, каким предстану перед Судом Всевышнего. Счастливица ты, Эстер, ты носишь алую букву открыто, на груди, моя же жжет мне грудь тайно! Знала бы ты, какое облегчение после семи лет, наполненных нестерпимыми муками, взглянуть в глаза человеку, сознающему, кто я есть на самом деле! Был бы у меня друг — или даже злейший враг! — к кому в минуту, когда тошнота подступает к горлу от похвал окружающих, а это бывает каждый божий день, можно было бы броситься и увериться в том, что он понимает твою сущность, низость страшных твоих грехов, тогда, возможно, душа моя возродилась бы. Даже малая толика правды спасла бы ее. Теперь же в ней царят ложь и пустота! В ней смерть — и больше ничего.

Эстер Принн взглянула ему в глаза, но говорить не решалась. Однако слушая, с какой страстью рвутся из его груди слова, столь сокровенные, она поняла, что теперь может сказать то, что собиралась и для чего пришла.

— Друг, о котором ты так мечтаешь, с которым ты мог бы сокрушаться о грехе своем, — это я, сообщница твоя по греху! — Она вновь замялась, медля, и, все-таки сделав усилие, выговорила: — И врага такого ты имеешь, он с давних пор с тобой под собственным твоим кровом!

— Что? Что ты говоришь такое? — вскричал мистер Димсдейл. — Враг! Под моим кровом! Что значат твои слова?

Эстер Принн теперь в полной мере сознавала глубокий урон, который нанесла этому несчастному, допустив, чтобы находился он столько лет или даже одну секунду во власти человека, единственной целью которого было причинить ему зло. Какие бы маски ни надевал этот человек, одним касанием своим, мановением руки умел он возмутить атмосферу, окружавшую столь тонкую и чувствительную душу Артура Димсдейла. Было время, когда Эстер не так близко принимала к сердцу это соображение, а может быть, удрученная собственными бедами, считала судьбу священника не столь уж невыносимо тяжкой. Но с недавних пор, с той ночи, когда она застала мистера Димсдейла за его бдением, чувства ее к нему ожили, а отношение смягчилось. Теперь она с бо́льшим вниманием читала в его сердце и не сомневалась, что постоянное присутствие Роджера Чиллингворта, яд его скрытой враждебности отравляют самый воздух вокруг, а его вторжение в физическое и духовное состояние священника, узаконенные статусом врача попытки лечить пациента были вредны и предпринимались с целью жестокой мести. Для этого он беспрестанно бередил совесть страдальца, мучая его не благотворной, ведущей к исцелению болью, а болью разрушительной, подрывающей его духовные силы. Результатом должно было стать несомненное помешательство и постоянное, на веки вечные отчуждение от добра и истины, признаком которого, по-видимому, является безумие.

Таков был полный крах, к которому она подвела человека, некогда ею любимого, нет, почему же «некогда» — страстно любимого ею и поныне! Эстер чувствовала, что для священника пожертвовать добрым именем и даже умереть, как она и сказала однажды Чиллингворту, было бы предпочтительнее той жизни, которую она ему уготовила. И теперь ей хотелось броситься на сухие листья к ногам Артура Димсдейла и умереть — так тяжело было сознаваться в том зле, которое она ему причинила, когда выбрала для него столь горестный удел.

— О Артур, — вскричала она, — прости меня! Я всегда так старалась быть искренней и правдивой! Правдивость — единственная добродетель, которую я могла сохранять и сохраняла вопреки всему, всем ужасным обстоятельствам, кроме тех, в которых оказалась, когда на карту были поставлены твоя жизнь и твое доброе имя! Вот тут я уступила лжи! Но ложь никогда не приносит добра, даже если лжешь под угрозой смерти! Догадался ли ты, что я хочу сказать? Тот старик — доктор — тот, кого зовут Роджер Чиллингворт — был моим мужем!

Одно мгновение священник глядел на нее со всем пылом ярости, которая, мешаясь с многообразием других, более высоких, чистых, сердечных свойств его натуры, таила в себе нечто дьявольское, ту малую часть его души, с помощью которой дьявол надеялся завладеть им полностью и без остатка. Так мрачно и злобно никто еще не глядел на Эстер. Но длилось это страшное преображение недолго. Страдания так ослабили священника, что даже темные чувства, взыграв в нем, тут же угасли. Он бросился на землю и схватился за голову.



Поделиться книгой:

На главную
Назад