Он уже знал несколько русских слов, и туземцы могли кое-как его понимать: его ободранный вид, при добродушном и внушающем доверие лице, возбуждал у мужиков внимание и любопытство, и они, такие же, как он, предпочитали, будучи на него похожи, обращаться именно к нему.
— А как ваш царь, — сказал ему староста в одной деревне, где они ночевали, — хороший он человек? Не стоило бы ему, старику, брать войну на свою совесть! А наших пленных зачем он мучает?
Швейк, понимая едва десятую часть сказанного, без всякого раздумья отвечал:
— Да, этот наш царь, старый пердун, — человек не злой; люди-то в каждом что-нибудь увидят и найдут. О вашем царе тоже говорят, что он тёплый парень. А наш царь вашим пленным каждый день ноги моет, как папа в Риме.
— А нашего Ивана, сына нашего Ивана Ивановича, ты в Галиции не видел? — спросила жена старосты. — Он в двести шестнадцатом полку служил и письмо прислал из Галиции.
— Я видел, дорогая, много ваших сыновей, — с улыбкой говорил Швейк. — Ваш Иван Иваныч человек хороший? Блондин он или брюнет? В кого он больше: в отца или в мать? Я с ним говорил, и он через меня вас приветствует, поклон вам посылает.
Глаза старухи засветились радостью и любопытством. Она взяла Швейка за руку, как близкого человека, и стала засыпать его вопросами, из которых Швейк не понял ни слова, а потому хватил наугад:
— Я говорил с ним, мать, у самой галицийской границы; он говорит, что ему хорошо, что хлеба и сахару ему хватает, и сказал, чтобы я шёл к вам на ночлег; он сказал: «Отец хорошо, мать хорошо, передай им поклон! И пусть они дадут тебе, говорит, обед и ужин».
Староста взял Швейка за руку, другою погладил его по лицу, похлопал по плечу и сказал:
— Вот молодец! Вот хороший солдат! Ну, пойдём, брат, пойдём в нашу хату курицу есть!
Так Швейк принял участие в семейном ужине, во время которого он почти один уписал всю курицу, потому что ни староста, ни его дети не ели ничего, любуясь славным солдатом Швейком, а староста сам, когда Швейк, блаженствуя от сытости, стал дремать, отвёл его на сеновал, где его жена положила Швейку под голову и подушку.
Когда староста влез к жене на полати и положил под голову полушубок, он сказал:
— Вот австриец, враг наш, но человек славный и с образованием хорошим. Кажется, он и грамотный!
И старостиха, очнувшись от дремоты, ответила:
— Славный человек и с нашим Иваном говорил на фронте! Дай ему Бог здоровья!
Между тем Швейк разделся донага в сарае и, заметив, что здесь находились лошади, раскинул на их спинах свой мундир и нижнее бельё для того, чтобы из него вылезли вши, которые боятся конского запаха и не переносят тепла.
Он спал прекрасно, так как его не кусали, и утром, вспоминая о своих снах, говорил:
— По меньшей мере ангелы отгоняли от меня мух.
Он надел своё продезинфицированное таким оригинальным способом бельё и военную форму и вышел на двор умыться к колодцу. Возле телеги он заметил жестянку с колёсной мазью. Швейк, обмывая грязные и потрескавшиеся ноги, вспомнил о своих затвердевших, натирающих мозоли ботинках, и ему пришло в голову, что если их намазать мазью, то они размякнут. Он взял жестянку и направился с нею в сарай. Но напрасно он там искал помазок, с помощью которого мог бы осуществить своё намерение. Не было помазка и ничего такого, что бы его могло заменить.
Осматриваясь, он заметил хвост коровы, спокойно лежавшей в углу сарая. Он взял его, окунул в жестянку и начал размазывать им колёсную мазь по своим самоходам.
Корова посмотрела на него умными глазами, как бы в удивлении и недоумении, и Швейк нашёл необходимым принести ей соответствующее извинение.
— Не сердись, пеструшка, одна твоя сестрица была виновницей того, что я потерял все свои военные заслуги, поэтому разреши, чтобы я воспользовался твоей добросердечностью, раз обстоятельства меня заставляют быть изобретательным, как Робинзон Крузо.
Когда эшелон уходил, Швейка провожало все семейство старосты и с удивлением смотрело на его набитую вонючей махоркой трубку, из которой шёл облаками удушливый дым. Старостиха сказала:
— Да это у тебя настоящий самовар.
Провожали они его до самого поля и там прощались. Староста сочно поцеловал Швейка и, потрясая его руку, взволнованно желал ему счастья в дороге и звал его на обратном пути заехать к ним.
Швейк, заметив его искреннее волнение и видя, как жена его плачет, так же искренне поцеловал его и вытер свои глаза.
«Смотри, какие они порядочные люди! А ты, Швейк, вор. Ты такой же преступник, как Кладивко из Виноград, тот, который давал объявление в „Политику“, что он желает жениться, в конце концов не женился и за это попал в тюрьму».
Староста вытер рукавом рубахи свои глаза и заметил:
— Да, да, вот что наделала война!
— А до Киева ещё далеко? — спросил его Швейк на прощанье.
Староста минуту размышлял.
— Ну, не далеко… так, вёрст двести будет.
И Швейк, посмотрев вдаль, мечтательно сказал:
— Я думаю, что там уж будет море и что там-то уж я встречу этих самых антиподов.
В Киевской крепости
В детстве в хрестоматии мы читали хорошую сказку об одном короле, который разбил и рассеял войска двенадцати вражьих королей, а самих королей забрал в плен и запрягал их в колесницу вместо волов.
И было так, что один из королей, захваченный в плен и запряжённый вместе с другими в колесницу победителя, непрестанно смотрел на переднее колесо и все выкрикивал: «А колесо все вертится!» Он повторял это так долго, что на него король-победитель обратил внимание и приказал остановить колесницу, чтобы спросить, что означали эти слова.
Запряжённый король ответил на его вопрос:
— Колесо вертится, часть обода, которая была вверху, падает вниз, а та, что была внизу, снова подымается вверх. То же, коллега, происходит и с людьми: раньше мы ездили на своих подданных, а теперь, о могущественный король, ты ездишь на нас.
Королю-победителю так понравилась эта философия, что он посадил пленного рядом с собой в колесницу. Усевшись, король перестал философствовать, увеличив собою груз, который должны были везти уже только одиннадцать королей.
К чести Швейка необходимо сказать, что он не следовал примеру этого короля и никогда не пользовался временной благоприятной ситуацией — ни тогда, когда они в течение трех недель шли от Брод до Киева, не получая пищи, ни тогда, когда они высовывали языки на пыльной дороге или стучали зубами в промокших шинелях, голодные, как волки; Швейк оставался бравым солдатом или, как его называли русские, хорошим солдатом. Он бесконечно твердил:
— Все это скоро кончится. За Киевом будет море, а в море всегда можно наловить рыбы.
Случалось, что они проходили мимо чешских деревень, основанных здесь колонистами, приехавшими в Россию уже очень давно. Кое-где их принимали с большим энтузиазмом, давая им вдоволь пищи, но большей частью попадались деревни, в которых все было закрыто и население которых поглядывало на проходивших гостей с родины только из окна и довольно неприязненно.
— Вот мерзавцы! — сказал учитель в одной такой деревне. — Голос крови в них совершенно не сказывается.
— Скряги, как все мужики, — подтвердил вольноопределяющийся, убедившийся, что со Швейком на чужбине не пропадёшь, и все время державшийся около него. — Удивительно: мы чехи и они чехи, — и не дадут человеку даже картошки! Вчера вот только я сказал одной старушке, что двенадцать апостолов на Староместской площади с начала войны не ходят, и она мне за это дала кусок творогу. А вот эти даже и не спросят, как у нас там!
— Они тут — как все равно родственники одного Свободы из Нетеша у Ичина, — заговорил Швейк. — Этот Свобода учился в Праге и стал учителем. А потом женился на дочери одной купчихи Цмераловой на Жижкове, где он квартировал. Ну, прожил он с ней двадцать лет, и она ему опротивела. Загрустил он — надоела ему постылая жизнь. Вот, когда наступили летние каникулы, он вспомнил, что хорошо бы поехать посмотреть на родной край: каким он теперь стал? Ну, сел в экспресс и поехал в Ичин, и чем дальше, тем больше умилялся. Он все воображал себе свой родной домик: как он стоит теперь в стороне, а вокруг все цветёт, зеленеет; он представлял себе, как собачка Орех, с которой он ходил в поле за мышами, будет лизать ему ноги, — одним словом, рисовал себе так, как это рассказывается в сказках про блудного сына, возвратившегося домой к отцу. А все люди говорят: «А, да это Франтик Свобода, что стал в Праге большим человеком. Ах, как жаль, что старик Свобода — царствие ему небесное… хороший человек! — не дождался этой радости!»
Так вот идёт он, значит, в деревню и видит — возле дороги старик Ирава косит ячмень. Господин учитель говорит трогательно по-простонародному: «Бог в помощь!»
Дедушка Ирава на это ему вежливо отвечает: «Для чего же бы это Бог стал впутываться в мои дела? Оставь ты его в покое, а пойди-ка, бездельник, и сам помоги мне! И так, наверно, все бока пролежал? Зря только проводите время!»
«Ну, этот человек выжил из ума и сделался злюкой», — подумал про себя Свобода.
И чтобы его задобрить, он подошёл ближе: «Дедушка, разве ты меня не узнаешь?»
Тут Ирава бросился на него с косой и закричал: «Пошёл вон, бродяга! Ты, что же, думаешь, я должен знать всех воров? Так их тут много шляется! У старого Моравца украли часы из жилетки, когда он косил и оставил её на меже. Не ты ли это был тут? Иди отсюда, иначе я позову ребят!»
Учитель подумал, что старик шутит, и, удручённый, пошёл в пивную. Там никого не было. Он заказал пиво, а содержатель пивной его спрашивает: «Вы, наверное, страховой агент? Или продаёте картины?»
Кабатчику, по фамилии Башня, Свобода признался, что он родом из этой деревни, что теперь он в Праге учителем и приехал посмотреть на родной край. Кабатчик ему: «Отца я вашего помню, он частенько ко мне ходил. Пил он только ром, сжёг внутренности и получил язву желудка. Хотя о мёртвых и не говорят плохо, но прохвост он был порядочный. Он ведь больше жил в суде, чем дома».
После этих слов пиво для учителя сразу стало горьким, и он направился к своему родному домику. Но на месте бывшего дома стоял огромный домище; перед домом на лавке сидит сестра учителя; увидев брата, она говорит: «Жаль, что мне нечего тебе дать. Хлеб у меня чёрствый, корова не доится… Ты тут останешься или уже сегодня уезжаешь? У нас тебя и положить-то негде. Дом новый и сырой. Детей у тебя нет? Нет? Вот хорошо — больше сбережёшь. Ах, как жалко, что мужа нет дома! Он собирался писать тебе письмо с просьбой прислать шесть сотенных. Ты не мог бы помочь нам купить корову, лошадь и телегу? Ужинать я бы тебе советовала пойти в трактир, дома я готовлю кое-как, ты и есть не станешь. А если ты там задержишься, то переговори и о ночлеге да возьми с собой и мужа; он будет очень доволен и часто будет вспоминать о своём дорогом шурине, как тот угощал его в трактире».
В общем, этот учитель оказался в Праге в тот же вечер и весь месяц потом ходил в глазную клинику, потому что на обратном пути у него от слез разболелись глаза.
Швейк подошёл к избе, в которой за окном виднелось красное лицо здоровой девки, удивлённо смотревшей на толпу, показал ей язык и пошёл дальше. В избах можно было видеть семьи, сидевшие за столом за закрытыми наглухо дверями.
К Киеву подошли в воскресенье утром. Не доходя до города, их разместили в большой, широко раскинувшейся деревне, где хорошо накормили. В половине второго ночи их разбудили и погнали в Киев, колыбель и жемчужину Украины.
Никогда в жизни Швейк не видел такого огромного города. От семи утра до трех часов дня они проходили по улицам, окружённые густыми рядами войск, и не могли выйти из города. Дома и домики стояли бесконечными рядами, а перекрёстков нельзя было и счесть.
Огромные толпы народа глазели на них с тротуаров, и всюду был слышен радостный говор:
— Вон пленных ведут! Опять наши много забрали!
На что городовые, дополнявшие конвой, шедший шпалерами возле пленных, отвечали:
— Очень много! Скоро война кончится. Победим врага!
Если пленных удивляли обширные пространства России, поля, луга и леса, которые они прошли, то величина Киева их просто поразила… Люди, имевшие кой-какие знания или думавшие, что они обладают географическими познаниями о России, были совершенно сбиты с толку. В одиннадцать часов учитель сказал:
— Это невозможно, ведь это же Киев. А в Киеве около восьмисот тысяч жителей. За то время, что мы идём, мы могли бы пройти шестимиллионный Лондон. Иначе тут должна быть только одна улица!
— Через одну улицу мы шли уже два раза, — говорил кто-то за ним. — Я это узнал по одной вывеске; там было написано по-русски и по-французски. Это какая-то французская фирма.
— Так это, наверное, было отделение в другом квартале? — спрашивал вольноопределяющийся.
— Не, не, не… тот самый дом, и магазин был тот самый, — отвечал ему решительно и определённо голос.
— Ребята, — раздался голос Швейка, — по одной площади мы проходили пять раз! Это та самая, посередине которой стоит памятник. Но каждый раз мы туда приходим с другой стороны и по другой улице; фирмы-то там, правда, другие, но памятник тот самый. Они ещё нас будут водить долго; черт возьми, они над нами издеваются!
Швейк не ошибся в своих предположениях: так было на самом деле. Когда неудачи постигали русские войска на фронте, генеральный штаб, желая в тылу успокоить русскую общественность, переводил с места на место огромные массы пленных, как переносит кошка котят, чтобы показать свои успехи на фронте.
Это был очень простой и оказывавший великолепное действие трюк; генеральный штаб считал пленных с самого начала войны и помещал в газетах сведения, что количество пленных, взятых в такой-то и такой-то битве, достигло таких-то и таких-то цифр, заканчивавшихся обычно четырьмя, пятью или шестью нулями.
Огромные поезда с пленными, перевозимыми от станции к станции, и бесконечные их ряды, проходившие по улицам больших городов, газетные сообщения — все было направлено на то, чтобы поддержать бодрое настроение населения, начинавшего относиться отрицательно к войне, что заметил даже бравый солдат Швейк, сказав:
— Ну, им тоже по горло надоела эта война!
Штабы и информационные бюро всех государств работали одинаково; в Австрии часто коротко и сухо сообщалось, что «наши войска перед превосходящими силами противника отошли на заранее подготовленные позиции», оцениваемые военными специалистами, как неприступные. А через три дня с этих неприступных позиций удирали изо всех сил, между тем как пространное информационное сообщение гласило: «Взводный командир Вацлав Крупичка взял в плен шесть яростно оборонявшихся русских, что свидетельствует о геройстве и отваге австрийских войск и о твёрдой решимости не уступать неприятелю».
В России эта система «солдат-героев» после русско-японской войны была оставлена; только изредка для разнообразия сообщений из действующей армии пользовались рассказами о богатырских подвигах казаков, больше же манипулировали с пленными. Если бы кто-нибудь сейчас взялся и сосчитал по французским, английским, русским и немецким газетам и журналам, сколько их армии взяли пленных, то у него получилась бы такая цифра, которой не могли бы прочитать никакие астрономы.
Итак, граждане города Киева в это памятное воскресенье получили возможность укрепить свои патриотические чувства, глядя на шагавших по улице пленных врагов, окончательную победу над которыми генеральный штаб обещал в самое ближайшее время.
Открытие, что их водят по улицам Киева напоказ, как медведей, было сделано почти сразу в разных частях эшелона военнопленных, среди которых были солдаты, обладавшие хорошей зрительной памятью. Когда к обеду пленные волочили свои усталые и разбитые твёрдой мостовой ноги вверх по Крещатику, а стоявшая по обеим сторонам широкого проспекта толпа радостно кричала «ура», кто-то в толпе сказал: «Вот опять свежие пленные!» Ему в ответ из среды пленных крикнули:
— Да, да, опять свежие! Только мы в Киеве так давно, что уже протухли!
— Опять идём к той же самой площади. Долго ли нас будут таскать по Киеву? — нервно спросил у учителя вольноопределяющийся.
Вместо него Швейк ответил мечтательно:
— До тех нор, пока им не надоест. Они нас взяли в плен, они имеют право нас показывать. Я знал одного мясника Гурку, у того никогда не было ни копейки, но на груди в сумке он всегда носил сто крон и никогда их не менял. Раз в пивной он выпил пива и съел сосисок, потом позвал полового: «Хочу платить!» Он вынимает эти сто крон, кладёт на стол, но как только половой протягивает к ним руку, хватает деньги и говорит: «Подождите, я забыл, что у меня есть мелочь», И кладёт на стол три полтинника. Я знал его пять лет и знал, что всем своим знакомым он должен. Но эти сто крон он так и не разменял. Люди любят похвастаться, а нам в данном случае не мешает хорошенько осмотреть город. Кто знает, будет ли ещё раз война и попадём ли мы сюда когда-нибудь.
Во втором часу, когда проходили Подвальной улицей, среди зрителей раздался крик. Кто-то узнал, что один и тот же отряд пленных проходит ту же улицу в седьмой раз. Поднялись крики об обмане, о том, что враг скоро будет у Киева; в толпу бросились городовые и пытались арестовать нескольких молодых людей.
Толпа заволновалась и, не обращая внимания на пленных, окружила городовых; поднялись кулаки, в воздухе мелькнули палки, полетевшие в городовых.
Крики стали разноситься по другим улицам, и конвой, сопровождавший пленных, начал понукать их, чтобы шли скорее. Всюду были видны городовые, хватавшие людей из толпы. Но толпа защищала своих и то нападала на городовых, то подавалась под их тяжёлыми ударами.
Когда через полчаса военнопленные оказались за чертой города, конвой рассказал, что их ведут на отдых и что их ожидает обед в большом здании. Швейк, расцветая от счастья, сказал:
— Так и тут полицейские бьют! Этот русский народ мне страшно нравится!
Они падали наземь, ложились, садились, засыпали, а русские солдаты безразлично и неподвижно стояли возле них; потом открылись ворота здания, вышел офицер с несколькими солдатами и скомандовал: «Ну, гони их по четыре!»
Солдаты стали строить пленных по четыре и толкать их в ворота. Там другие солдаты, пришедшие из казармы, останавливали их и производили обыск.
Обыскивали весьма тщательно; от опытного глаза ничего нельзя было спрятать; солдаты шарили всюду, залезали в карманы, выбрасывали вещи из ранцев и все, что они находили недозволенным, все, что могло угрожать могуществу России, сбрасывали в кучу, возле которой стояли другие солдаты, вооружённые винтовками со штыками; эти операции относились также к числу забот русских властей о военнопленных.
У пленных отбирали все, что нравилось производившим обыск. Сбрасывали в кучу прожжённые котелки, походные фляжки, ремни, шинели, кальсоны, гребни, куски мыла, портянки, перочинные ножи, коробочки фабры для усов, мазь от вшей, бритвы, часы, кошельки с деньгами или без денег; в кучу летели и ботинки, которые несли через плечо многие, шедшие босиком, так как ботинки страшно натирали ноги.
На эту процедуру посматривал офицер, который стоял в воротах, пощёлкивая плетью по зеркальной поверхности своих кавалерийских сапог, и, добродушно посмеиваясь, наблюдал, с какой неохотой пленные расставались со своими вещами. А когда кто-либо из пленных сопротивлялся, отстаивая рубаху, гребёнку или часы и говоря по-немецки о Женевском договоре и международном праве, офицер принимал меры. Он подходил, перетягивал плетью сопротивлявшегося, бил его кулаком под ребра и с приятной улыбкой добавлял:
— Ничего! В Сибири получишь все новое. У вас… мать, наших запрягают в плуги, а мы ещё с вами канителимся!
К эшелону, с которым пришёл Швейк, подошёл новый эшелон, который пригнали прямо к воротам; возле казарм собралась огромная толпа пленных, и прошло много времени, пока они попали внутрь.
В ожидании учитель снял блузу, выбрал из неё вшей, заткнул её в ранец и приготовился снять и рубаху. Тогда вольноопределяющийся, растянувшись на шипели и наблюдая за ним, сказал:
— Напрасно все это. Посмотри, как дымит вон в том дворе; там нас, наверное, вымоют и продезинфицируют паши мундиры и бельё. Ведь нас должны повести дальше, а мы можем заразить вшами и болезнями.
— Тогда я вошь оставлю в рубашке, пускай отдохнёт, — сказал учитель. — Но нужно вынуть ремень из брюк, чтобы его не сожгли.
К вольноопределяющемуся подошёл солдат без винтовки и, вытаскивая из-под него шинель, показал ему на ладони серебряную монету.
— Продай, пан, свою шинель, все равно у тебя её возьмут, а я полтину заплачу.
Вольноопределяющийся отказался. Солдат придал к монете ещё гривенник, вынул из кармана пачку табаку и, продолжая тащить шинель, уговаривал:
— Ну, бери, пан, бери. Вот шесть гривен и махорка. Шинель тебе не нужна, — в Сибири тепло.
— Тебе чего надо? — закричал в это время конвойный солдат на покупающего. — Нельзя так! Что же они останутся голыми? Пошёл отсюда, не то скандал будет.