— Попробую вылететь завтра утром. Предупреди Каро, что я возвращаюсь, хорошо?
— Позвоню ей сегодня вечером.
— Спасибо.
Он опускает трубку — назло, прежде, чем она успевает найти подходящий тон, чтобы выразить раскаяние или благодарность — или что там ещё она может сейчас чувствовать. Смотрит на сияющие плато калифорнийской ночи, но видит Оксфорд — в пяти тысячах миль отсюда, серое зимнее утро. Откуда-то снизу доносится нервозно-прерывистый вой патрульной сирены. Не поворачивая головы, он говорит:
— На два пальца, Дженни. И не разбавляй, пожалуйста.
Пристально смотрит на бокал, который она, не проронив ни слова, подносит ему. Потом, взглянув ей в глаза, с грустной усмешкой произносит:
— И чёрт бы побрал твою шотландскую прабабку.
Она не отводит глаз, вглядывается — что там, в его взгляде?
— Что случилось?
— Мой когдатошний свояк хочет меня видеть.
— Тот, у которого рак? Но я думала…
Он отпивает виски — половину. Снова смотрит на свой бокал. Потом на неё. И снова опускает глаза.
— Когда-то мы были очень близки, Дженни. Я никогда по-настоящему не говорил с тобой обо всём этом.
— Ты говорил, что они тебя отлучили.
Он отводит глаза, избегая её взгляда, смотрит вниз, на бесконечный город.
— В Оксфорде он был моим самым близким другом. Мы тогда… это было что-то вроде квартета. Две сестры. Он и я. — Лицо его складывается в гримасу неуверенности: он ждёт реакции. — Призраки.
— Но… — Восклицание повисает в воздухе. — Ты едешь?
— Кажется, ему не очень долго осталось…
Она смотрит на него пристально, в глазах её — искренность и обида, детская и взрослая одновременно. И если сейчас он ей солжёт, это будет в равной степени и ложь самому себе.
— Это из-за Каро, Дженни. Ей так долго пришлось разрываться между нами, что теперь, когда мне протягивают оливковую ветвь, я не могу отказаться.
— Почему ему вдруг так понадобилось увидеться с тобой?
— Бог его знает.
— Но у тебя должны же быть хоть какие-то предположения?
Он вздыхает:
— Энтони — профессиональный философ, к тому же католик. Такие люди живут в своём собственном мире. — Он берёт её руку в свои, но смотрит не на неё — в ночь за окном. — Его жена… она человек совершенно особенный. Очень честный. Придерживается строгих принципов в отношениях с людьми. Она не нарушила бы молчания после стольких лет, если бы… — Он замолкает.
Дженни высвобождает руку из его пальцев и отворачивается. Он смотрит, как она, стоя у дивана, закуривает сигарету.
— Почему ей подумалось, что
— Реакция на её собственное предположение, что все мы в Оксфорде до тех пор жили в фальшивом раю. Вне реальности. — Он продолжает, может, чуть поспешно: — Всё это очень сложно. Я когда-нибудь тебе расскажу.
— Совершенно ни к чему занимать оборонительную позицию. Я просто спросила.
Но на него она не смотрит. А он говорит:
— Может, всё это только к лучшему.
— Премного благодарна.
— Переведём дыхание.
— А я и не догадывалась, что у нас соревнования в беге. — Она берёт пепельницу и без всякой нужды вытряхивает её в корзину для бумаг. — Ты не вернёшься?
— Ты ведь нужна здесь всего недели на три. Если всё будет нормально.
Она молчит. Через некоторое время произносит:
— Ну что ж. Это мне урок. Буду знать, как шутки шутить про ясновидение.
— Да уж. Это, оказывается, довольно опасно.
Она бросает на него обиженный взгляд:
— Ты ещё раз не попросишь меня выйти за тебя замуж?
— Я стараюсь не повторять дурацких ошибок.
— Вся твоя жизнь — сплошная ошибка. Ты сам только что сказал.
— Тем более важно не втягивать туда ещё и тебя.
— Мне, конечно, не надо бы соглашаться.
— Тогда в чём дело?
Она наклоняется и начинает взбивать подушку.
— Я всё время думаю об этом. Много думаю. И подозреваю, гораздо серьёзнее, чем ты. Несмотря на все твои разговоры.
— Тогда ты должна бы представлять себе, почему из этого ничего хорошего не выйдет.
— Я понимаю — все признаки скорее против, чем за. Как ты и утверждаешь. — Она продолжает приводить в порядок диванные подушки, поднимает одну, рассматривает отпоровшийся шнур. — Я просто хочу спросить, почему то, что ты не захочешь повсюду тащиться за мной, а я не захочу всё бросить, чтобы штопать тебе носки, — плохо, а не хорошо. Это самое лучшее, на что я могу рассчитывать. Роль домашней наседки меня вовсе не привлекает. Именно из-за этого и рухнула моя единственная — до тебя — серьёзная связь. И так оно всегда и будет с любым нормальным человеком моего возраста… Я просто пытаюсь быть честной, — добавляет она.
— Тогда определённо ничего не выйдет, Дженни. Очень важный компонент таких браков — недостаток честности. Думаю, нам с тобой это не под силу. В конечном счёте.
Она укладывает подушку на место.
— Ты, кажется, никак не можешь понять, что очень нужен мне. Во многих смыслах.
— Не обязательно я.
Она отходит от дивана и усаживается в кресло. Сидит сгорбившись, голова низко опущена.
— Мне уже страшно.
— Это только доказывает, что я плохо на тебя действую. И так будет всегда.
— Мне надо решить насчёт новой роли.
— Ты знаешь, что я об этом думаю. Он — человек что надо. И сценарий он вытянет. Соглашайся.
— «И развяжи мне руки». — Она меняет тон: — Я знала бы, что ты меня ждёшь. Что ты — рядом.
— Но так оно и будет. Пока ты этого хочешь. Ты же знаешь. — Он ищет слова, которые могли бы её утешить. — Знаешь, ты ведь можешь переехать в «Хижину». Эйб и Милдред будут просто счастливы.
— Может, я так и сделаю. И не меняй тему. — Она затягивайся сигаретой, выдыхает дым, поднимает на него глаза. Он так и не отошёл от телефона. — Отметим: ты так и не сказал, что я — самое лучшее, на что можешь рассчитывать
— Ты уже торгуешься!
— А ты скрываешь. Это ещё хуже.
— Что я такое скрываю?
— Своё прошлое.
— Не очень-то оно интересно. Моё прошлое.
— Это глупый, поверхностный, уклончивый ответ.
Она делает паузы между прилагательными. Слова звучат как щёлканье хлыста. Дэн отводит взгляд.
— То же можно сказать о большей части моего прошлого.
— Это сценическая реплика. Не реальность. — Он не отвечает. — Но так ведь можно сказать о прошлом любого из нас. Не понимаю, почему ты считаешь, что твоё прошлое так особенно ужасно.
— Я не говорю, что оно ужасно. Оно не изжито. Не исторгнуто из себя. — Он отходит к дивану, садится; диван — под прямым углом к креслу Дженни. — Дело не в статистике. Даже не в фактах личной биографии. Дело просто в личном восприятии. — Она молчит, ничем ему не помогая. Он продолжает: — Я неправильно тебе сказал. То, что я ощутил сегодня днём, было вовсе не чувством пустоты. Скорее наоборот. Как будто здорово переел. Тяжкий груз непереваренного. Как жёрнов.
Она разглядывает кончик своей сигареты.
— А что такого сказала твоя бывшая жена, когда ты возмутился?
— Про этот снимок в «Экспрессе». Не удержалась — надо было меня уколоть.
Теперь она рассматривает ковёр.
— А у тебя — то же самое?
— Что «то же самое»?
— Чувство ненависти? Я слышала, ты сказал: «Это всё прошло и быльём поросло».
— А ты лет через двадцать будешь считать, что всё, что сейчас, — быльём поросло?
— Что бы ни случилось, я не захочу снова причинить тебе боль.
Она не поднимает на него глаз, а он вглядывается в её лицо — упрямое лицо обиженного ребёнка и ревнивой молодой женщины; ему так хочется обнять её, растопить лёд, но он подавляет это желание и молча хвалит себя за это. Теперь он разглядывает то, что осталось в бокале от значительно большей, чем «на два пальца», порции виски.
— Мы ценили вовсе не то, что следовало. Слишком многого ожидали. Слишком многим доверяли. Через двадцатый век пролегла огромная пропасть. Рубеж. Родился ты до тридцать девятого или после. Мир… нет, само время… словно проскользнуло мимо. За десять лет перескочило на три десятилетия вперёд. Мы — допотопники — навсегда остались за бортом. Твоё поколение, Дженни, прекрасно знает всё, что касается внешней стороны явлений. Всё, что на виду. Как выглядели и как звучали тридцатые и сороковые. Но вам неизвестно, как они ощущались изнутри. В какие смешные одежды они облекли наши сердца и души. Какие оставили следы.
Она долго не отвечает.
— Может, тебе лучше позвонить в аэропорт?
— Дженни!
— Это не пропасть, Дэн. Это всего лишь баррикада, которую ты сам, по своей воле, возводишь.
— Чтобы оберечь нас обоих.
Она тушит сигарету.
— Я иду спать.
Встаёт, идёт через комнату к двери в спальню, но у самой двери останавливается и оборачивается к нему.
— Пожалуйста, отметь для себя, что я принципиально стараюсь не хлопать дверью.
Войдя в спальню, она с нарочитой старательностью оставляет дверь полуоткрытой. И снова поднимает на него взгляд:
— Ну как? Порядок, старина? — И исчезает.
Несколько секунд он сидит молча, допивает виски. Потом идёт к стулу, где лежит пиджак, и достаёт из кармана записную книжку. Листает, направляясь назад, к телефону. Набирает номер и, ожидая ответа, смотрит в сторону полуоткрытой двери в спальню: как пресловутая калитка в стене, как сама реальность, как двусмысленная фикция возвращения прошлого, она словно застыла в вечной нерешительности: приглашая и запрещая, прощая и обвиняя… и всегда — в ожидании кого-то, кто наконец догадается,
После
Полицейский автомобиль довёз их до Норт-Оксфорд-стрит, где Дэн снимал меблирашку. Небо совсем затянуло, накрапывал дождь. Они быстро шагали меж двух рядов солидных, в викторианском стиле, домов, таких чопорных, таких уравновешенно-банальных, что трудно было поверить в их реальность. Ветер срывал с деревьев листья. Словно вдруг пришла осень, сумрачная, преждевременная, злая. Не было сказано ни слова, пока они не оказались у Дэна в комнате.
Его однокомнатная квартирка была лучшей в доме: в глубине второго этажа, окнами в сад; но не меньшим достоинством здесь была и хозяйка, заядлая марксистка, ухитрившаяся как-то получить разрешение сдавать жильё студентам. Она практически не ограничивала свободу своих жильцов, что для того времени было совершенно необычно. Можно было примириться с нерегулярной и невкусной кормёжкой и коммунистическими брошюрками ради возможности распоряжаться самим собой и своим жильём как собственной душе угодно. А жильё Дэна свидетельствовало о довольно передовых — для пятидесятых годов — вкусах его обитателя. Кроме государственной стипендии, у него были собственные небольшие средства, а до повального увлечения «Art Nouveau»40 оставалось ещё лет двадцать. В мелочных лавках и у старьёвщиков можно было за один-два шиллинга приобрести самые разные образчики этого стиля.
К каким выводам можно было бы сегодня прийти, рассматривая фотографии этой комнаты? Интерес к театру: на стене коллекция открыток с портретами звёзд мюзик-холла и оперетты периода до 1914 года (она хранится где-то и до сих пор и даже изредка пополняется); игрушечный театр, чуть напоказ выставленный на маленьком столике у окна, выходящего в сад; над камином — этюд декораций Гордона Крейга41 (подлинник), тогдашний предмет его гордости, позднее по глупости подаренный им женщине, из-за которой его жена подала на развод; афишка спектакля в рамке, с его собственной фамилией (предыдущей зимой он был одним из авторов либретто музыкального ревю); маски — целый набор — от представления «Антигоны» Ануя42 (вряд ли имеющие отношение к искусству fin de siecle43 и рождающие мысль о подозрительном эклектизме обитателя комнаты).
Интересы научные: шкаф с английской художественной литературой и — на стене — карикатура: профессора Толкиена44 попирает ногами русский стахановец со знаменем в руках, испещрённым какими-то буквами; при ближайшем рассмотрении стахановец оказывался оксфордским студентом-старшекурсником, а рунические письмена на знамени гласили «Долой англосакса!». (Этой карикатуре цены нет с тех пор, как увидел свет «Властелин колец»; к сожалению, она была предана огню всего три недели спустя с момента описываемых событий, точнее говоря, в последний день выпускных экзаменов, заодно с набившим оскомину «Беовульфом»45 и целым рядом других печатных орудий пытки; акт сожжения был страшной местью за степень магистра с отличием, но — третьего класса, о чём его неоднократно предупреждали и что он, вполне заслуженно, и получил.)
Происхождение и личная жизнь: здесь возникают трудности, однако самая скудость свидетельств весьма показательна. Никаких семейных фотографий, насколько я помню, впрочем, одна всё-таки имеется, если только можно этот любительский снимок отнести к разряду семейных: размытое изображение старого каменного крыльца, над дверью выбиты полустёршиеся (но он помнил их наизусть) цифры — 1647; вероятно, там были и другие снимки — сцены из спектаклей, поставленных Английским театральным клубом и Театральным обществом Оксфордского университета, в которых Дэниел так или иначе принимал участие; и — разумеется — кабинетный портрет Нэлл, на искусно затушёванном фоне и в заданной фотографом позе; портрет стоял на обеденном столе, исполнявшем роль стола письменного и в данный момент заваленного вещественными доказательствами панической предвыпускной зубрёжки. Самое потрясающее впечатление от этой комнаты — ярко выявленный (или — вырвавшийся наружу против воли) нарциссизм, поскольку стены здесь были увешаны зеркалами — в количестве не менее пятнадцати штук. Правда, эти зеркала приобретались из-за их рам в стиле «Art Nouveau», — во всяком случае, объяснялось это увлечение именно так; но никакая другая комната в Оксфорде не предоставляла никому столь удобной возможности взирать на собственную персону в каждый удобный момент. Эта не весьма существенная слабость жестоко высмеивалась в прошлом семестре изустно и даже печатно — в студенческом журнале (впрочем, любое высмеивание в Оксфорде оказывается гораздо менее жестоким, чем отсутствие такового). Журнал опубликовал подборку «характеров» в стиле Лабрюйера46. Дэниела наградили именем Specula Speculans47, господина, «ушедшего в мир иной в результате шока: он случайно взглянул в зеркало, оказавшееся пустой рамой, и таким образом вместо утончённых черт собственного любимого лица увидел, чего воистину стоят его таланты».