Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Александр Грин - Алексей Николаевич Варламов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Дальше он попадает в лес, сгущается тьма, ночь «свирепствует подобно душе преступника» – и вдруг в этой кромешной тьме человек замечает огонь. Счастливый, окрыленный, он торопливо приближается к неизвестному дому и сквозь окно видит трех людей – старуху, мальчика лет одиннадцати и коренастого мужчину, должно быть, его отца. Он уже готов постучаться, взойти и провести в этом доме ночь, как вдруг взгляду его представляется страшная картина:

«По столу, трепыхая перебитым дробью крылом, бегал в судороге нестерпимого ужаса маленький болотный кулик. Его тоненький клюв непрерывно открывался и закрывался; черные, блестящие глазки выкатывались из орбит, перья, смоченные засохшей кровью, топорщились, как разорванная одежда. Быстро семеня длинными коричневыми ногами, пробегал он до края стола; мужик ловил его, сдавливал пальцами окровавленную головку и, методически, аккуратно целясь, протыкал птице череп толстой иглой. Кулик замирал; игла медленно, уродуя мозг, выходила наружу, и птица, отпущенная лесником, стремительно неслась прочь, бессильная крикнуть, ошеломленная болью и предсмертной тоской, пока те же пальцы не схватывали ее вновь, протыкая в свежем месте маленькую, беззащитную голову.

Охотник перестал дышать. Лесник повернулся, его прищуренные глаза уперлись в то место окна, откуда из темноты ночи следил за ним неподвижный, усталый взгляд. Лесник не видел охотника; отвернувшись, он продолжал забаву. Куличок двигался все тише и тише, он часто падал, трепыхаясь всем телом; вскакивал, пытаясь взлететь, и, совершенно обезумев, стукался о стекло лампы…

Охотник быстро уходил прочь, шатаясь, как пьяный. Стволы толкали его, бесстрастный глухой лес поглощал одинокого человека, а он все шел, дальше и дальше, навстречу голодной, бессонной, полной зверями тьме».

Эта тьма слишком напоминает «Тьму» и «Бездну» Леонида Андреева. Только заканчивается все по-гриновски: пулей, выпущенной охотником в злодея. Как заметил В. Е. Ковский, «герой Андреева не только не сопротивляется подлости, но, захваченный ее стихией, обнаруживает „бездну“ подлости и в себе самом. Л. Андреев, говоря словами Горького, сказанными по поводу „Тьмы“, „заставлял скотское, темное торжествовать победу над человеческим“, Грин же, – развивает эту мысль Ковский, – в избытке обнаруживая в людях „скотское, темное“, тут же противопоставляет ему „победу человека над скотом“».[81]

Но одиночество остается, оно неразрешимо, оно ужасно – однако в обществе людей стократ хуже. Особенно если это общество русское.

Такие невеселые были у Грина обобщения. Только зря сделали в шестидесятые годы вид, что их нет: пессимизм, отчаяние, разочарование – все это было нужно для того, чтобы прийти позднее к феерии «Алые паруса». И поскольку в массовом сознании Грин имеет репутацию сказочника, мечтателя, певца Несбывшегося, то, представляя его главным образом по поздним лирическим вещам, с трудом веришь, что нижеследующее было написано «волшебником из Гель-Гью», пусть даже оно выражает взгляд на вещи не самого автора, но одного из его персонажей, членов клуба самоубийц в рассказе «Рай»:

«Послушайте-ка, эй вы, двуногое мясо! Не желаете ли полпорции правды?

Отвратительно говорить правду; гнусно, она мерзко пахнет. Впрочем, не волнуйтесь: может быть, то, что для меня ужас, для вас – благоухание. С какой стороны подойти к вам? Как проткнуть ваши трупные телеса, чтобы вы, завизжав от боли, покраснели не привычным для вас местом – лицом, а всем, что на вас есть, включительно до часового брелока? Жалею, что, убивая себя, не могу того же проделать с вами… От души и от чистого сердца примите мое проклятие.

Я – дитя века, бледная человеческая немочь, бесцветный гриб затхлого Погреба… Признайте за человеком право на ненависть! Возненавидьте ближнего своего и самого себя. Будьте противны себе, разбейте зеркала, пачкайте себя, унижайте; почувствуйте всю мерзость, весь идиотизм человеческой жизни, смейтесь над лживыми страданиями; обрушьтесь всей скрытой злобой вашей на надоевших друзей, родственников и женщин; язвите, смейтесь, с благодарностью принимайте брань. Ненавидя, люблю вас всей силой злобы моей, потому что и я такой же и требую от себя больше, чем можете потребовать вы, Иуды! Властью умирающего осуждаю вас: идите своей дорогой…

Ухожу от вас. Скверно с вами, нехорошо, страшно. Неужели вам так приятно жить и делать друг другу пакости? Слушайте-ка мой совет вам: окочурьтесь. И перестаньте рожать детей. Зачем дарить прекрасной земле некрасивые страдания? Вы подумайте только, что рождается человек с огромной и ненасытной жаждой всего, с неумолимой потребностью ласки, с болезненной чуткостью одиночества и требует от вас, давших ему жизнь, – жизни. Он хочет видеть вас достойными любви и доверия, хочет царственно провести жизнь, как пишете вы в изящных, продуманно лживых книгах; хочет любви, возвышенных наслаждений, свободы и безопасности.

А вы, на мертвенно-скучных, запачканных клопами постелях, издевательством над любовью и страстью творя новую жизнь, всей темной тучей косности и ехидства встаете на дороге вечно рождающегося человека и плюете ему в глаза, смотрящие мимо вас, поверх ваших голов, – в отверстое небо. И, бледнея от горя, человек медленно опускает глаза. Окружайте его тесным кольцом, вяжите ему руки и ноги, бейте его, клевещите, оскорбляйте его в самых священных помыслах, чтобы лет через десять пришел он к вам в вашем образе и подобии глумиться над жизнью. Перестаньте рожать, прошу вас.

Подумайте, как будет хорошо, когда вы умрете. Останутся небо, горы, степи, леса, океаны, птицы, животные и насекомые. Вы избавите даже их от кошмара своего существования. И дрозд, например, будет в состоянии свистнуть совершенно свободно, не опасаясь, что какой-нибудь дурак передразнит его песню, простую, как свет».

Больше всего, как ни странно, это похоже на Маяковского. Что-то вроде «Нате!», но опять же – прозвучавшее на несколько лет раньше.

Вслед за «Раем» Грин пишет рассказ «Воздушный корабль», ситуативно напоминающий «Рай», хотя не такой надрывный. Шесть человек, шесть «разных людей, утомленных жизнью, опротивевших самим себе, взвинченных кофе и спиртными напитками, непредприимчивых и ленивых», сидят где-то в Петербурге или Москве и томятся от скуки. «Впалые лбы, неврастенически сдавленные виски, испитые лица, провалившиеся глаза и редкие волосы». В общем, декаденты. Делать им нечего, никакого смысла в их жизни нет, они не способны ни на какой поступок, даже на разврат, не говоря уже о самоубийстве; потом один из них, по профессии беллетрист, начинает говорить о том, что «в данный момент где-нибудь на другой половине земного шара начался день. Тропическое солнце стоит в зените и льет кипящую, золотую смолу. Пальмы, араукарии, бананы… а здесь… мы – люди полуночной страны и полуночных переживаний. Люди реальных снов, грез и мифов… То, что здесь – стремление, т. е. краски, стихийная сила жизни, бред знойной страсти – там, под волшебным кругом экватора, и есть сама жизнь, действительность…».

Но мы – северяне – все равно лучше.

«Да! – ненатурально взвинчиваясь, продолжал беллетрист, – мы, северяне, люди крыльев, крылатых слов и порывов, крылатого мозга и крылатых сердец. Мы – прообраз грядущего. Мы бесконечно сильны, сильны сверхъестественной чуткостью наших организаций, творческим, коллективным пожаром целой страны…»

Он говорит так очень долго, потом одна из участниц этого «декамерона» начинает петь романс на стихи Лермонтова «Воздушный корабль», и ее голос всех подчиняет и увлекает за собой. Степанов, глазами которого описывается эта сцена (и чья фамилия, очевидно, связана с отчеством самого Грина), принимается думать о трагической жизни царственно погибшего Наполеона и чувствует необыкновенное волнение, но вот – «кто-то встал, зажег электричество и сел на прежнее место.

Но лучше бы он не делал этого, потому что в безжалостном свете раскаленной проволоки еще жалче и бессильнее было его лицо маленькой твари, сожженной бесплодной мечтой о силе и красоте».

Эта заключительная фраза отбрасывает на все повествование безжалостный свет, обнажающий пропасть между мечтой и реальностью. Но, пожалуй, именно тут мы впервые встретимся с прообразом южного царства – Гринландии, еще так не называемой, и примерно в это же время у Грина появятся рассказы, действие которых перенесется с Севера на Юг, и сам он будет считать, что именно с них начался как писатель. Это прежде всего – «Остров Рено» – история матроса, который убегает с корабля на необитаемый остров в поисках свободы и в конце концов оказывается убитым своими товарищами (это бегство чем-то перекликается с бегством из жизни героев «Рая»), и «Колония Ланфиер» – еще одна история ухода от общества и цивилизации, правда, на сей раз не на необитаемый остров, а в колонию, названную по имени ее основателя – старика Ланфиера, про которого автор сообщает, что «от всей этой фигуры веяло подозрительным прошлым, темными закоулками сердца, притонами, блеском ножей, хриплой злобой и человеческой шерстью, иногда более жуткой, чем мех тигра. Старик, что называется, пожил».

В этих двух рассказах проявилось уже чисто гриновское: экзотическая местность, непривычные слуху имена, необычная ситуация и мужественный решительный герой, теперь уже ни с каким революционным движением не связанный и пытающийся жить по своим законам.

Горн из «Колонии Ланфиер» убегает от цивилизованного мира, но сталкивается с местными обывателями, которые откармливают свиней, используют туземных женщин в качестве наложниц и мечтают разбогатеть. Один из них, Гупи, говорит Горну:

«Я люблю свое дело. Посмотришь и думаешь: вот слоняется ленивое, жирное золото; стоит его немножко пообчистить, и ваш карман рвется от денег. Мысль эта мне очень нравится».

Горну это все отвратительно, он не сходится ни с кем из обитателей острова, вспоминает прошлое, вспоминает «женщину с мягким лицом, выкроившим его душу по своему желанию, как платье, идущее к ее лицу». И Горн, и эта женщина – хищники. «Вся разница между ними была в том, что одна хотела все для себя, а другой – все для нее». Однако ни найти счастья, ни принести его другому Горн не способен, существование его ущербно. Он – лишний человек на randez-vouz, скрещение двух вечных русских тем. Случайно он находит на острове золото, случайно оскорбляет, как Онегин Татьяну, красивую и забывшую ради него о гордости девушку Эстер, которая им увлечена и первая ему об этом говорит. Он убивает на дуэли ее жениха, а потом, откупившись от разъяренной этим убийством толпы колонистов тем золотом, которое нашел, убегает в неизвестность «ненужной ему жизни». Еще пару лет назад Жизнь была для героя Грина высшей ценностью. Теперь же и в ней он не находит утешения. И никакой гарантии в том, что через некоторое время Горну не захочется пустить себе пулю в лоб, нет.

Грин эволюционировал стремительно, лихорадочно, он обследовал тупики человеческого существования, он отрицал как общественную жизнь, так и попытки от нее уйти, его равно отвращала жизнь больших человеческих сообществ, маленьких заморских колоний и затерянных в лесах избушек, где одинаково царило зло, но для русского 1910 года вся эта мятущаяся эволюция и экзотика выглядела довольно странно.

Критика писала про Грина, что его герои «типичные современные неврастеники, несчастные горожане, уставшие и пресытившиеся друг другом»,[82] что его рассказы «плавают в крови, наполнены треском выстрелов, посвящены смерти, убийству, разбитым черепам, простреленным легким. Ужасы российской общественности наложили печать на перо беллетриста. Так сказать, сделали его человеком, который „всегда стреляет“».[83]

Последняя фраза была понята буквально. Про Грина пошел гулять слух, будто бы он не сам все это написал, а перевел с английского. И вообще эта рукопись принадлежала английскому капитану, не то утонувшему в результате кораблекрушения, не то убитому кровожадным Грином, вероятно, так же, как была «убита» первая жена.

Легенда эта, несмотря на свою абсурдность, оказалась столь живуча, что Венгеров долго сомневался, стоит ли принимать Грина в Литфонд и консультировался по этому поводу у Наума Быховского, честно сказавшего, что Грин не знает ни одного иностранного языка, а в тюрьме сидел по политическому делу. Сам же Грин позднее обыграл эту ситуацию все в тех же «Приключениях Гинча», которые начинаются словами: «Я должен оговориться. У меня не было никакой охоты заводить новые, случайные знакомства, после того, как один из подобранных мною на улице санкюлотов сделался беллетристом, открыл мне свои благодарные объятия, а затем сообщил по секрету некоторым нашим общим знакомым, что я убил английского капитана (не помню, с какого корабля) и украл у него чемодан с рукописями. Никто не мог бы поверить этому. Он сам не верил себе, но в один несчастный для меня день ему пришла в голову мысль придать этой истории некоторое правдоподобие, убедив слушателей, что между Галичем и Костромой я зарезал почтенного старика, воспользовавшись только двугривенным, а в заключение бежал с каторги».

«С каторги» так прилипло к Грину, что впоследствии – по воспоминаниям журналиста Е. Хохлова, Куприн, с которым Грин был одно время дружен и которого очень почитал, сказал про Грина: «У него лицо каторжника», на что Грин, когда ему этот отзыв сообщили, при встрече с Куприным спросил: «А вы, Александр Иванович, когда-нибудь настоящих каторжников видели? Небось, нет. А вот я видел». Они тогда чуть не поссорились: Куприн таких замечаний не терпел.[84]

Но были у Грина и другие почитатели. Жил в Петербурге, в Бассейновом переулке, замечательный критик, сотрудник «Русского богатства», физически ущербный, но поразительной духовной силы человек Аркадий Георгиевич Горнфельд, про которого есть такая запись в дневнике у Корнея Чуковского:

«Горнфельд живет на Бассейной – ход со двора, с Фонтанной – крошечный горбатый человечек, с личиком в кулачок; ходит волоча за собой ногу; руками чуть не касается полу. Пройдя полкомнаты, запыхивается, устает, падает в изнеможении. Но несмотря на все это, всегда чисто выбрит, щегольски одет, острит – с капризными интонациями избалованного умного мальчика – и через 10 минут разговора вы забываете, что перед вами урод. Теперь он в перчатках, руки мерзнут. Голос у него едкий – умного еврея».[85]

Горнфельд опубликовал две рецензии о Грине – одну в 1910-м, другую – в 1917-м, чем Грин впоследствии очень гордился и, по воспоминаниям Юрия Олеши, заносчиво говорил: «Обо мне писал Айхенвальд!»[86]

Айхенвальд тут, конечно, ни при чем, это Олеша перепутал. Айхенвальд о Грине ничего не писал, а Горнфельд так отзывался о Грине:

«Нынешнего читателя трудно чем-нибудь удивить; и оттого он, пожалуй, и не удивился, когда, прочитав в журнале такие рассказы г. Грина, как „Остров Рено“ или „Колония Ланфиер“, узнал, что это не переводы, а оригинальные произведения русского писателя. Что ж, – если другие стилизуют под Боккаччо или под 18 век, то почему Грина не подделывать под Брет-Гарта. Но это поверхностное впечатление; у Грина это не подделка и не внешняя стилизация: это свое. Свое, потому что эти рассказы из жизни странных людей в далеких странах нужны самому автору; в них чувствуется какая-то органическая необходимость – и они тесно связаны с рассказами того же Грина из русской современности: и здесь он – тот же. Чужие люди ему свои, далекие страны ему близки… Грин по преимуществу поэт напряженной жизни. И те, которые живут так себе, изо дня в день, проходят у Грина пестрой вереницей печальных ничтожеств, почти карикатур. Он хочет говорить только о важном, о главном, о роковом: и не в быту, а в душе человеческой. И оттого как ни много крови льется в рассказах Грина, она незаметна, она не герой его произведений, как в бесконечном множестве русских рассказов последних лет; она – только неизбежная, необходимая подробность, и даже в том рассказе, где изображена гибель трех русских боевиков, отстреливающихся в квартире от войск, читатель забывает, что это недавние события, что это современная тема: он видит обнаженные человеческие души и не связывает их с историей. Не об их смерти он думает, а о жизни. Это хороший результат, и к нему приводит каждый рассказ Грина».[87]

В подтверждение вывода Горнфельда можно привести цитату из еще одного рассказа Грина этого времени «Возвращение „Чайки“», который впервые был опубликован под названием «Серебро Юга»: «Неизмеримо огромна жизнь. И место дает всякому умеющему любить ее больше женщины, самого себя и короткого тупого счастья».

В это же время, в 1910 году, Грин пишет другой замечательный рассказ на экзотическом материале, но с чисто русской фактурой и автобиографическим подтекстом.

Рассказ этот называется «Трагедия плоскогорья Суан» и сопровождается эпиграфом из Библии: «Кто из вас приклонил к этому ухо, вникнул и выслушал это для будущего» (Ис. 42, 23).

В этом рассказе несколько героев. Хейль и Фирс – два партийных деятеля, которые вытащили из тюрьмы и используют в своих целях уголовника Блюма, чья биография «укладывается в одной строке: публичный дом, исправительная колония, тюрьма, каторга». Эти двое уверены в своем интеллектуальном и нравственном превосходстве и над Блюмом, и над всем миром, и Блюм им нужен для того, чтобы это превосходство доказать. Утверждать прямо, что этот треугольник повторяет отношения Быховского-Слетова-Гриневского, невозможно, но, скорее всего, глубоко в подтексте такая ассоциация у Грина была. Просто вместо себя, человека, к революции не подошедшего, не преступника – Грин создал образ того, кого эсеры искали и кто бы им подошел.

Кредо Хейля: «Я честолюбив, люблю опасность, хотя и презираю ее; недурной журналист, и – поверьте – наслаждаться блаженством жизни, сидя на ящике с динамитом, – очень тонкое, но не всякому доступное наслаждение».

Замените «журналист» на «писатель» – чем не Борис Савинков с его культом утонченных психопатических наслаждений и переживаний во имя русской свободы? А между тем сам Блюм этих людей презирает:

«Кровавые ребятишки… В вас мало едкости. Вы не настоящая серная кислота. Я кое-что обдумал на этот счет. В вас нет прелести и возвышенности совершенства. Согласитесь, что вы бьете дряблой рукой».

Все это еще чем-то напоминает отношения Ставрогина, Верховенского и Федьки-каторжника – политика, смешанная с уголовщиной, уголовщина – как политика, к чему уже несколько десятилетий шла и наконец пришла Россия.

Блюм похож и на другого героя «Бесов» – Шигалева, а излагаемая им политическая программа обретает зловещие черты антиутопии:

«Я мечтаю о тех временах, Фирс, когда мать не осмелится погладить своих детей, а желающий улыбнуться предварительно напишет духовное завещание. Я хочу плюнуть на веселые рты и раздавить их подошвой так, чтобы на внутренней стороне губ отпечатались зубы… Придет время, – угрюмо произнес Блюм, – когда исчезнут леса; их выжгут люди, ненавидящие природу. Она лжет».[88]

Но именно в мир природы попадает этот вынужденный бежать из города человек. Сюжет «Трагедии плоскогорья Суан» чем-то повторяет историю, рассказанную в «Карантине», но с совершенно иными логическими акцентами. После ряда заказных убийств Блюм вынужден скрываться от полиции в тихом, идиллическом месте, а через некоторое время за ним приезжает Хейль и дает новое задание, но Блюм, как некогда Сергей, отказывается. Правда, причины у него другие.

Вот диалог Хейля и Блюма, политика и уголовника, сильно напоминающий то, что пережил Грин в молодости. «– Вы ренегат, что ли?

– Я преступник, – тихо сказал Блюм, – профессиональный преступник. Мне, собственно говоря, не место у вас… вы решили, что я человек отчаянный, и предложили мне потрошить людей хорошо упитанных, из высшего общества.

Мог ли я отказать вам в такой безделке, – я, которого смерть лизала в лицо чаще, чем сука лижет щенят. Вы меня кормили, одевали и обували, возили меня из города в город на манер багажного сундука, пичкали чахоточными брошюрами и памфлетами, кричали мне на одно ухо „анархия“, в другое „жандармы!“, скормили полдесятка ученых книг… Вы бьете все мимо цели, все мимо цели, милейший. Я не одобряю ваших теорий, – они слишком добродетельны, как ужимочки старой девы. Вы натолкнули меня на гениальнейшее открытие, превосходящее заслуги Христофора Колумба… Вы уйдете с сознанием, что все вы – мальчишки передо мной. Что нужно делать на земле… „Сочинения Блюма. О людях“. Следует убивать всех, которые веселы от рождения. Имеющие пристрастие к чему-либо должны быть уничтожены. Все, которые имеют зацепку в жизни, должны быть убиты. Следует узнать про всех и, сообразно наблюдению, убивать. Без различия пола, возраста и происхождения».

Это – программа-максимум, доведенный до логического конца катехизис революционера. Бред выродившейся нигилистической мысли, и вслед за обнародованием программы Блюм убивает своего слушателя и воспитателя, как английское чудище по имени Франкенштейн, созданное фантазией Мери Шелли, убивает своего творца. Хейль Блюму больше не нужен. На очереди другие, веселые от рождения люди. Но сама идея убийства – столь значимая для Грина – получает в этом рассказе совершенно фантастическое освещение.

Блюму противопоставлен охотник Тинг – первый, понастоящему положительный, без нравственной размытости Горна, герой, который живет в уединенном доме со своей женой Ассунтой – будущей Ассоль – и любит «лес, пустыню, парусные суда, опасность, драгоценные камни, удачный выстрел, красивую песню».

Тинг читает Ассунте стихи про любовь. А Блюм, подслушав их – «медленно повторил про себя несколько строк, оставшихся в его памяти, сопровождая каждое выражение циническими ругательствами, клейкими вонючими словами публичных домов; отвратительными искажениями, бросившими на его лицо невидимые в темноте складки усталой злобы…».

С этой минуты Тинг становится его врагом, он ищет, как его унизить, и пытается убить Ассунту и скрыться, а потом, когда Тинг его догоняет, говорит:

«– Две ямы есть: в одной барахтаетесь вы, в другой – я. Маленькая, очень маленькая месть, Тинг, за то, что вы в другой яме».

Блюм – это олицетворение всего скотского, что есть в человеке, что-то вроде маньяка Чикатило или героя американского фильма «Молчание ягнят».

«– Овладеть женщиной, – захлебываясь и торопясь, продолжал Блюм, как будто опасался, что ему выбьют зубы на полуслове, – овладеть женщиной, когда она сопротивляется, кричит и плачет… Нужно держать за горло. После столь тонкого наслаждения я убил бы ее тут же и, может быть, привел бы сам в порядок ее костюм. Отчего вы так дрожите? Погода ведь теплая. Я не влюблен, нет, а так чтобы погуще было. У нее, должно быть, нежная кожа. А может быть, она бы еще благодарила меня».

В финале рассказа – погоня, Тинг догоняет Блюма. Но благородный Тинг не хочет убивать негодяя. Он хочет его отпустить и взять с Блюма честное слово, что тот «спрячет свое жало», а Блюм так же честно и ненавистно отвечает, что убьет Тинга через неделю. И тогда Тинг стреляет. Только тогда. Ассунта меж тем выздоравливает, но ее муж не пишет больше стихов про любовь и счастье жизни, потому что думает о Блюме.

«– Ты жалеешь?

– Нет. Я хочу понять. И когда пойму, буду спокоен, весел и тверд, как раньше».

Это желание понять зло, заглянуть ему в глаза стало своего рода сверхидеей Грина. К этой теме он не раз возвращался, совершенно по-разному ее варьируя и пробиваясь своим путем к одному ему ведомой истине о человеке. Пока что изображать зло у него получалось лучше, чем добро. Блюм написан гораздо убедительнее бесплотного Тинга и наивной Ассунты, о которых трудно сказать что-то определенное, и, быть может, поэтому в шестидесятые годы В. Вихров смело утверждал, что «поэт и охотник Тинг и его подруга Ассунта – люди, близкие к революционному подполью».[89]

Самые лучшие рассказы Грина этого времени – рассказы о зле. Но никакой его эстетизации в них нет – есть только отвращение и желание зло победить. Врага надо знать в лицо – именно к этому стремился писатель с ясной нравственной позицией и загадочными художественными приемами. Было это не вполне по-декадентски. Но и реалисты не могли прописать у себя Грина. Так он и мучился, неприкаянный, среди разнообразных течений и направлений русской литературы Серебряного века, нигде не находя приюта, и позднее писал Миролюбову:

«Мне трудно. Нехотя, против воли, признают меня российские журналы и критики; чужд я им, странен и непривычен. От этого, т. е. от постоянной борьбы и усталости, бывает, что я пью и пью зверски.

Но так как для меня перед лицом искусства нет ничего большего (в литературе), чем оно, то я и не думаю уступать требованиям тенденциозным, жестким более, чем средневековая инквизиция. Иначе нет смысла заниматься любимым делом».[90]

«Трагедию плоскогорья Суан» Грин отослал в «Русскую мысль» Брюсову, где она провалялась почти полтора года. Брюсов долго сомневался, стоит ли этот «Судан» размером в два печатных листа публиковать. Но в конце концов летом 1912 года, когда обычно, на время летних отпусков, даются вещи похуже, напечатал. Грин в это время был в Петербурге, но промежуток времени между отправкой рукописи в «Русскую мысль» и ее публикацией в который раз перевернул его жизнь.

Глава VI

ТАИНСТВЕННЫЙ ЛЕС

Четыре года, с 1906-го по 1910-й, Грин легкомысленно и беспечно жил в Петербурге по подложному паспорту покойника Алексея Мальгинова, четыре года печатался в журналах и издавал книги под своим звонким иностранным псевдонимом, который впоследствии доставлял ему порой огорчения,[91] водил литературные знакомства, вспоминал революцию как давно прошедшие времена и бесстрашно черпал в ней материал для литературных произведений. Казалось, так будет продолжаться всегда. Но 27 июля 1910 года Александра Степановича Гриневского арестовали за бегство из ссылки и проживание по подложным документам. Это был уже третий по счету его арест.

Грин считал, что его выдал некто Александр Иванович Котылев, журналист и издатель, входивший в пестрое окружение Куприна, и позднее рассказывал Н. Н. Грин, что незадолго перед этим арестом встретил цыганку, которая сказала: «Тебя скоро предаст тот, кого ты называешь своим другом. Но пройдут годы, и ты наступишь на врагов своих».[92]

О Котылеве пишет и Калицкая: «Он имел репутацию человека порочного, но я не имела возможности убедиться в этом; на мой взгляд, это был человек умный и хорошо воспитанный. Казалось, они с Александром Степановичем дружили…

– Это он и выдал меня, – ответил Грин.

– Да ведь вы же были друзьями?

– Ну, не совсем… Как-то поссорились, я ему и сказал: „Я хоть с тобой и пьянствую, но этим у нас вся дружба и кончается; мы с тобой, как масло и вода, неслиянны“. Вот этого он мне и не простил».[93]

Вскоре после ареста Грин писал Леониду Андрееву: «Я арестован, вероятно, по доносу какого-нибудь из моих литературных друзей. Мне это, впрочем, безразлично. И за то, что уехал из административной ссылки, прожив эти четыре года в Питере по чужому паспорту. Я сообщаю Вам это для того, чтобы Вы не подумали чего-нибудь страшного или противного моей чести».[94]

Несмотря на независимый тон послания, душевное состояние Грина было ужасно. Он только-только начал устраивать свои литературные дела, как эта неудача! Грин был в отчаянии и снова писал письма Его Высокопревосходительству господину министру внутренних дел, а потом и самому царю. (Вспомним, что в 1903 году Грин отказался писать прошение о помиловании на Высочайшее Имя – теперь его настроение совсем иное.)

«Ныне арестованный, как проживающий по чужому паспорту, я обращаюсь к Вашему Высокопревосходительству с покорнейшей просьбой не смотреть на меня как на лицо, причастное к каким бы то ни было политическим движениям и интересам. За эти последние пять лет я не совершил ничего такого, что давало бы право относиться ко мне как к врагу государственности. Еще до административной высылки в миросозерцании моем произошел полный переворот, заставивший меня резко и категорически уклониться от всяких сношений с политическими кружками…

Последние 4 года, проведенные в Петербурге, прошли открыто на глазах массы литераторов и людей, прикосновенных к литературе; я могу поименно назвать их, и они подтвердят полную мою благонадежность. Произведения мои, художественные по существу, содержат в себе лишь общие психологические концепции и символы и лишены каких бы то ни было тенденций…

Организм мой надломлен; единственное желание мое – жить тихой, семейной жизнью, трудясь, по мере сил, на поприще русской художественной литературы».[95]

Последнее – если не лукавство, то условность, с идеалом тихой, семейной жизни литератор Грин разделался и был как никогда от него далек, но пассаж про переворот в мировоззрении и отказ от политических сношений – сущая правда. Правительство пошло писателю навстречу. Вместо четырех лет в Сибири ему присудили два года ссылки в Архангельскую губернию, к тому же министр приказал архангельскому губернатору «при хорошем поведении Гриневского в месте водворения войти в обсуждение вопроса о дальнейшем облегчении участи названного лица».[96] Еще одним облегчением было то, что Вера Павловна поехала вместе с ним.

Для нее этот арест обернулся одним преимуществом: теперь она могла обвенчаться с Грином и, как говорили в таких случаях, честно смотреть людям в глаза. С венчанием, правда, возникли сложности – прямо не отказывали, но и не разрешали, заставляли бедную невесту стоять в очередях, а потом смотритель арестного дома пригласил Веру Павловну к себе в кабинет и с укоризной сказал:

– Вашего жениха, барышня, скоро вышлют, как это вы не можете добиться венчания?

Вера Павловна принялась ему с жаром жаловаться и клясться, что она делает все возможное, и тогда смотритель посоветовал ей обратиться к жандармскому полковнику Х., большому любителю церковного пения, состоящему ктитором в церкви градоначальства. А дальше последовала история в виде не то святочного, не то пасхального рассказа про добрых жандармов – история, которую, правда, Вера Павловна с ее несомненным литературным даром могла малость и приукрасить.

«Полковник Х., когда я вошла к нему, официально спросил:

– Чем могу служить?

– Пожалуйста, выдайте меня замуж.

– Что-о-о? Садитесь и расскажите.

Я рассказала, что вот уже больше двух месяцев бесплодно добиваюсь разрешения на венчание. Объяснила, почему венчаться в Петербурге для меня так важно.

Полковник ответил:

– Хорошо, приходите ко мне послезавтра, не в приемные часы, а попозже. С Адмиралтейства будет заперто, так вы идите с Гороховой и скажите, что я назначил вам прийти, вас пропустят.

Когда я пришла в назначенное время, полковник сказал:

– Ну и нагорело же мне от градоначальства за вас!

– Не разрешил?!

– Венчаться-то разрешил, да я просил, чтобы вам позволили устроить в зале, соседнем с церковью, поздравление с шампанским, а градоначальник закричал: „Это еще что? Чтобы они тут еще кабак устроили!“

Я поблагодарила этого доброго человека за помощь и объяснила, что не могу позвать своих родных на свадьбу с арестантом и что поэтому зал для поздравления не нужен. Полковник сказал, чтобы я пошла к священнику церкви градоначальства и сговорилась бы с ним о венчании, а после свадьбы он, полковник, даст мне письмо к своему знакомому вице-губернатору Архангельской губернии.

Священник назначил венчанье дней через восемь – десять в воскресенье после обедни. Наконец-то я могла сказать и отцу, и Александру Степановичу, что венчанье разрешено!

Когда я опять пришла в арестный дом и поблагодарила смотрителя за совет, он ответил:

– А знаете, почему полковник принял в вас участие? Потому что несколько лет назад его дочь сбежала за границу с политическим эмигрантом.

Один несчастный отец пожалел другого[97]».[98]

Отец невесты Павел Егорович Абрамов на венчании не присутствовал, но, соревнуясь в благородстве с полковником Х., не подкачал и, по словам Веры Павловны, «первый заговорил о Грине, первый предложил брать у него денег, сколько понадобится».[99] Таким образом на ближайшие годы молодые были финансово обеспечены, хотя Грин все равно попросил Веру Павловну сходить к Венгерову за пособием по случаю высылки, а тот долго не верил, что пришедшая к нему дама – жена.

«Разве могли быть у Грина другие жены? Я так верила, что Александр Степанович меня любит, что ни слова не сказала ему об этом разговоре».[100]

После венчания, на котором не было и Степана Евсеевича Гриневского, а лишь присутствовали сестры Грина Наталья и Екатерина, молодожены сели в разные кареты и отправились каждый в свою сторону, он – в пересыльную тюрьму, она – домой укладывать вещи. Местом ссылки был назначен город Пинега в двухстах километрах от Архангельска, что также можно было считать знаком правительственного благоволения. Других революционеров посылали в более отдаленные места.

Гриневские прибыли в Пинегу в ноябре 1910 года, сняли жилье и зажили той самой обывательской жизнью, которой так боялся Грин и к которой втайне стремилась его жена. По ее воспоминаниям, он много читал, писал, спал, ел, играл в карты, ходил на охоту, наслаждался северной природой и впоследствии «не раз вспоминал, что два года, проведенные в ссылке, были лучшими в нашей совместной жизни».[101] Однако если обратиться к духовной биографии писателя – его прозе той поры, то в ней можно увидеть тоску, не меньшую, если не большую, чем в описании тюрьмы, и это противоречие еще раз косвенным образом подтверждает, насколько Вера Павловна была далека от своего мужа-писателя и как плохо его понимала.

Владимир Сандлер в своей насыщенной документами работе «Вокруг Александра Грина» именно в связи с северной ссылкой Грина писал: «По образованию и воспитанию она была типичной буржуазкой, не способной, в силу целого ряда причин, до конца понять столь сложное, сотканное из противоречий явление, как Грин, окончивший университеты российских дорог».[102]



Поделиться книгой:

На главную
Назад