– Вы мастер Силаев?
– Да, я – Силаев, – отвечаю.
– Пойдемте, я вам покажу жилье.
– А начальника лесопункта разве нет? – спросил я.
– Уехал куда-то, – ответил лениво парень. – Вот мне приказал отвести вас в барак.
– То есть как в барак? – удивился я. – Нам квартира положена, домик.
– Сам директор нас заверил, – вмешалась Наташа.
– Может, вас-то и заверили, да мне приказано вас в барак отвести.
– Здесь какое-то недоразумение, – сказал я Наташе. – Ведь вербованным министерство дает ссуду…
– Ну правильно, – усмехнулся парень. – Бери эту ссуду и живи в ней. Ну, пошли, пошли, мне некогда стоять с вами тут!
Он пошел вразвалочку к серому облупленному бараку, а мы двинулись за ним по дощатым хлюпающим мосткам: а по сторонам грязища, бревна валяются и старые какие-то, оголенные и ободранные, пни с обрубленными корнями, словно лесные чудища с растопыренными руками, и дырявые заборчики вдоль огородов. Картина что надо. Во сне приснится – и то испугаешься, подумаешь, что в царство Бабы Яги попал. Это я теперь ко всему привык, а тогда меня покоробило.
И все у меня в памяти встало: и как Наташа в дороге радовалась, и как директор нас обласкал, и я никак не мог уяснить себе, что все это значит? Наташа шла молча и только иногда смотрела на меня так тревожно и растерянно. И дочка плакала…
Вошли в барак, осмотрелись: комнатка маленькая, грязная, шершавый пол из неструганых досок, выбитые стекла, ну и все в таком духе… Сквозь щели дощатой перегородки из соседней комнаты смотрела на нас с любопытством девочка лет шести, дочка кузнеца, вдового. Говорит: «Здравствуйте, тетенька!»
В другой соседней комнате кто-то стучал ведрами, а из третьего или четвертого отсека кто-то кричал: «Да не крути ты головой, сатана, макушку порежу!» Видать, кого-то стригли. Словом, все звуки слышны, как на улице.
Наташа эдак робко спрашивает рабочего:
– И надолго нас сюда?
– А уж этого я не знаю, – отвечает тот. – Мое дело маленькое – привести и показать. – И ушел.
Мне стало так стыдно, будто я обманул в чем, и не мог, понимаете, в глаза ей смотреть. Я начал с фальшивой бодростью насвистывать и разбирать вещи.
– Ну, это ничего для временного жилья, – говорю, – все же лучше, чем в палатке. А щели занавесим.
– Да, конечно, – отвечает Наташа, потом посмотрела на девочку, стоящую за перегородкой, и отошла к окну. А у самой слезы – кап, кап…
– Да ты что? Эх ты, глупая! – утешаю я ее. – Это же – временная трудность. Хочешь – я сегодня все устрою!
– Нет, не надо, – говорит она. – Я же все понимаю. Ты – хороший… – А сама еще сильнее плачет.
И эти слова – «ты хороший», и слезы – меня как ножом по сердцу.
Вышел я, помню, из барака злой и решительный. «Ну, – думаю, – держись, начальник!»
Разыскал контору, вваливаюсь и спрашиваю сердито:
– Кто здесь Редькин?
И встает мне навстречу из-за стола такой маленький, худенький мужичонка и говорит, ухмыляясь:
– Ого, какой сердитый! Новый мастер, если не ошибаюсь? – И так с усмешечкой осмотрел меня. – Ничего, – говорит, – подходящий.
И только потом сказал, что начальник-то и есть он самый.
– Ну, расположились?
– Я приехал не располагаться, как цыган, а жить по-человечески!
А Редькин все так же тихо и насмешливо:
– Живите на здоровье!
Лесорубы, сидевшие в конторе, засмеялись.
Я же долдонил, точно глухарь, про свое:
– А что квартира, достраивается?
Редькин опять хитровато усмехнулся и сказал:
– Скоро начнем сруб рубить.
Тут я уж совсем вышел из терпения и заорал:
– Где же мне зимовать?
А он и ухом не повел, будто не расслышал меня.
– Там, – говорит, – в бараке вас десять семей, за компанию весело будет. Зимой дров не жалейте, лес рядом.
– Меня же директор заверил, что здесь все готово, – не сдавался я.
– У него, мил человек, такая обязанность.
– Но ведь для нас же средства отпущены. Министерство платит! Почему же вы не строите дома?
Но он осадил меня своим тихим насмешливым голоском, да так, что мне стыдно стало:
– А кем строить-то, милый? Ведь у меня каждый рабочий – это плановая единица. Он должен план лесозаготовок выполнять, а не дома для мастеров строить. Ведь если я не выполню плана, с меня штаны снимут, и с тебя за компанию. Понял?
Но я продолжал спорить, скорее из упрямства:
– По-моему, рабочий – не плановая единица, а человек.
Он отмахнулся от меня, как от комара:
– Не надо мне политграмоту читать. – Сморщил свое маленькое лицо и взял меня за пуговицу рубахи. – Я тебе вот что лучше скажу: первую зиму я жил здесь в палатке. И ничего, как видишь. Но я, между прочим, начинал не со строительства дома для себя, а с выполнения плана. Однако я вас не виню: подход к делу бывает разный. Так что сегодня даю вам день на домашнее устройство, а завтра прошу приступить к работе.
11
Крепко он меня осадил. И что мы за народ? Вроде бы и неробкого десятка: случись какое несчастье – или там подраться, или дело какое опасное взять на себя, или воевать, или авария где произойдет – в огонь и в воду ледяную лезем. А за себя же заступиться, права свои отстоять, взять свое, что тебе наркомом положено, как на флоте говорят, вроде бы и стесняемся. Вроде бы нам и неловко чего-то. И стыдно даже. Подсунут тебе голую фразу: твое личное, мол, дороже общественного. Шкурные интересы! И ты сразу скис. Это еще ладно. А то яриться начинаешь на самого же себя. Так и со мной было.
Шел я из конторы и думал: как же это я не заметил, что омещанился! Мне, потомственному рабочему – и начинать разговор не с работы, а с квартиры, с ругани! Уперся я рылом в бытовое корыто, вот в чем суть. А я думал, что тещу победил. Нет, она меня одолела: прилипла ко мне ее расчетливость, как репей, и по миру за мной пошла. И я стал противен самому себе, и мне трудно было заходить домой: что я скажу Наташе? Утешать ее, врать, что все будет хорошо, то есть получим дом, я не мог. Убеждать ее в том, что главное жизнь не в удобстве, а в труде, и все такое прочее?.. Но зачем? Разве она сделала мне хоть один упрек за этот барак? Я вспомнил, как она испуганно и растерянно умолкла, когда рабочий вел нас к бараку. Я видел, как она глотала слезы в комнате и шептала мне: «Ты – хороший», точно извинялась передо мной за свою слабость. Ну что я ей скажу?
Прихожу, а та комната вроде бы уж и не та; теперь она прибрана, и словно все повеселело: на окнах занавесочки, кровать под голубым покрывалом, над кроватью висит картина «Неизвестная» Крамского, из «Огонька» вырезала, и то место в дощатой перегородке, где были большие щели, завешено ковриком.
Наташа возле порога сидит на скамеечке и расчесывает и прихорашивает ту самую девочку, которая смотрела в щель сквозь перегородку. А рядом тазик с водой, где вымыта была эта девочка. И дочка наша спит посреди кровати.
– Молодец, – говорю, – Наталья. Сейчас я кроватку для Люськи смастерю. – А про то, что Редькин сказал, и не заикаюсь. И она молчит. Каждый свое делаем и молчим.
Под вечер уже с улицы донеслось хриплое пение: «Кээк умру я, умру ды пыхаронят меня…» Потом кто-то загрохал сапогами по коридору, и в дверях наших появилась волосатая личность в расстегнутом пиджаке и в замызганной рубахе. Это был наш сосед кузнец Сергованцев. Ухватился руками за косяк и любезно эдак осклабился:
– А, соседушек бог послал! Добро пожаловать к нашему шалашу.
А дочка подбежала к нему и дернула его за полу. Он ажно удивился:
– Дочка! Кто же тебя так убрал-то? – И вроде бы протрезвел в минуту. Присел у порога на пол, стал гладить ее по голове и приговаривать: – Пожалели тебя, значит. Эх ты, моя сирота-сиротинушка! Вы уж извините за беспокойство. Мать схоронили, вот она и прибивается, как ярочка, к чужому табуну.
– А что с ней? – спросила Наташа.
– Аппендицит! Хватились поздно. Везти на операцию, а дороги нет. Пока на этой чертовой волокуше везли – она и скончалась.
Кузнец ушел, а я снова за свои раздумья. Все мои мысли как бы разбились на две группы. Первая кричала: «Ты омещанился! Ты поддался бытовой трудности!» А вторая спрашивала: «А в чем виновата жена? Разве она в этот барак ехала?».
– Но ведь бывают же временные трудности? – перебил я Силаева.
– Вот-вот! – с живостью подхватил он. – Я тогда точно так и думал. Мол, какого черта в самом деле – это же временная трудность! Очень удобный сучок, за который мы часто хватаемся. Но подо мной он тогда сразу обломился. Для директора леспромхоза и для вас – это все временные трудности. А для кузнеца Сергованцева какие ж это временные, когда из-за них он жену свою похоронил? Дочь его на всю жизнь сиротой осталась!
Он машинально протянул руку к тому месту, где стояла водка и, не найдя ничего, смущенно кашлянул, затем взял папиросу и долго молча курил, опершись подбородком на колени.
– Может, вам не интересно все, что я рассказываю? – спросил он раздумчиво, не глядя на меня.
– Нет, почему же? Рассказывайте, пожалуйста, – попросил я его.
– Ну, хорошо, я постараюсь покороче, – сказал он, поднимая голову. – С этого же дня захандрила моя Наташа. Правда, вечером нас позвали в гости. Пришел тот самый парень, который в барак нас провожал, Елкин по фамилии. Я из-за этого парня потом в скверную историю попал. А в тот вечер приходит он, зовет в гости. Говорит, начальник за вами послал. Нынче получка, план перевыполнили. Прогрессивка! У Ефименко собрались. Без вас, мол, не начнем. И чтоб с женой приходил.
Я смотрю на Наташу, она же только плечами пожимает, и на лице такая обида: сунули, мол, в этот барак, да еще веселись с ними за компанию. Но ответила чинно-благородно: «Спасибо! Но у меня ребенок. Куда я от него?»
А тут опять появился кузнец Сергованцев, видно, слыхал наш разговор: «Познакомиться надо, – говорит. – Да и выпить не грех с дороги-то. Ефименко у нас передовой. А насчет ребеночка не беспокойтесь: Манька возле него посидит. А заплачет – я ему соску дам».
Ну и пошли мы к Ефименко. Дом у него большой, пятистенный, с подворьем, сараем, с тесовыми воротами. У порога встретил нас сам хозяин, такой плотный подвижный мужик, лицо еще свежее, крепкое, а волосы седые. И хозяйка ему под стать: широкоплечая, сильная, а на лице такая тишь да благодать и полная покорность.
– В горенку пожалуйте, в горенку, – приглашали они нас в два голоса.
За нами сунулся было и Елкин. Но хозяин поймал его за шиворот у порога и сказал ему:
– А ты ступай в избу!
И потом жене:
– Настасья, налей ему водки!
А сам с нами вошел в горницу. Там за накрытым столом уже сидели Редькин и хмурый чернявый мужчина лет под сорок. Это был бригадир грузчиков Анисимов.
– Новый мастер! – представил меня Редькин.
Анисимов подал мне руку и усмехнулся:
– А я старый бригадир. – И, эдак хитровато щурясь, спросил Наташу: – Ну как, нравится вам дом-то? – и руками развел.
Наталья впервой за день улыбнулась. Нравится, говорит.
А Редькин уже в рюмки водки налил – и первый тост за хозяина, за его золотые руки. А Ефименко тотчас ответил:
– И за нашу голову. За вас, Николай Митрофаныч! Эх, голова да руки – не помрешь со скуки.
Ну, выпиваем, разговоры ведем, а Редькин все мне Ефименко нахваливает:
– Бригадир у нас что надо: и работает как черт, и жить умеет.
И как бы между прочим Наташу спросил:
– Как наши места, понравились?
– Красиво! – ответила она. – И река волшебная, и лес.
А Редькин засмеялся, подмигивая мне:
– Если смотреть не из окна барака!
А Наталья смутилась и покраснела.
– Ничего, это все временно, – ласково сказал ей Редькин. – Чего-нибудь сообразим. Не то я боюсь вашего супруга. Ух, как он налетел на меня нынче! И вам не бывает с ним страшно?
Она рассмеялась и сказала, что я у нее ручной медведь.
– Да из-за чего беспокоиться? Из-за дома? – спрашивал все, наваливаясь грудью на стол, Ефименко. – Экая невидаль! Вот они – хоромы! – и разводил руками. – Сам срубил. И вам срубим. Уж постараемся для мастера. С нами, брат, не пропадешь.
Ну и все в таком духе разговоры шли. Потом кто-то гармонь принес, я сыграл «Глухой неведомой тайгою». Все дружно пели и меня хвалили: мастер, мол, он и за столом мастер. Что петь, что играть…
Словом, друзьями расстались. И Наташа вроде повеселела. Да недолго была благодать, – как поется в старой песне.