Майкл живо схватил дюжими руками две маленьких бутылки вина, по одной в каждый кулак. Артур Инглвуд, как загипнотизированный, нащупал коробку с бисквитами и большую банку имбирного кваса. Огромная рука Инносента Смита протянулась в отверстие, рука гиганта из детской сказки приняла эти подношения и унесла их к себе в орлиное гнездо; затем Инглвуд и Майкл вылезли в чердачное окно. Оба они были атлеты и даже гимнасты, – Инглвуд из любви к гигиене, а Мун из любви к спорту. И когда разверзлась дверь на крышу, у обоих мелькнуло светлое, еле уловимое чувство, точно дверь вела на небо и теперь они могут взобраться на крышу вселенной. Оба бессознательно прожили долгое время в тисках обыденного, хотя один из них и относился к обыденному слишком серьезно, а другой слишком весело. Но оба были из тех людей, в которых никогда не умирают сантименты. Мистер Моисей Гулд, однако, отнесся с одинаковым презрением и к смертоносной атлетике, и к подсознательному трансцендентализму своих друзей. Он стоял внизу и бесцеремонно посмеивался, с бесстыдным рационализмом другой расы.
Когда удивительный Смит, сидя верхом на дымовой трубе, увидел, что Гулд остался внизу, он добродушно, с детской услужливостью кинулся обратно в мансарду утешить одинокого или уговорить его подняться на крышу. Инглвуд и Мун остались тем временем одни на длинном серо-зеленом коньке сланцевой крыши, их ноги опирались о желоб; прислонившись к трубе, они взглянули с изумлением друг на друга. Первым ощущением их было, что они отошли в вечность и что вечность – чепуха, неразбериха. Кому-то из них пришло в голову, что они находятся в сиянии светлого и лучезарного неведения, которое было началом всех верований. Пространство над ними было полно мифологией; небо так глубоко, что могло вместить всех богов. Эфирный круг постепенно переходил из зеленого в желтый, как большой, недозрелый плод. Все вокруг заходящего солнца золотилось, как лимон, восток еще зеленел, как юная слива, все окружающее еще хранило пустоту дневного света и чуждалось тайны сумерек. Там и сям на бледно-зеленом и золотом фоне виднелись отдельные полосы и рассеченные глыбы черно-пурпурных туч; казалось, что они падают на землю в какой-то колоссальной перспективе. Одна туча неслась, точно ее отринуло небо: многокоронная, многобородая, многокрылая ассирийская фигура головою вниз – лже-Иегова и, кажется, сам сатана. Остальные тучи были кривые, зубчатые – словно чертоги сверженного ангела, сброшенные вслед за ним.
И вот, когда опустелое небо было полно безмолвной катастрофой, вышки тех человечьих домов, над которыми сидели Инглвуд и Мун, стали улавливать слабые обыденные звуки земли, которые были антитезою неба. Они услышали крик газетчика, раздававшийся улиц за шесть, и колокольный звон, зовущий в храм. Они уловили также разговор в саду и поняли, что неугомонный Смит последовал вниз за Гулдом; оттуда доносился его звонкий, кого-то убеждающий голос. Потом донеслись слегка насмешливые ответы мисс Дьюк и открытый, очень молодой смех Розамунды Хант. Воздух, как бывает только после бури, был свеж, но мягок. Майкл Мун пил его такими же жадными глотками, как перед этим – бутылку дешевого кларета, которую опорожнил чуть не залпом. Инглвуд продолжал поглощать имбирный квас медленно и торжественно, в гармонии с высью небес. В свежем воздухе все еще было большое движение. Им казалось, будто к ним доносится из сада запах земли и последних осенних роз. Внезапно долетели до них из темневшего сада серебряные переливчатые звуки: Розамунда принесла туда давно забытую мандолину. После первых двух-трех аккордов снова послышались далекие колокольчики смеха.
– Инглвуд! – произнес Майкл Мун. – Слыхали вы когда-нибудь, что я мошенник?
– Не слыхал и не верю! – ответил после странной паузы Инглвуд. – Но я слышал, что у вас... как бы сказать? – голова не совсем в порядке... Вы человек дикий...
– Если вы слыхали, что я дикий, можете опровергнуть эти слухи, – с необычайным спокойствием сказал Майкл Мун. – Я ручной. Я самое ручное пресмыкающееся. Ежедневно в один и тот же час я напиваюсь виски – одного и того же сорта. И даже напиваюсь всегда до одной и той же черты. Я хожу в одни и те же кабаки. В кабаках я встречаю одних и тех же погибших накрашенных женщин. Я выслушиваю одно и то же количество одних и тех же неприличных анекдотов, – неприличные анекдоты всегда одни и те же. Вы можете успокоить моих знакомых, Инглвуд, вы видите перед собой человека, окончательно прирученного цивилизацией.
Артур Инглвуд уставился на него с таким чувством, что чуть не упал с крыши: на хмуром лице у ирландца появилось что-то сатанинское.
– Суди ее Бог! – вскричал Мун, внезапно схватив пустую бутылку. – Это самая дрянная бутылка вина, которую мне когда-либо приходилось откупоривать! И все же за девять лет это первое вино, которое я пил с наслаждением. Я не был дикарем до сих пор, я сделался дикарем в эти десять минут! – И он, размахнувшись, бросил бутылку. Она закружилась, пролетела над садом и упала далеко на дорогу. В глубоком вечернем безмолвии слышно было, как она звякнула на улице о камни мостовой.
– Мун, – сказал Артур Инглвуд, – вы не должны так отчаиваться. Каждый должен принимать жизнь такой, какова она есть. Правда, некоторые находят ее мрачной...
– Но не этот молодец, – прервал Майкл Мун. – Я разумею Смита. Я уверен, что в его безумии есть система[16]. Так и кажется, что он может вступить в сказочную страну, стоит ему только сделать шаг в сторону от гладкой дороги. Кто бы подумал об этом ходе на крышу? Кому бы пришло в голову, что дрянной, дешевый кларет может казаться очень вкусным здесь, на этой крыше, среди труб? Может быть, это и есть подлинный ключ к волшебному царству. Может быть, поганые, дешевые папироски Гулда надо курить только на ходулях или как-нибудь в этом роде. Может быть, холодная баранья нога, которою потчует нас миссис Дьюк, покажется очень аппетитной тому, кто сидит на вершине дерева. Может, даже мое грязное, монотонное пьянство...
– Не судите себя слишком строго, – с неподдельной скорбью промолвил Инглвуд. – Жизнь тосклива не по вашей вине, и виски тут ни при чем. И те, кто не пьет, вот как я, например, не меньше вас чувствуют, что все на свете – крах и неудача. Так уж устроен мир; выживают сильнейшие... Например, доктор Уорнер... А некоторым, вроде меня, суждено закостенеть на одном месте. Вы не в силах бороться со своим темпераментом; я знаю, вы значительно умнее меня, однако вы не в силах сойти с обычной пошлой дороги мелкой литературной сошки, так же, как и я не в силах побороть в себе сомнений и беспомощности маленькой ученой козявки. Так же, как рыба не может не плавать и папоротник не может не расти! Человечество, как метко выразился Уорнер в одной своей лекции, в действительности состоит из совершенно различных видов животных, укрывшихся под человеческой личиной.
Доносившееся снизу жужжанье разговора внезапно оборвалось звуком мандолины мисс Хант. Бойко начала она наигрывать какой-то вульгарный, но задорный мотив.
Голос Розамунды, глубокий и сильный, пропел слова глупой модной песни:
Романтическая песня катилась к ним руладами, а Инглвуд все более и более углублялся в свою проповедь смирения и покорности. Все мягче и грустнее становились его глаза; но синие глаза Майкла Муна загорелись, сверкнули ярким пламенем, непонятным Инглвуду. Многие века, многие города и долины были бы счастливы, если бы Инглвуд и его земляки могли понять тот блеск или хоть раз догадаться, что блеск тот – боевая звезда Ирландии.
– И ничто не может изменить закон. Он вложен в колеса вселенной, – тихим голосом продолжал Инглвуд. – Одни слабы, другие сильны; все, что мы можем сделать – это признать нашу слабость. Я влюблялся много раз. но из этого ничего не вышло. Я всегда помнил свое непостоянство. У меня созревали убеждения, но я не имел духу провозглашать их, так как я слишком часто менял их. В том вся соль, мой милый. Мы не верим себе, вот и все, с этим ничего не поделаешь.
Майкл вскочил на ноги и замер в опасной позе, словно черная статуя на цоколе, стараясь сохранить равновесие у самого края крыши. Громадные тучи позади него – нестерпимо красного цвета – медленно и беспорядочно блуждали в молчаливой анархии неба. От головокружительного вращенья туч поза Майкла казалась еще более опасной.
– Давайте... – сказал он и вдруг замолчал.
– Давайте... что? – спросил Инглвуд, поднявшись так же быстро, но все же осторожнее: его приятель, казалось, затруднялся выразить свою мысль.
– Идем и сделаем что-нибудь такое, чего мы не можем сделать, – сказал Мун.
В тот же миг в отверстии показались встрепанные, как у какаду, волосы и свежее лицо Инносента Смита. Он приглашал их сойти вниз, так как концерт в полном разгаре и мистер Моисей Гулд согласился прочесть «Лохинвара»[17].
Спустившись вниз, в мансарду Инносента, они чуть не споткнулись о весьма забавные преграды, расставленные в ней.
Усеянный вещами пол комнаты вызвал в мозгу Инглвуда представление о детской. Тем более был он удивлен и даже испуган, когда взгляд его упал на длинный, гладко полированный американский револьвер.
– Ого! – вскричал он, отскочив от стального ствола, как от змеи. – Неужели вы боитесь налетчиков? Когда и кому и за какие грехи готовите вы смерть из этого оружия?
– Ах, это! – сказал Смит, взглянув на револьвер. – Я готовлю не смерть, но жизнь!
И он вприпрыжку побежал по лестнице вниз.
Глава III
ЗНАМЯ «МАЯКА»
Сумасбродное настроение царило на следующий день в доме «Маяк», точно каждый праздновал день своего рождения. О законах принято говорить, как о чем-то холодном и стеснительном. На самом же деле только в диком порыве, обезумев и опьянев от свободы, люди могут создавать законы. Когда люди утомлены, они впадают в анархию; когда они сильны и жизнерадостны, они неизменно создают ограничения и правила. Эта истина верна для всех церквей и республик, какие только существовали в истории; верна она также и для всякой тривиальной, салонной забавы и для самой незатейливой сельской игры в горелки. Мы невольники до тех пор, пока закон не дает нам воли. Свободы нет, пока она не провозглашена властью. И даже власть арлекина Смита была все-таки властью, потому что он создал повсюду множество сумбурных постановлений и правил. Он заразил всех своей полубезумной активностью, но не в разрушении старого проявлялась она, а скорее в созидании нового, в головокружительном и неустойчивом творчестве. Из песенок Розамунды выросла целая опера. Из острот и анекдотов Муна вырос толстый журнал. Тщетно боролся застенчивый и ошеломленный Артур Инглвуд со своим все растущим значением. Он ясно сознавал, что, помимо его воли, его фотографические снимки превращаются в картинную галерею, а велосипед в джимкану[18]. Ни у кого не было времени оспаривать все эти неожиданные положения и занятия, ибо они следовали одно за другим так стремительно, как доводы захлебывающегося оратора.
Совместная жизнь с этим человеком представляла из себя скачку с препятствиями, но препятствия были приятны. Из простого предмета домашнего обихода мог он, точно кудесник, развернуть клубки волшебных приключений. Трудно представить себе более скромное и безличное увлечение, чем пристрастие бедного Артура к фотографии. Нелепый Смит взялся помогать ему, и на свет божий явилась «Фотография Души», как результат нескольких утренних совместных сеансов. В скором времени раскинула она свою сеть по всему пансиону. Собственно говоря, «Фотография Души» была только вариацией известной фотографической шутки – двойного изображения одного и того же лица на одном снимке; человека, играющего с самим собой в шахматы, обедающего с самим собою, и так далее. Но карточки Смита были мистичнее, глубже. Таким, например, был снимок: «Мисс Хант забывает себя самое», на котором эта леди глядит на себя, точно на незнакомую женщину, которую она никогда до сих пор не встречала. Снимок «Мистер Мун задает себе вопросы» изображал мистера Муна, который доведен до белого каления строгим перекрестным допросом, производившимся им самим; причем тот мистер Мун, который допрашивал мистера Муна, с чисто зверской насмешливостью указывал длинным указательным пальцем на самого себя. Исключительным успехом пользовалась трилогия: «Инглвуд, узнающий Инглвуда»; «Инглвуд, падающий ниц перед Инглвудом» и «Инглвуд, жестоко избивающий Инглвуда зонтиком». Смит решил увеличить эти три снимка и поместить их наподобие фрески в вестибюле со следующей надписью:
Самоуважение, Самопознание, Самокритика —
Этой троицы достаточно, чтобы сделать человека спесивцем.
Что могло быть более прозаичным и серым, чем хозяйственная энергия мисс Дьюк? Но Инносент вдруг сделал блестящее открытие, благодаря которому Диана могла соединить экономию в костюмах с желанием быть нарядно одетой, единственным проявлением женственности, оставшимся у нее. Основываясь на этом, он заразил ее теорией (в которую, кажется, верил и сам), что женщины легко могут соединить экономию в одежде с великолепием, если будут рисовать цветными карандашами легкие узоры на самых незатейливых платьях, а затем снова стирать их. С помощью двух ширм, картонной вывески, коробки мягких разноцветных мелков он учредил «Компанию Смита для молниеносного производства одежды», а мисс Диана предоставила ему ниже какую-то поношенную накидку или старую рабочую блузу для усовершенствования в портняжном искусстве. В один миг он соорудил ей костюм, украшенный красными и золотыми подсолнухами. В этом костюме она сделалась похожа на королеву. Несколько часов спустя Артур Инглвуд, чистивший свой велосипед (с обычным видом придавленного велосипедом человека), поднял голову, и раскрасневшееся лицо его раскраснелось еще более, потому что Диана стояла у входных дверей и смеялась, и черное платье ее было богато разрисовано пурпурно-зелеными павлинами[19], разгуливавшими в таинственном саду из «Тысячи и одной ночи». Неясная тоска, мучительная, сладкая, словно старинная рапира, пронзила его сердце. Артур вспомнил, какой красавицей казалась ему Диана в те годы, когда он влюблялся во всех женщин без разбора. Но это было воспоминание далекое, как поклонение какой-нибудь вавилонской принцессе, в прошлом существовании. Когда он взглянул на нее снова (точно ожидая того, что случится), красные и зеленые узоры исчезли, и она торопливо прошла мимо него в будничном рабочем костюме.
Миссис Дьюк, как и следовало ожидать, не могла активно противустоять этому вторжению, перевернувшему весь дом ее вверх дном. Опытный наблюдатель заметил бы, однако, что переворот даже нравился ей. Она была одной из тех женщин, которые видят во всех без исключения мужчинах безумных и диких животных. Она, по всей вероятности, находила пикники на крыше и малиновые подсолнухи Смита не более странными и необъяснимыми, чем химические опыты Инглвуда и насмешливые речи Муна. Но, с другой стороны, вежливость – качество общепонятное, а обращение с ней Смита было столь же вежливо, сколь и своеобразно. Она называла Смита «истинным джентльменом», подразумевая под этим просто доброго человека, хотя, в сущности, это понятия разные. Она сидела за столом на председательском месте, сложив жирные руки, с жирной улыбкой, и целыми часами молчала в то время, как все остальные говорили на самые разнообразные темы. Впрочем, молчала и компаньонка Розамунды, Мэри Грэй. Ее молчание было активно и страстно. Хотя она иногда не произносила ни слова, вид у нее был постоянно такой, будто она собирается что-то сказать. В этом, возможно, и заключается назначение всякой компаньонки. Инносент кинулся, видимо, в новую авантюру, так же, как кидался в прежние. Он задался целью вовлечь ее в разговор. Это ему не удавалось, но он не отказался от задачи; он сумел привлечь общее внимание к этой спокойной фигуре и превратить ее застенчивость в загадочность. Если она была загадкой, то все должны были признать, что это наивная, молодая загадка, как тайна весеннего неба и весеннего леса. Утренней пылкостью, свежими порывами юности отличалась она от двух других девушек, живущих в пансионе, хотя и была немного старше их. Все пристальнее и пристальнее приглядывался к ней Смит. Ее глаза и губы были размещены неправильно, и все же казалось, что это так и должно быть. Она обладала редким даром выражать все лицом. Ее молчание было как бы шумными и неустанными аплодисментами.
Но среди всех веселых затей этого праздника (который длился, казалось, не один день, а по крайней мере неделю) особенно выделилась одна затея – не тем, что она была глупее или удачливее прочих, а тем, что последствием ее были все те необычайные события, которые будут описаны ниже. Все остальные затеи вспыхивали и мгновенно забывались. Все остальные замыслы не проводились в жизнь и замирали, как песни. Но цепь важных, поразительных явлений, выдвинувших на первый план кабриолет, сыщика, револьвер и брачное свидетельство, стала возможной только благодаря игре в Верховное Судилище «Маяк».
Изобрел эту игру не Инносент Смит, а Майкл Мун. Мун все время находился в повышенном, восторженном состоянии духа. Он говорил без умолку; никогда с его уст не срывалось столько бесчеловечных сарказмов. Недаром он был некогда юристом. Все свои бесполезные знания в области юриспруденции он пустил теперь в ход и заявил, между прочим, что хорошо было бы создать Верховное Судилище «Маяк», которое явилось бы пародией на бессмысленную пышность английского судопроизводства. Верховное Судилище «Маяк», уверял он, могло бы служить прекрасным образчиком нашей мудрой и свободной конституции. Оно было основано будто бы еще при короле Иоанне – вопреки Великой Хартии Вольностей – и теперь в его бесконтрольном ведении находились ветряные мельницы, патенты на продажу пива, дамы, путешествующие по турецкой земле, пересмотры приговоров над похитителями болонок и отцеубийцами, а также – все приключения, которые могут произойти в городе Маркет-Босуерс. По словам Майкла Муна, все сто девять сенешалей Верховного Судилища «Маяк» заседали в полном составе только раз в четыре столетия; в промежутках же вся полнота власти передавалась в руки миссис Дьюк. Верховное Судилище, однако, под влиянием остальных членов общества не удержалось на своей исторической и юридической высоте, так как стало привлекаться для рассмотрения домашних дрязг. Кто-нибудь пролил на скатерть соус, – Мун неукоснительно требовал, чтобы Судилище сотворило суд и расправу; без этого оно свелось бы на пет. Кто-нибудь требовал, чтобы окошко в зале оставалось закрытым. Мун настойчиво указывал, что только третий сын владельца усадьбы Пэндж имеет право открывать его. Члены Судилища дошли до того, что производили аресты и вели судебные следствия. Предполагавшийся процесс по обвинению Моисея Гулда в патриотизме висел уже у них над головами, – в частности, над головой обвиняемого; но процесс Инглвуда по обвинению в фотографическом пасквиле опередил и заслонил это громкое дело. Инглвуд был признан слабоумным и торжественно оправдан, – что в полной мере соответствовало лучшим традициям Судилища.
Когда Смитом овладевало безумие, он делался все серьезнее. не то что Мун, который в таких случаях становился все болтливее. Идея домашнего суда, брошенная Муном с легкомыслием политиканствующего юмориста, была подхвачена Смитом с жадностью отвлеченного мыслителя.
– Самое лучшее, что мы можем придумать, – объявил он, это потребовать суверенных прав для каждого индивидуального хозяйства.
– Вы верите в самоуправление Ирландии, я верю в самоуправление семьи! – задорно кричал он Муну. – Было бы лучше, если бы каждый отец имел право убивать своего сына, как в Древнем Риме; это было бы несравненно лучше, – ведь тогда не было бы никаких убийств! Дом «Маяка» должен издать Декларацию Независимости. Мы можем вырастить в этом саду достаточно овощей, чтобы прокормиться. Сборщику податей, когда он заглянет к нам, мы заявим, что мы на самоснабжении, оставим его с носом и окатим его из пожарной кишки. Вы, пожалуй, возразите, что кишкой нельзя будет действовать, так как нас лишат водопровода; но мы можем вырыть колодезь и великолепно управиться с ведрами... Пусть этот дом станет и на самом деле маяком! Зажжем у нас на крыше костер независимости, и вы увидите, как примкнут к нам дом за домом по всей долине Темзы! Учредим Лигу Свободных Семейств! Долой местную власть! К черту местный патриотизм! Пусть каждый дом станет таким же суверенным государством, как мы! Пусть он собственным законом судит своих подданных, как мы их судим «Судом Маяка». Перережем цепь, которая держит наш корабль у берега. И начнем счастливо жить все вместе, как на необитаемом острове.
– Я знаю этот необитаемый остров! – сказал Майкл Мун. – Он существует только в «Швейцарском Робинзоне». У человека сохнет горло от жажды – бух, падает неожиданно с неба кокосовый орех, сброшенный невидимой обезьяной. Писатель чувствует желание написать сонет, – кидается ему навстречу из чащи услужливый дикобраз и в ту же минуту роняет иглу из щетины.
– Не смейте издеваться над «Швейцарским Робинзоном»[20], – разгорячился Инносент. – Может быть, в этой книге нет научной точности, зато есть истинная философия. Если вы на самом деле потерпели крушение, вы всегда найдете, что вам нужно! Если вы действительно попадете на пустынный остров, вы убедитесь, что он отнюдь не пустыня. Если б мы действительно были осаждены неприятелем в этом саду, мы нашли бы сотни птиц и ягод, о существовании которых мы и не подозреваем теперь. Если бы мы были занесены снегом в этой комнате, мы извлекли бы из книжного шкапа и прочитали бы много десятков томов, о которых сейчас не имеем никакого представления. Мы вели бы беседы друг с другом – прекрасные и страшные беседы, о которых теперь не догадываемся. Мы нашли бы здесь материал для всего: для крестин, для свадеб, для похорон, даже для коронации – если бы мы не захотели стать республикой.
– Коронация в духе «Швейцарского Робинзона»! – засмеялся Мун. Я знаю, в этой области вы, конечно, найдете здесь все что угодно. Вам, положим, понадобилась такая простая вещь, как коронационный балдахин, – стоит вам только дойти до клумбы с геранью, пред вашим взором предстанет балдахин в виде дерева в полном цвету. Понадобится вам такой пустяк, как золотая корона – чего проще! – вы срываете несколько одуванчиков, их целые золотые россыпи там за лужайкой. Понадобится вам для церемонии благовонное миро, – разверзаются небеса, страшный ливень смывает весь берег, и на поверхности остается кит, вот вам и готов притирательный жир.
– Кит и в самом деле тут, возле дома, знайте это! – прокричал Смит, ударив кулаком по столу. – Держу пари, что вы никогда как следует и не осмотрели нашего жилья. Держу пари, что вы ни разу даже и не заглянули на задний двор. А я пошел туда сегодня утром и нашел как раз все, что, по вашим словам, растет лишь на дереве. Там у сорного ящика лежит какая-то старая четырехугольная палатка; холст продырявлен в трех местах, один колышек сломан, так что в палатки она, пожалуй, уже не годится, а вот как балдахин...
Ему не хватало даже слов, чтобы выразить, какой отличный будет балдахин. Погодя немного, он продолжал полемику с возрастающим жаром:
– Вы видите, я разбираю по порядку все ваши возражения. Каждая мелочь, которой здесь, по-вашему, нет, каждая, я уверен, давно уже здесь. Вы утверждаете, что вам нужен выброшенный бурею кит, чтобы добыть коронационного масла. Здесь вот, в этом судке, под вашим локтем, есть масло, но я убежден, что вы все эти годы ни разу не притронулись к судку, забыли даже думать о нем. А золотая корона... хотя все мы здесь и не очень богаты, мы, однако, были бы в состоянии достать из собственного кармана несколько монет по десять шиллингов, связать их веревочкой и на полчаса разместить вокруг чьей-нибудь головы. Или один из золотых обручей мисс Хант... Он достаточно велик, чтобы...
Добродушная Розамуида задыхалась от смеха.
– Не все то золото, что блестит, – заметила она. – Да кроме того...
– Какое заблуждение! в сильном волнении прокричал Смит и вскочил с места. – Все, что блестит, золото – именно теперь, когда мы стали независимыми. В чем же значение суверенного штата, когда вы не можете установить стоимости золотого соверена? Мы, как первобытные люди на заре мира, можем все назвать драгоценным металлом. Те выбрали золото не потому, что оно редко; ваши ученые могут назвать вам много десятков минералов более редких, чем золото. Нет, они выбрали золото, потому что оно блестит. Золото трудно найти; но зато оно красиво, когда найдено! Нельзя воевать золотыми мечами или питаться золотыми бисквитами. Можно лишь глядеть на него, вы можете глядеть на него и здесь!
Одним из своих порывистых движений он отскочил назад и распахнул настежь двери в сад. И в то же время одним из тех жестов, которые никогда в первый момент не казались такими нелепыми, какими они были в действительности, он протянул руку Мэри Грэй и увлек ее с собою в сад, как будто к какому-то танцу.
В раскрытое французское окно к ним проник вечер, еще прекраснее, чем накануне. Запад пылал кровавыми красками, и дремавшее пламя залило луг. Дрожащие тени двух-трех деревьев в саду казались в этом блеске не черными и серыми, как днем, но арабесками, писанными ярко-фиолетовой тушью на золотых скрижалях востока. Солнечный закат казался праздничным, но все же таинственным заревом, и при свете его самые обыкновенные вещи своей окраской напоминали редкостные и причудливые предметы роскоши. Словно перья гигантских павлинов, отливали сланцы покатой крыши таинственной сине-зеленой радугой. Всеми оттенками темно-красных вин – цветами октября – пылали красно-коричневые кирпичи ограды. Солнце с искусством пиротехника зажгло каждый предмет особенным, по-своему расцвеченным пламенем. И венец языческого золота лег даже на бесцветные волосы Смита, когда он мчался по лужайке к откосу.
– Кому понадобилось бы золото, – кричал он между тем, – если бы оно не блестело? Разве нужен был бы нам черный червонец? На что нам черное полуденное солнце? Его заменила бы всякая черная пуговица. Разве вы не видите, что все в этом саду сверкает, как драгоценный камень? И не будете ли вы так любезны сказать мне, какого черта можно еще требовать от драгоценности, кроме того, чтобы она имела вид драгоценности? Довольно покупать и продавать! Пора наконец смотреть! Раскройте глаза, и вы проснетесь в новом Иерусалиме! Все то золото, что блестит, потому что все, что блестит, золото.
Эти строки показались Розамунде забавными.
– Кто написал эти стихи? – спросила она.
– Их никто никогда не напишет, – ответил Смит и с разбега вскочил на откос.
– Собственно говоря, – сказала Розамунда Майклу Муну, – его не мешало бы отправить в желтый дом. Как вы думаете?
– Что? – довольно мрачно спросил Мун; его длинное смуглое лицо выделялось темным пятном на фоне солнечного заката. Случайно ли или нарочно, но Мун среди общего заразительного сумасбродства казался одиноким и даже враждебным.
– Я сказала только, что мистера Смита следовало бы отправить в дом для умалишенных, – повторила молодая леди.
Продолговатое лицо Муна вытянулось, он, несомненно, ухмыльнулся.
– Нет, – сказал он, – я думаю, этого делать не надо.
– Почему? – быстро спросила Розамунда.
– Потому что Смит находится там и теперь, – спокойным тоном произнес Майкл Мун. – Разве вы не знаете?
– Чего? – воскликнула она, и голос ее оборвался. Лицо ирландца и его голос были убедительны. Темной фигурой и темными речами при этом солнечном блеске он похож был на дьявола в райском саду.
– Мне очень жаль, – продолжал он грубо-смиренным тоном, – правда, мы это замалчиваем, но я думаю, что мы все по крайней мере знаем это.
– Знаем что?
– Ну, – ответил Мун, – что «Маяк» – не совсем обыкновенный дом. Дом без винтов, не правда ли? Инносент Смит – только доктор, явившийся к нам с визитом. Он приходит и лечит нас. И так как наши болезни большею частью печальны, он должен быть особенно весел. Здоровье, конечно, представляется нам чем-то необыкновенно эксцентричным. Скакать через стену, взбираться на деревья – вот его способ леченья.
– Перестаньте! – вспыхнула Розамунда. – Как смеете вы утверждать, что я...
– Точно так же, как и я... – сказал Мун несколько мягче, – так же, как и все остальные. Разве вы не обратили внимания, что мисс Дьюк не может ни минуты усидеть спокойно на месте? – Общеизвестный признак! Не заметили вы разве, что Инглвуд постоянно моет руки? – Доказанный симптом умственного расстройства. Я, несомненно, алкоголик...
– Этому я не верю, – видимо волнуясь, прервала его девушка. – Я слышала, что у вас есть дурные привычки...
– Все привычки – дурные привычки, – мертвенно-спокойно продолжал Мун. – Сумасшествие выражается не в буйстве, а в покорности; в том, что человек погружается в какую-нибудь грязную, ничтожную навязчивую идею и совершенно подчиняется ей. Ваш пункт помешательства – деньги, так как вы богатая наследница.
– Это ложь! – со злостью в голосе крикнула Розамунда. – Никогда в жизни я не думала о деньгах.
– Вы поступали хуже, – тихим голосом, но резко сказал Майкл. – Вы предполагали, что другие думают о них. В каждом человеке, который знакомился с вами, вы видели только искателя денег. Вы не позволяли себе относиться к людям просто и быть вполне нормальной. Мы оба сумасшедшие. Так нам и надо.
– Вы грубиян! – произнесла Розамунда и побледнела, как полотно. – Неужели это правда?
Со всей утонченной интеллектуальной жестокостью, на которую только способен бунтующий кельт, Майкл помолчал несколько секунд, затем отступил назад и проговорил с насмешливым поклоном:
– Не в буквальном смысле, конечно, но это истинная правда. Аллегория, если хотите. Общественная сатира.
– Ненавижу, презираю ваши сатиры! – вскричала Розамунда Хант. Как циклон, прорвался наружу весь ее сильный женский темперамент, в каждом ее слове слышалось желание уязвить. – Презираю ваш крепкий табак, презираю ваше безделье и скверные манеры, ваши насмешки, ваш радикализм, ваше старое мятое платье, ваши грязные мизерные газетки, вашу жалкую неудачливость во всем. Называйте это снобизмом или как вам угодно, но я люблю жизнь, успех, хочу любоваться красивыми вещами и поступками. Вы меня не испугаете Диогеном; я предпочитаю Александра[21].
– Victrix causa deae...[*] [22] – изрек Майкл; это замечание рассердило ее еще более; не поняв его значения, она вообразила, что это колкость.
– Ну, еще бы, вы знаете греческий! сказала она с трогательной неточностью. – И все же вы недалеко с ним уехали.
Она промолчала; он подошел к окну и глянул в сад, догоняя исчезнувших Инносента и Мэри. Навстречу ей попался Инглвуд, он шел домой медленно – в глубоком раздумье. Инглвуд был из тех людей, которые, обладая изрядным умом, совершенно лишены предприимчивости. Когда он входил из озаренного заходящим солнцем сада в окутанную сумеречным светом столовую, Диана Дьюк бесшумно вскочила с места и занялась уборкой стола. И все же Инглвуд успел увидеть на мгновение картину такую необычайную, что стоило бы щелкнуть аппаратом. Диана сидела перед неоконченной работой, опершись подбородком на руку, и смотрела прямо в окно, охваченная бездумным раздумьем.
– Вы заняты, – сказал Инглвуд, чувствуя странную неловкость от того, что он видел, и делая вид, что он ничего не заметил.
– На этом свете некогда мечтать и дремать, – отвечала молодая леди, повернувшись к нему спиной.
– Мне только что пришло в голову, – произнес Инглвуд, – что на этом свете некогда проснуться.
Она промолчала; он подошел к окну и глянул в сад.
– Я не курю и не пью, вы это знаете, – сказал он без видимой связи с предыдущим, – потому что это вредно. И все же мне кажется, что все человеческие слабости – взять хотя бы мой велосипед и фотографическую камеру, – все они тоже вредны. Прячусь под черное покрывало, забираюсь в темную комнату – вообще лезу в какую-либо дыру. Опьяняюсь скоростью, солнечным светом, усталостью и свежим воздухом. Нажимаю педали так, что сам становлюсь машиной. И все без исключения поступают так же. Мы слишком заняты и потому неспособны проснуться.
– А скажите, – деловитым тоном прервала его девушка, – стоит ли вообще просыпаться?
– Стоит! – вскричал Инглвуд и в необыкновенном волнении посмотрел по сторонам. – Должно существовать нечто такое, ради чего стоило бы просыпаться. Все, что мы делаем, – только приготовление: ваша опрятность, мое здоровье и научные работы Уорнера. Мы вечно готовимся к чему-то, что никогда не приходит. Я проветриваю дом, вы его подметаете, но что же должно произойти в этом доме?
Она окинула его спокойным, просветленным взором и, казалось, искала, но не находила слов для выражения своей мысли.
Не успела она открыть рот, как дверь распахнулась настежь, и на пороге появилась взволнованная Розамунда Хант в прыгающей белой шляпе. В руке у нее был летний зонтик, на шее – боа. Она дышала через силу, и ее открытое лицо носило отпечаток самого детского удивления.
– Однако это ловко! – проговорила она, задыхаясь. – Что мне теперь делать, хотела бы я знать! Я телеграфировала доктору Уорнеру, вот и все, что я могла придумать.
– Что случилось? – спросила Диана почти сердито и двинулась вперед; она привыкла, что ее всегда зовут на помощь.
– Мэри! – сказала наследница. – Моя компаньонка, Мэри Грэй! Этот ваш полоумный приятель Смит сделал ей предложение в саду после десятичасового знакомства и теперь собирается ехать с нею за брачным разрешением.
Артур Инглвуд подошел к раскрытому французскому окну и посмотрел в золотившийся сумеречным сиянием сад. Все было тихо, лишь какие-то пташки – одна или две – порхали и чирикали в саду. Но за перилами, по ту сторону садовой ограды, стоял кеб, а на крыше его красовался желтый чемодан необычайных размеров.
Глава IV
САД БОГА
Внезапное вмешательство Розамунды рассердило Диану Дьюк.
– Прекрасно! – коротко сказала она. Я полагаю, что мисс Грэй сама может отказать ему, если не хочет выходить за него замуж.
– Но она хочет выйти за него! – в отчаянии вскрикнула Розамунда. – Она сумасшедшая, гадкая, глупая, и я не желаю расставаться с ней!
– Возможно, – вставила ледяным тоном Диана, – но я, право, не вижу, чем мы тут можем помочь.
– Этот человек отпетый идиот, – в сердцах закричала Розамунда. – Я не желаю, чтобы моя милая компаньонка обвенчалась с болваном. Вы или кто-либо другой должны помешать этому. Мистер Инглвуд, вы – мужчина, пойдите и объявите им, что это невозможно.
– К сожалению, мне кажется, что это вполне выполнимо, – с подавленным видом ответил Инглвуд. – Я имею еще меньше прав на вмешательство в их дела, чем мисс Дьюк, не говоря уже о том, что у меня нет ее нравственной силы.