– И все-таки… – снова начал Толик, которому не терпелось внести ясность.
– Ты насчет Щукина? С ним пока непонятно. Я, чтоб ты знал, с четырех лет в сказки не верю. Особенно в те, где все происходит по-щучьему велению. И личность он довольно-таки странная. И лицо, и одежда… в душу, правда, не заглядывал. Но внешность уже доверия не вызывает.
Толик вызвал в памяти образ человека, представившегося как «Василий Щукин, можно просто Василий, без отчества» и согласился с товарищем.
– И все-таки попробовать, я думаю, стоит. Кто не рискует, поручик, тот что?
– Закусывает, корнет?
– Вот именно! Да и чем ты рискуешь? Несколькими впустую потраченными часами? Это смешно. Если уж вызвался поработать на заказ, будь готов к тому, что клиент смоется, не заплатив. Или начнет изводить придирками так, что сам откажешься от гонорара, лишь бы отвязался.
– Да я же ничего такого… – растерянно пролепетал Толик. – Я только…
– Ты только, Толька, только, Толька… – неожиданно запел Борис, которого лишь сейчас, после десятиминутного проветривания, стало потихоньку разбирать от давешнего коньяка. Он закончил вокальную партию залихватским «Э-э-э-эх!» и счастливо рассмеялся.
– А что до темы, поручик, то ничего в ней такого особенного нет. Мы же с тобой не маргинальные поэтессы? Не будем сперва нос воротить и говорить, дескать, нам и помыслить тошно, а потом скакать голышом по столу? А? Как думаешь?
– Не будем, – согласился Толик.
– То-то и оно! Ты подойди к заданию творчески. Кстати, не такое уж оно сложное. Вот если бы тебя пригласили выступить на собрании анонимных алкоголиков с докладом о пользе пьянства… Нет, это тоже легко. Про смысл жизни там, про гниение и горение… Лучше вот что! Напиши апологию обыденности! Неустанно воспевай серые будни, представь стремление к норме как высшую добродетель, увековечь рутину! Опиши немыслимое наслаждение от звонка будильника, и волнующее стояние в вагоне метро, и внутреннее томление во время утренней летучки, и душевные муки над послеобеденным кроссвордом, и как бешено стучит сердце в ушах, а язык собирает бисеринки пота с губы, прежде чем спросить: «Скажите, вы на маршрутку крайний?» Вот где сложность! А тут… Короче, не падай ты духом, па-а-аручик Голицын!.. – посоветовал Борис, снова сбиваясь на вокал.
– Ка-а-арнет Оболенский… – весьма органично подпел Толик, почувствовав, что именно его голоса не хватает для полной гармонии вечера. Он с растущим интересом посмотрел на распахнутое окошко круглосуточного ларька и продолжил: – На-алейте…
Но тут корнет все испортил. Он остановился сам и резко дернул Анатолия за свободно болтающийся за спиной конец шарфа, превратив песню в сдавленный кашель.
– Ты чего? – обиделся Толик.
– Тише ты! – шикнул Борис. – Слышишь, там?
– Где? – Толик прислушался. Через дорогу от киоска, в черном провале неосвещенной подворотни происходила какая-то возня. Слышалось шарканье подошв по асфальту, мелодичный звон бьющейся тары и звуки ударов, перемежаемые приглушенными вскриками. – Дерутся, что ли?
– Да уж не в футбол играют, – резонно заметил Борис и, подмигнув решительно, предложил: – Ну что, поручик, ввяжемся?
Толик задумался. С одной стороны, драка казалась вполне логичным продолжением неплохо начавшегося вечера. Но в то же время, после обильного угощения с возлиянием махать руками и ногами было лень, а мысль о пропущенном ударе в живот казалась святотатством. В общем, ситуация сложилась непростая и нуждалась в дополнительном осмыслении.
– А на чьей стороне? – спросил он, чтобы потянуть время.
– Поможем тем, кто в меньшинстве, – быстро сориентировался Борис и расстегнул последнюю пуговицу на куртке, чтоб ненароком не выдрали с мясом.
– Так там же, вроде, – Толик прищурился, – двое на двое.
– Тогда без разницы, кому помогать, – рассудил Борис и, ошеломив дерущихся зычным окриком: – «Эй, которые тут против белых?» – тенью метнулся через проезжую часть.
Глава третья. Антон
Когда ты висишь вверх тормашками в абсолютной темноте где-то на полпути между землей и, строго говоря, тоже землей. Когда под ногами у тебя скальный выступ, над головой, предположительно, тоже скальный выступ, а где-то за спиной, не дальше длины руки, сама скала, но нет возможности вытянуть руку, чтобы проверить. Когда за плечами у тебя рюкзак, в котором аккуратно сложены скальный молоток, и набор крюков с карабинами, и навесочный трос, и обвязка, и еще много чего для безопасного спуска, но в теперешней ситуации это всего лишь балласт, дополнительный груз, способствующий твоему наискорейшему падению. Наконец, когда в зубах у тебя зажата ручка фонарика, так что ни на помощь позвать – да и кого позовешь, когда звать некого? – ни хотя бы выматериться, как того требует душа. Да, в такие моменты невольно думаешь о многом.
В основном, конечно, под черепом бурлит и мечется всяческая невнятица: брызги невысказанных междометий, черные волны безнадежности с общим смыслом: «Мир несправедлив ко мне», водовороты иррационального детского облегчения: «Хорошо, что темно. Не видно, куда упадешь…» Кое-где попадаются островки осмысленности, причем такие связные, что просто смех и грех. Самый яркий: «За что меня-то? Я ведь даже не древний спартанец… отбракованный… чтоб с обрыва – вниз головой». Просто удивительно, как много всякого-разного намешано в голове человека, который одной ногой, можно сказать, уже вознесся на небеса, а другой – запутался в собственном снаряжении, будто муха в паутине. Но бесспорным лидером по числу повторений безусловно является полумысль-полустон: «Как же это меня угораздило?»
Всю жизнь он был атеистом. Не воинствующим, но убежденным, так уж воспитали родители. На купола церквей в солнечный денек засматривался исключительно с точки зрения красоты архитектуры, ничьих имен всуе не поминал, а в случаях, когда супруга в ответ на какое-нибудь предложение серьезно отвечала: «Мне нужно посоветоваться с Боженькой», лишь снисходительно улыбался. Поэтому сейчас ему некому было молиться. Возможно, он и хотел бы попробовать-в глубине души, но не мог. Не умел. Ему не удалось даже вызвать в памяти иконописный лик кого-нибудь из святых: Богородицы или этого… Николая какого-то, то ли Угодника, то ли Чудотворца. Вместо них перед глазами вставал почему-то поясной портрет французского киноактера Жан-Поля Бельмондо. Почему он-то? Воистину, и смех и грех. Но, мамочка моя, как же ему страшно!
Ему было страшно в тот раз, когда они с Алькой впервые пришли сюда и заглянули за край. Он помнит, как гулко стучало в висках сердце, с каким отчаянием он вцепился в мягкую руку жены – до судорог, до синяков, и ее удивленный шепот: «Тош, ты такой бледный! Мне кажется, я могу видеть тебя без фонарика». «Я… не очень хорошо себя чувствую», – с трудом вымолвил он тогда, и это было крошечным шажком в сторону правды. Ее, так сказать, первым приближением. «Перевернутое небо Вороньей Сопки снова обрушилось на меня», – такой ответ был бы гораздо честнее и ближе к истине, но дать его и при этом остаться собой Антон никак не мог. К тому же, на самом деле никакое небо на него не рушилось. Ни перевернутое, ни нормальное, ни свернутое в трубочку – никакое! Разве только то, которое навечно поселилось у него в голове.
Ему было еще страшнее, когда он вернулся сюда уже один, поняв, что все остальные пути отступления отрезаны, а здесь у него по крайней мере есть шанс. Последний шанс, который он лично предпочел бы никогда не использовать. Но поступить иначе означало собственноручно подписать смертный приговор, и не один.
Ему стало совсем страшно, когда он сделал первый шаг вниз, повернулся спиной к пропасти и нащупал гладкой подошвой сапога верхнюю ступеньку. Как он боялся, что валун, здоровенная махина весом в добрую тонну, на вершине которой он закрепил трос, только кажется такой надежной и непоколебимой, а на самом деле готова от первого толчка сдернуться с насиженного места и… Или не выдержит сам трос. Или одна из самодельных ступенек.
Но подлинных глубин ужаса он достиг только пару минут назад. Когда вместо очередного шага сделал обратное сальто с рюкзаком, прогнувшись, а потом закрутился, замотался, но каким-то чудом не сверзился буйной головой на острые камни, зацепился носком сапога за ступеньку, а левой рукой в перчатке – за путеводную нить, несерьезно тонкую и скользкую, и в таком положении затих, пытаясь собраться с мыслями. Казалось бы, какие тут мысли? Однако, вот они, скачут туда-сюда, как кузнечики на сковородке, более того, становятся все осмысленнее по мере того, как замедляется, затихает прямо посреди черепной коробки бешеный бой сердечной мышцы, которой, согласно фольклору, следовало бы уйти в пятки, но уж никак не в голову.
Например, не прошло и тридцати секунд – маятник тела замедлил раскачивание, и Антон рискнул переплести свободную ногу с той, что угодила в спасительную ловушку, так чтобы между ними оказалась свернувшаяся косицей лестница – он уже знал ответ на основной вопрос. Тот самый: «Как же это меня угораздило?» Ответ был очевиден и неприятен, и на языке Алькиных подшефных в возрасте от семи до десяти формулировался просто: «Сам дурак». «Дура-ак! – обругал себя Антон и от невозможности повторить ругательство вслух сильнее прикусил ручку фонарика.-Дважды дурак! Дурак-рецидивист! Имбецил на триста децибел! Чемпион мира по прыжкам с разбегу на грабли!»
Когда ты вываливаешься из кабины вертолета, дергаешь за кольцо, а спасительный купол не раскрывается, у тебя хотя бы есть возможность за те четыре секунды, которые тебе осталось лететь, снять ответственность с себя и переложить на кого-нибудь другого. На того, кто изготовил бракованный парашют, или того, кто его неправильно уложил, или на старшего группы, который не обратил внимания, что вместо ранца у тебя за плечами баул с картошкой… или на плечах вместо головы. Ну а кого винить, когда все сам: и укладывал, и мастерил, и знал же, знал все особенности конструкции, не предусмотренные эскизом! Получается, только себя. Сам проявил недальновидность, сэкономил на расходном материале, сам же чуть не поплатился. Даже чуть-чуть не поплатился. И ладно бы в первый раз!
Он намотал на кулак веревку, которой в перспективе предстояло протянуться от места стоянки, где осталась раненая жена, до выхода на поверхность, который он непременно обнаружит, если только не… Продолжать не хотелось. Веревочка тонкая, в отличие от лестницы, не закрепленная, случись что – не продержит и пары секунд, но с ней, трижды обернутой вокруг ладони, Антону стало чуточку спокойнее. Свободной рукой он поправил под подбородком ремешок, на котором держалась, оттягивая голову вниз, громоздкая каска. Тяжелая и бесполезная: аккумулятор налобника окончательно сдох часов шестьдесят назад, а пластмассовый корпус вкупе с поролоновой подкладкой при падении с пятнадцати метров защитят голову не лучше, чем таблетка цитрамона. Однако Антон не спешил расставаться с каской. Пусть поболтается пока. Вдруг пригодится.
Какими бы осторожными и незначительными ни были его действия, на некоторое время они нарушили хрупкое равновесие неустойчивой системы, состоящей из веревочной лестницы и ее создателя. Да уж, настоящего лестничных дел мастера, с мрачной иронией подумал Антон, шаркнул лопатками по скальному склону и решил на некоторое время воздержаться от резких движений. Ладно бы в первый раз! – вернулся он к прерванной мысли. Но ведь подобное с ним уже случалось.
Правда, тогда – без риска для жизни. Можно сказать, на бытовом уровне.
Полгода назад, одна из кухонных табуреток повредила ножку. Словосочетание «повредила ножку» заставило Антона поморщиться, но сила тяжести плюс тугой ремешок каски быстро разгладили черты лица. Тем более что повреждение не было катастрофическим. Всего одна ножка, что-то вроде вывиха, причем внизу, у самого пола. Выбрасывать жаль, выправлять и обматывать дефектное место изолентой бессмысленно. Как быть? И тогда Антон пошел на радикальный шаг. При помощи ножовки по металлу он отпилил увечную ножку чуть выше изъяна. Затем подпилил оставшиеся три, чтобы выровнять их по длине. На укороченные ножки снова надел пластмассовые пробки-заглушки. Замысел удался, казалось, что после ремонта табуретка стала в точности такой же, как раньше, особенно если смотреть сверху. Это на вид. Но оставалась еще память тела.
Именно она заставляла всякого, кто пытался сесть на отреставрированный табурет, вскрикивать и нервно хвататься за первое, что подвернется под руку. Это отвратительное чувство: ты опускаешься на стул заученным с детства движением, на привычный стул, на который прежде садился бессчетное число раз, а стул, выражаясь примитивным языком ощущений, все не наступает и не наступает. В той точке траектории твоего тела, где оно обычно встречалось с гладкой поверхностью сиденья, ты к ужасу своему обнаруживаешь один лишь воздух и, естественно, вскрикиваешь и рефлекторно совершаешь хватательные движения, и падаешь вниз… на высоту подпиленных ножек. Дешевенький аттракцион, но по остроте ощущений он не уступает крутым рельсовым горкам луна-парка, изобретение которых русские и американцы великодушно приписывают друг другу.
Вот и с лестницей получилась примерно та же история. Только хуже, принимая во внимание, что падение с нее могло не ограничиться пятью сантиметрами, как в случае с табуреткой. И даже двадцатью, на которые на самом деле отличаются интервалы между ступеньками на разных ее участках. Здесь счет мог пойти на метры. И еще может пойти, если Антон не продемонстрирует в ближайшее время чудеса ловкости и смекалки.
Тросовую лестницу, как и большую часть прочего снаряжения, он мастерил сам, дома, украдкой. Трудился урывками половину апреля и весь май, выбирая для работы те моменты, когда Аля была в школе. Готовил сюрприз для супруги. И в результате приготовил, только скорее для себя. Когда на середине изготовления двадцатипятиметровой лестницы Антон обнаружил, что троса для навески поперечных перекладин-ступенек осталось неожиданно мало, он не отправился в магазин за новым мотком – время поджимало, да и денег было в обрез, – а вспомнил о модном лозунге, украшавшем все подступы к городу и, в частности, крышу соседней девятиэтажки со стороны фасада, выходящего на бульвар. «Экономика должна быть экономной!»
Антон решил поддержать отечественную экономику. Он стал крепить ступеньки реже, не через сорок сантиметров, как рекомендовалось в справочнике, а через шестьдесят. В итоге получилась лестница с переменным шагом, а ее изготовитель пошел на поводу у памяти тела и оказался в таком вот неловком положении. Иначе говоря, попал впросак. Кстати, просаками когда-то на Руси называли именно плетеные канаты, их развешивали во дворе для просушки, и тот, кого угораздило в них запутаться…
Хватит! Антон решительно пресек всплеск эрудиции, вызванный толи перенесенным шоком, то ли притоком крови к голове. Не время изображать южноамериканского ленивца и искать, кого бы обвинить в собственных бедах. Еще полчаса такого висения, и наступит кровоизлияние в мозг. Так что пора выбираться.
Только вот как?
Подняться, опираясь на путеводную нить, не получится – хлипкая веревка в случае чего способна поддержать разве что психологически. Остается два варианта. Первый: ухватиться руками за перекрученную лестницу, которая свисает где-то за головой, и долго дрыгать ногами в надежде выпутаться из ловушки, затем завершить так неудачно начатое сальто и оказаться в положении «верхом на канате». И второй: понадеявшись на крепость пут, сложиться пополам, одной рукой перехватиться за лестницу как можно выше, другой попытаться распутать ноги. Второй вариант казался Антону предпочтительнее. В нем не было резких движений и меньшая нагрузка приходилась на кисти рук.
В принципе, похожее упражнение он не раз выполнял на турнике. Повиснуть вниз головой на перекладине, держась за нее мысками кедов или просто участками босых стоп, которые иллюстрированный анатомический справочник определял как плюсны, затем, нависевшись вдоволь, согнуться, подать корпус вперед и вверх и ухватиться за перекладину руками. С той разницей, что за турник Антон цеплялся все-таки двумя ногами, а не одной, шероховатая материя кедов обеспечивала лучшую сцепляемость, чем глянцевая гладкость резиновых сапог, да и сама перекладина располагалась не на высоте десятка метров и не над острыми камнями. Кроме того, нужно признать, это упражнение никогда не было его любимым.
Лестница-канат уже не раскачивалась из стороны в сторону и не закручивалась вокруг своей оси. Антон повисел еще немного, успокаиваясь и собираясь с силами. Сделал глубокий вдох, другой и… поймал себя на том, что просто тянет время. А, все равно не надышишься! Тогда он зажмурился так, что зашумело в ушах…
Иувидел на внутренней поверхности век улыбающуюся физиономию Жан-Поля Бельмондо. Вернее сказать, большой цветной плакат с его изображением. На плакате актер стоял на фоне неправдоподобно голубого неба, просунув большие пальцы рук в петли на поясе джинсов, в просторной рубашке навыпуск с засученными по локоть рукавами. Просто стоял, смотрел чуть исподлобья и улыбался. И ни взъерошенные ветром волосы, ни отчетливые морщины на лице, ни пухлые боксерские губы, ни нос – огромная, точно экспонат с выставки достижений народного хозяйства, картошка – ничто не могло нарушить его очарования. Бельмондо… Антон где-то читал, что все рискованные трюки в фильмах этот замечательный актер выполняет сам, без каскадеров и, кажется, без страховки. Совсем как Антон сейчас. Правда, в отличие от Жан-Поля, ему придется обойтись также без консультанта, без постановщика трюков, без осветителя и, самое главное, без надежды на повторный дубль.
Он открыл глаза. В темноте это не имело особого смысла, но он открыл их, как будто для того, чтобы взглянуть в лицо опасности. И когда он сделал это, изображение его кинематографического кумира сперва качнулось назад, словно от ветра, потом медленно растаяло. Но прежде чем оно полностью растворилось в окружающей тьме, Антону показалось, что лицо с плаката подмигнуло ему. Пора.
В голове уже не стучало – тикало. Счет шел на секунды. У него уже начались видения, что дальше? Постепенное онемение конечностей или сразу-тромб, спазм и пустота? Всепоглощающая атеистическая пустота?
– Бо… Боженька? – нерешительно позвал Антон, едва не выронив фонарик, и замолчал, не зная, что следует говорить дальше.
Никто не откликнулся на его невнятный призыв. Даже эхо.
Тогда он начал действовать. Не спеша, но и не теряя времени. Не давая себе возможности задуматься, снова начать взвешивать за и против и в итоге испугаться.
С первого же мгновения, е неловкого взмаха рукой и мысленного: «И – раз!» Антон почувствовал разницу. Он висит не на турнике, а то, что собирается сделать, не имеет ничего общего со знакомым упражнением. Это сравнение было необходимо на этапе раздумий, чтобы вывести его из прострации, помочь решиться, убедить, что он это сможет – и только! Дальше – только собственные силы и воля к победе, без упования на прошлый опыт. Ему не нужно выполнить задуманное технически чисто, пусть ни один судья не покажет ему даже шестерку, зато в результате он может обрести нечто большее, чем олимпийская медаль по спортивной гимнастике. Свою жизнь.
И – два!
Согнуться одним махом в три погибели не удалось, даже в две погибели не удалось, максимум в одну. Помешал рюкзак, о котором Антон в своих прикидках и расчетах как-то запамятовал. Его снова закрутило, два раза несильно приложило о скалу спиной, один раз затылком. Молодец, что не сбросил каску. И, может быть, дурак, что не избавился от балласта. Однако поздно жалеть.
И – три!
Он сгибался вперед все сильнее, хватался руками за собственные ягодицы, за бедра, взбирался по ним, похожий отчасти на барона Мюнхгаузена, вытаскивающего себя из болота, отчасти на Жан-Поля Бельмондо, который забирается по стойке шасси в кабину взлетающего вертолета… чтобы спустя минуту вывалиться обратно, естественно, без парашюта. Что же это за дрянь лезет в голову? А главное, до чего же вовремя!
И – четыре!
Голени, лодыжки, он как будто ощупывал их, проверяя, все ли на месте. Хотелось кричать, напряжение рвало натянутые мышцы, усилия требовали какого-то выхода вовне, но рукоятка фонарика распирала челюсти, и Антон просто мычал. Сначала от напряжения, а потом и от страха, который вплотную приблизился к критическому пределу, еще она капля – и взрыв. Сапог на правой ноге, до этого, казалось, засевший в веревочной петле плотно, как в капкане, тут неожиданно заскользил вниз. Медленно, точно давая Антону возможность осознать ужас происходящего.
И – пять!
Он не дотягивался – совсем чуть-чуть. Каких-то двадцать сантиметров отделяло его от спасения, но двигаться дальше не давал рюкзак, который давил на плечи, призывая распрямить спину. К тому же мешало невесть откуда вывалившееся брюхо. Антон никогда не чувствовал его так, как сейчас, стиснутый ремнем, сложившийся почти пополам отнюдь не гуттаперчевый дядюшка. И тогда он, извернувшись, выпростал правую руку из лямки. Рюкзак повис на левой, отчего Антон немедленно начал заваливаться набок, но все-таки сумел, дотянулся в последнем отчаянном рывке до комка узлов точно посередине лестницы и мертво вцепился в него этакой жан-полевской хваткой за сущее мгновение до того, как выскользнул из петли-ловушки коварный сапог.
И – шесть!
Распрямившееся тело с размаху впечаталось в скалу. Крякнула каска, на миг онемело ушибленное плечо, но все это уже не имело значения. Он удержался. Он победил. Он…
И – шесть? – Почему-то именно это числительное прочно засело в мозгу и теперь цеплялось за все подряд, мешая течению мыслей. – И – шесть?!
Примерно за такое время брошенный с обрыва камешек достигает дна. Антон неожиданно содрогнулся всем телом. Несколько подряд идущих спазмов волнами пронеслись от пяток к темечку, вздыбили островок давно не чесаных волос на макушке. Запоздалая судорога скрутила правую икру. Потом он задрожал.
Он дрожал, вцепившись в плетеную веревочную головоломку, – сплетенную им самим на свою же голову, – теперь уже ничем не похожий на звезду мирового кинематографа, и все его мышцы, казалось, тоже заплетались в узлы и расплетались снова, и это продолжалось вечность. Вдобавок Антон чувствовал, что как-то неправдоподобно быстро и обильно покрывается липким потом.
Возможно, таким образом, через дрожь, через пот, сочащийся изо всех пор, выбирался из тела застарелый страх. Из тела и из души. «Только бы навсегда! – думал Антон. Да что там, не думал – молился. – Пусть уходит! Я… не хочу больше перевернутого неба!»
Он не двигался с места до тех пор, пока не иссякли запасы подкожной влаги, а дрожь не утихла до умеренной, только пару раз перехватывал скользкий трос влажными ладонями, чтобы не сорваться. Все это время он думал.
Два пути открывались отсюда-из точки, подвешенной где-то между землей и, строго говоря, тоже землей: путь вперед и путь назад. Иными словами, вверх и вниз. Он вполне мог вернуться, прямо сейчас. Более того, если он вообще собирался возвращаться в обозримом будущем, как раз сейчас у него был для этого достойный повод и оправдание. Свою суточную норму по приключениям он выработал сполна. Он честно попробовал, у него не получилось, теперь он вернется, чтобы отлежаться, восстановить силы или хотя бы дождаться, пока не уймется мерзкая дрожь в коленках, и попробует еще раз завтра с утра. Аля углядит в случившемся недобрый знак, примет мужа и ни в чем не упрекнет. Разве что взглядом… Этим своим «как же ты мог допустить такое?» взглядом…
Так вверх или вниз? Да, наверху его ждала Аля со сломанной ногой и прогрессирующими галлюцинациями. Лежбище, к которому он успел привыкнуть, и медленное мучительное умирание от истощения. Тогда как внизу… вполне возможно, что там его вообще не ждал никто, кроме неизвестности. А неизвестность означала надежду.
Аккуратно и немного скособочено, стараясь не уронить болтающиеся на одной лямке рюкзак и фонарик, который – вот чудо-то! – он так и не потерял во время захватывающего акробатического номера, но, наверное, навечно оставил на рукоятке оттиски своих зубов, Антон начал спускаться.
Почувствовав под ногами твердую землю и отнюдь не острые, как рисовало его воображение, а вполне даже гладкие камни – впрочем, разве это что-то меняет? – он первым делом вынул изо рта изжеванный фонарик, сбросил с плеча чугунную тяжесть рюкзака, после чего неожиданно для себя взмахнул руками, подключил голову и корпус и изобразил что-то вроде шутливого полупоклона, отчасти циркового, отчасти мушкетерского, хрипло выдохнув при этом:
– Вуаля!
Причем Антон не припоминал, чтобы когда-нибудь до этого выражался вслух по-французски.
Глава четвертая. Толик Голицын
«Счастье на тонких ножках.
…не монолитный, как в современных квартирах, а простой деревянный, в две доски. Зато широкий – хватало места и для бабушкиных „столетников" с „декабристами", и для кружевной салфетки с тяжелым нефритовым слоником, которого папа привез из Египта, и для целого автопарка из семи сверкающих моделек „по три пятьдесят".
Между неплотно пригнанными досками оставалась длинная черная щель толщиной в Димкин мизинец. В ней постоянно скапливалась всякая чепуха: опавшие листья комнатных цветов, скатанные в шарики фантики от сосучек, сломанные карандаши… Димка любил рисовать, сидя на подоконнике, спиной к прохладному стеклу. Конечно, когда поблизости не было нервных взрослых: все-таки третий этаж…
Деду Сереже не нравилась вытянутая прогалина посреди подоконника. Он считал ее „непорядком" и вел со щелью затяжную, с переменным успехом, войну. Каждую весну дед доставал с балкона пятилитровую банку с похожей на скисшие сливки краской, сетовал, что опять присохла, и большим портняжным ножом – полоской закаленной стали, заточенной с одной стороны и обмотанной изолентой с другой – срезал плотный верхний слой. Потом брал кисть и методично, ровным слоем, замазывал пространство между досками густой белой краской, которой еще неделю потом пахла вся квартира. Но все равно уже к осени – от влаги ли, от сухости – доски подоконника расходились по новой, краска крошилась, и щель проступала на прежнем месте. Чтобы уже через несколько дней забиться привычной чепухой.
Ее также можно было использовать как тайник. Когда по телевизору передали про отрытую капсулу с письмом, которое комсомольцы шестидесятых оставили в земле для тех, кто придет им на смену двадцать лет спустя, Димка немедленно загорелся идеей тоже отправить послание в будущее, но не каким-нибудь незнакомым потомкам, а самому себе. Взрослому. Он не был до конца уверен в том, что представляет собой капсула, но, вроде бы, это какая-то часть патрона, а патрон у Димки был, от автомата. Его подарил папа, когда вернулся из какой-то далекой африканской страны. Вернее, не патрон, а уже отстрелянную гильзу, но так было даже лучше. Гильзу не надо разбирать, чтобы засунуть в нее письмо. Коротенькое письмецо – такое, чтобы поместилось внутри, свернутое в трубочку.
„Вот ты и вырос большой, – написал Димка. – Наверное, уже закончил школу, – он подумал и добавил: – на одни пятерки!"
На этом первая сторона листа закончилась, и Димка перевернул на вторую. И понял, что понятия не имеет, о чем бы написать еще. О чем-то таком, что не перестанет интересовать его и через два десятилетия. О рисунках? Взрослому Дмитрию Анатольевичу наверняка будет не до них. О коллекции машинок? Тоже не то. Скорее всего к тому времени у него останется одна-единственная машина, зато она будет в 43 раза больше любой из нынешних моделек. Тогда о чем? Острые листья столетника щекотали голое колено и мешали собраться с мыслями.
„Вспоминай обо мне хоть иногда, – в конце концов написал Димка и добавил: – Ну все, пока, а то место конч", с сожалением отметив, что свободного места оказалось даже меньше, чем он предполагал.
Однако переписывать послание он поленился. Вложил свернутую записку в гильзу, сплющил пассатижами ее острые края – чтобы за двадцать лет бумага не пострадала от сырости – и начал было протискивать капсулу в щель, как вдруг обнаружил, что местечко, идеально подходящее для тайника, уже занято.
В нем сидел паук. Восемь длинных лапок-волосков и круглая серая голова, сверху равномерно покрытая какими-то вмятинками, как подушечка одуванчика, с которого сдули все „парашутики". Две передних лапки паука торчали наружу и ощупывали пространство перед собой наподобие кошачьих усов. В крошечных, меньше острия иглы, черных глазках Димка умудрился разглядеть недовольство. „Должно быть, я кажусь ему злобным великаном, – подумал он.-А щель в подоконнике он принимает за полнопрофильный окоп". О разных способах окапывания ему рассказывал отец.
– Ну хорошо же… – За девять лет общения с взрослыми Димка уяснил, что именно такое начало фразы, как правило, не предвещает ничего хорошего. Он наклонился над подоконником так низко, как будто предлагал пауку взобраться к себе на нос, и спросил: – Так значит, вызываешь меня на бой, ничтожная серая букашка? Ладно, я принимаю вызов. – Он подул на паучка и, когда тот сложил лапки вдвое и скорчился на дне щели, рассмеялся: – Ага, трепещешь!
Однако крошечный сухопутный осьминог оказался неожиданно прытким и маневренным. Когда три минуты спустя в комнату вошла баба Настя, Димка все еще гонял паука из одного конца окопа в другой, помогая себе пассатижами и заточенным с двух сторон сине-красным карандашом, но выманить из укрытия пока не смог.
– Митенька! – всплеснула руками бабушка. – Ты что же это делаешь, маленький?
– Паука ловлю, – доложил Димка, вытягиваясь по стойке „смирно".
– Зачем же?
Димка растерялся. Что значит зачем? А кто на пару с дедушкой по ночам врывался в кухню с тапками наперевес? Или паук чем-то лучше таракана?
Последний вопрос он повторил еще раз, вслух.
– Конечно, лучше. Разве ты не знаешь, что пауки приносят в дом счастье?
– Они? – Димка с удивлением уставился на паучка, который, почувствовав, что угроза миновала, выбрался из щели.
„Много ли счастья принесешь на таких тоненьких лапках?" – усомнился мальчик. Однако до сих пор у него вроде бы не было оснований не доверять бабушке. Подумав еще, он решил, что счастье, вообще-то, и не должно быть тяжелым. Так что, пожалуй, и этой крохе оно придется по силам.
– А если дать ему конфету, он возьмет? – спросил Димка.
– Разве что маленький кусочек, – рассмеялась бабушка, и Димка поразился, до чего же морщинки на ее лице похожи на тоненькие ниточки паутины.
– Баб Насть, – почувствовав, что сегодня у него получится особенно хорошо, сказал он, – можно я тебя нарисую?
– Ну… попробуй, – улыбнулась польщенная бабушка, и он моментально сгонял на кухню за трехногой табуреткой.
„Жалко, что я уже запечатал капсулу, – думал Димка, увлеченно водя по бумаге поочередно то синим, то красным концом карандаша. – Надо было положить туда бабушкин портрет. Через двадцать лет ей было бы приятно посмотреть на себя, еще совсем не старую…"
Гнездышко для хранителя семейного счастья соорудили из скорлупы грецкого ореха. От поделенной по-братски конфеты паук отказался, но Димка насыпал перед ним целую горку из хлебных крошек, очищенных семечек, зернышек пшена, налил воды в блестящую обертку от шоколадной медальки, зачем-то притащил травы с улицы – и понадеялся, что хоть что-нибудь из предложенного меню придется ему по вкусу.
Кажется, ему понравилось. По крайней мере спастись бегством паук больше не пытался.
– Смотри, никуда не уходи, – шепнул Димка в скорлупку, прежде чем отправиться спать. – И еще это… Ешь побольше. Тренируй лапки…»
Обнаружив в приемной скучающего Бориса, Толик, разумеется, обрадовался, но и смутился слегка, как если бы встретил хорошего человека в не очень подходящем месте. Скажем, в очереди к урологу, где глупо спрашивать приятеля: «Как дела?» Как видишь…
– О, поручик! – улыбнулся Борис. – Как рука? – Он приглашающе похлопал по обивке кожаного диванчика рядом с собой.
– Нормально, – ответил Толик, присаживаясь. Ему импонировала забота друга.
Собственно, с рукой все было в порядке с самого начала. Просто чуть ободрал костяшки, мазанув вместо чьей-то скулы по щербатой стенке дома. Вот если бы бил не для острастки, а на поражение… А так – ничего особенного, пара царапин и содранный кусочек кожи, не будь которых, пожалуй, и не вспомнил бы наутро, как сражались за правое дело, как гнали какие-то тени по темным переулкам, как братались с союзниками у ночного ларька и с недельным опозданием поздравляли продавщицу с женским днем.
– Принес? – осведомился Борис.
– Ага.
– Много получилось?
– Да вот… – Толик достал из пакета расползающуюся пачку листов, поправил, постучав по колену, и передал Борису, а пустой пакет сложил и убрал в карман.
Борис подержал пачку на ладони, как будто умел определять объем рукописи на вес. Оказалось, не объем даже – стоимость!
– Триста баксов, – прикинул он.
– Погоди считать, пусть сначала возьмут.
– Возьмут, не сомневайся. Первый раз у всех берут. Хвалят и просят приносить еще.
– Почему?
– Заманивают, наверное… Потом начинают проявлять избирательность.
– Получается, ты здесь уже не первый раз? – спросил Толик, скрывая разочарование. А он-то, наивный любитель, гордился своей оперативностью! Так пришпорить пегаса, чтобы за четыре дня выдать тридцать без малого листов – шутка ли? Для профессионала, выходит, шутка. Они этих пегасов, небось, шестерками запрягают.
– А ты думал! – усмехнулся Борис, давным-давно исключивший скромность из списка своих недостатков. – Кто рано встает, поручик, тот что?
– Бледный урод, корнет?
– Вот именно!
Стоило помянуть уродов, как наружная дверь скрипнула и приоткрылась ровно настолько, чтобы впустить в приемную большую круглую голову в плоской кепке. То есть на полметра.
– О, вы уже тут? – обрадовался турбореалист П…шкин. – Везде жизнь!
Он прикрыл за собой дверь, посмотрел на занятый диванчик, на пустующий секретарский стол, на пару стульев у стены – и небрежно приземлился сразу на оба. Должно быть, никого не хотел обидеть. П…шкин снял кепку, пару раз обмахнулся и положил на колени, но на лбу, как след от козырька, осталась рельефно выступающая складка, подчеркнутая горизонтальной морщиной в форме упавшего на спину интеграла.
– Тут как тут, – вежливо согласился Борис и демонстративно полуобернулся к Анатолию. – Ну, а по сюжету на что похоже? – Твердый палец постучал по верхнему листу рукописи.
– Ну-у… – замялся Толик.
Вроде бы давно пора привыкнуть, ан нет. Он до сих пор стеснялся обсуждать свои работы с кем бы то ни было, даже с Борисом. Выложить в трех сбивчивых предложениях то, над чем страдал неделю? Наплевать на стиль, на тщательно подобранные сравнения, на интригу – и выдать голый сюжетец, как ощипанную тушку прекрасного павлина? Ну ладно, пусть не прекрасного, но и не мутанта с магнитогорского БВК… Все это слегка коробило Анатолия. Присутствие всегда готового похихикать турбореалиста добавляло ситуации дополнительную пикантность.
– Понятно, – выручил Борис приятеля, которого за это самое «ну-у» часто ругал и про себя называл «нудистом». – Очередная милая сентиментальная чушь? Что-нибудь про зубную пасту «Поморин» и колбасу по три пятьдесят?