Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Зато я могу спросить с вас за плохие оценки моей дочери на выпускных экзаменах. Вы соображаете, что делаете? За два месяца до окончания года исключаете десятиклассниц из школы. Причем, хороших учениц. А если она, — тут было указано на меня, — из-за этого исключения не получит медаль, вы подумали, что будет с девочкой? Вы даже не подумали, что ГорОНО сделает, в этом случае, с вами. Пользуетесь, что у нее никого нет, кто мог бы заступиться, заставляете бабушку в школу тащить — это советская педагогика от вас требует такого бесчеловечного отношения к ученикам?

Тут директриса спохватилась, что получает нагоняй в нашем присутствии, и велела идти нам в класс.

Наше пришествие в родной класс было триумфальным. Все ликовали и заставляли, еще и еще раз, в красках описывать разговор с директрисой.

Кто— то, правда, ехидно мне напомнил, что я рыдала вчера, когда математик выгонял меня с урока, но его (или ее -не помню уже) заткнули.

А лекцию по комплексным числам математик повторил, под предлогом, что материал трудный, и класс его не понял с первого раза.

Прошло чуть больше месяца, и мы с Капой проштрафились еще раз.

В те годы всех школьников, начиная с шестого класса, гоняли на демонстрации 7 ноября и 1 мая. Месяца за полтора до срока начинались, так называемые, «маршировки» — нас выводили из классов на стадион или улицу и дрессировали на предмет стройного шагания стройными рядами строевым шагом. Все это делалось для того, чтобы мы повторили урок, идя две минуты через площадь с хмырями из городских властей на трибуне у памятника Ленину, стоящего в стандартной позе. Разумеется, все старались откосить — нет, тогда говорили «сачкануть» — и с маршировок, и с демонстрации. При том, что на демонстрацию, в общем-то, ходить любили: это было развлечением, можно было встретить приятных знакомых из других частей города, играла музыка, и город был заполнен неким веселым безумием, потому что не ходил транспорт, люди шли по проезжей части, все было кувырком — подобие карнавала. Ощущение праздника было так необходимо, что приходилось использовать те праздники, которые были в обиходе, раз уж не праздновали ни Рождество с его колядованием, ни Хэллоуин, не устраивали карнавальных шествий. Я, правда, то и дело приставала ко всем с вопросом, солидарность с кем я праздную каждый год первого мая, но мне не нравился ответ, что со всеми трудящимися. Я отказывалась одинаково относиться ко всему человечеству, которое, на самом деле, состояло из людей, а каждый такой «людь» мог оказаться чем угодно — от негодяя до идиота, — и почему я должна была быть с ними солидарна? Историка я изводила страшно этими вопросами, пока он не вышел из себя и не сказал мне, что пора бы уже перестать валять дурака, делать вид, что ничего не понимаю, и досаждать ни в чем не повинным людям. Я отстала от него, но в глубине души осталось убеждение, что именно люди повинны, что именно они своей трусостью и безразличием развязывают руки мошенникам всех рангов.

Думаю, что все произошедшее со мной в дальнейшем было наказанием за спесь и безжалостность к людям, потому что и я, когда пришло мое время проявить смелость, струсила самым постыдным образом, а ведь не имела на это права, раз уж бралась осуждать грех трусости у других.

Ходить на демонстрации со школой было еще противно и потому, что приходилось тащить в руках какую-нибудь гадость, вроде символических гвоздик, величиной с мою голову, изготовленных из жатой бумаги и прибитых к здоровенным палкам. Однажды пришлось волочить плетеные корзины с муляжами виноградных кистей, которые еще и шить мы были вынуждены сами из тряпок и ваты, а потом прилаживать к этим самым корзинам.

Кроме того, существовала мода. Модно было пойти на демонстрацию с одним из двух городских НИИ, так же, как модно было попасть к ним на праздничный вечер, а потом в школе томно выдать, что в «Химавтомате» такой вечер был — закачаешься! И стол, и концерт, и танцы — все высший сорт. Выдать и наслаждаться завистью слушательниц (парни этими вечерами не слишком увлекались: на них там спроса не было, а девочки-десятиклассницы имели на танцах у взрослых дядей бешеный успех).

Одним словом, не пойти на демонстрацию, и в голову не приходило, но старались, всеми правдами и неправдами, не пойти на нее с родной школой.

А тут еще роман случился… Неужели идти на демонстрацию поврозь? Глупо ведь, правда? В общем, на демонстрацию мы пошли совсем не так, как это было запланировано школой. Мы все встретились утром 1 мая в моем дворе, подлезли, несмотря на нарядные платья, прически и первые в жизни туфли на " шпильках ", под военные грузовики, перегораживавшие все выходы из двора, и стали с тротуара глазеть на более дисциплинированных демонстрантов, а дождавшись колонны одного из НИИ, просто нырнули в нее — благо знакомых там было предостаточно — и прошли по площади не строевым, а обычным шагом, без палок и лозунгов в руках и ощущая себя взрослыми и самостоятельными гражданами, вышедшими на демонстрацию по своей воле, а не из страха перед директором школы.

Существенно было еще и то, что я жила рядом с площадью, — через улицу перейти — и вся процедура, таким образом заняла у нас минут двадцать, не больше, тогда как в школу надлежало явиться за два часа до начала всего этого фарса. Нет, мы были уверены, что поступаем умно.

Не все, однако, думали и считали так же, как и мы. Нам пришлось убедиться в этом в первый же учебный день после праздника. Нас вызвала к себе директриса и спросила, глядя в стол, почему мы не были на демонстрации.

— Мы были — ответили мы.

Она медленно, чтобы не сорваться от злости, повторила, что на демонстрации мы не были, что нас никто не видел и в списках не отметил.

— Но мы ходили с «Гипрохлором», — ответили мы дуэтом.

Видно было, что наш дуэт вызывает в ней здоровое отвращение. Она превозмогла его и стала объяснять, что мы еще никто и звать никак, и мы не имеем права выбирать, с кем нам ходить выражать свою солидарность. Я ее спросила:

— А какая разница, с кем мы ходили? Главное — выразить, разве нет? А уж в какой шеренге — не имеет значения, ведь все — советские люди, не со шпионами и преступниками мы шли, а с нашими советскими инженерами, что в этом плохого?

Директриса ответила, что еще никто не доказал, что мы на демонстрации были. Капа, с готовностью стала диктовать ей номера телефонов всех знакомых взрослых, кто видел нас в тот день в одной шеренге с собой. На нее замахали руками и сказали, что все это — друзья ее матери, а потому они наговорят… Капа спросила, может ли она всем этим уважаемым людям передать, что о них говорит директор школы, где она учится. Беседа на этом была завершена, а через пару дней в школьной стенной газете, бессменным редактором которой я была со дня вступления в комсомол, появилась заметка, которую я не редактировала, не писала и даже не учитывала на макете праздничного номера, который уже неделю висел в коридоре, и вдруг одна из заметок исчезла и появился текст, в котором нас называли антисоветчицами и обещали выгнать из комсомола.

Серьезное обещание!

Тут уж мама Капы нам помочь не смогла бы, но вмешалась Света Агниашвили и замяла эту историю.

Вот и все мои акции непослушания за десять лет учебы в школе. Все остальное время я была вполне законопослушной и спокойной девочкой, тем более, что в силу характера не переносила и не переношу никаких замечаний, а потому вела и веду себя так, чтобы у всяческой мрази не было формального повода делать мне замечания и поучать меня. Я предпочитаю не совершать поступков, за которые придется просить прощения. Заслуги взрослых в этом нет никакой — я сама себя так воспитала. Думаю, что это и есть та самая пресловутая свобода, которая «осознанная необходимость».

Я не была бойцом, мне не хотелось на баррикады. Я очень совестливо относилась к бедственному материальному положению семьи и за всю свою жизнь ни разу не попросила у мамы ни денег, ни игрушек, ни шмуток, даже тогда, когда уже зарабатывала в полтора раза больше, чем она, и все деньги отдавала на хозяйство, не оставляя себе ни копейки.

Вот поэтому, наверное, и произошло со мной все это дикое безобразие, которое никак не хотело превращаться в страшный сон, и оставалось явью, тем более страшной, что я боялась ее и не умела с ней бороться.

Глава 11.

Самолет, однако, благополучно приземлился в киевском аэтопорту Борисполь — огромном после бакинского, со стеклянным зданием вокзала, совсем по Вознесенскому: «…стакан синевы без стакана…». Дальше нужно было лететь, уже на самолете внутренних линий, из аэропорта в Жулянах. Но погода не благоприятствовала моему конвоиру, была нелетной и оттягивала момент моего падения. Как всегда в таких случаях, здание аэровокзала было переполнено людьми. Штурмовавшие гостиницу, получали однообразный ответ, что мест нет, но для нас, волшебным образом, места нашлись. Спать было еще рано, и конвоир повел меня в ресторан, где я убедилась, как хорошо быть гэбистом в нашей стране. Мне было известно, что гражданские командированные получали сущие гроши в виде «суточных» и вынуждены были, из экономии, тащить в командировку консервы, сухие супы и чай с сахаром. Конвоира моего проблема денег, явно, не волновала. Был заказан дорогой ужин с коньяком для него и шоколадом для меня. Он один выдул целую бутылку «Плиски»! Я отказалась, хоть и любила коньяк, и, как выяснилось позже, правильно сделала.

Наступила ночь. Я уже лежала в постели, когда кто-то постучал в дверь моего номера. Это был конвоир, он требовал, чтобы я открыла дверь и впустила его — нужно поговорить. Я категорически отказалась дверь открыть, рассудив, что хуже уже не будет, а намерения его были более чем ясны. Забегая вперед, скажу, что я настучала на него, обвинив его в грязных приставаниях, и что-то такое я услыхала краем уха, что означало: ему влетело.

Он все барабанил и барабанил, матерился и пинал дверь ногами. На улице шел дождь, настоящий ливень, ясно было, что самолеты не взлетают и не садятся и непонятно, сколько времени придется сидеть в этом номере, видеть его рожу, отбиваться от него, при том, что это мучение все равно закончится допросами и еще большим мучением, которое так и так ждало меня впереди.

На мое счастье, коридорная привела в мой номер двух женщин с детьми Женщины, очевидно, заплатили ей, и она, воспользовавшись ночным временем и отсутствием начальства, дала им возможность хотя бы детей уложить в постели.

Все три бабы понимающе посмотрели на меня, и я услыхала не слишком тихий шепот о том, что вот надо же с таких молодых лет, а уже…

Я не обиделась, я обрадовалась их появлению — оно избавляло меня от стука в дверь, матерщины и всего подтекста, который за ними подразумевался.

Спать я, конечно, не могла, тем более что один ребенок всю ночь плакал, мать его то и дело включала свет, а в пять утра пришла коридорная и обрадовала всех сообщением о том, что развиднелось, и полеты возобновились.

Мамашки быстренько собрались и умотали, а часов в девять утра и мы уехали в Жуляны.

Я ехала по городу, где родилась, но не испытывала ни любопытства, ни простого интереса. Погода была серая, город был серый, с голыми деревьями, мокрыми тротуарами. На душе тоже было серо и слякотно. Голова была тяжелой после бессонной ночи и побаливала. Мы не позавтракали, но я бы все равно не смогла есть: всегда при сильных душевных потрясениях я теряла аппетит. Еще удивительно, что не поднялась температура и не началась рвота, что бывало со мной в таких случаях.

Полет я перенесла ужасно. Летели в «кукурузнике» ниже облаков, земля была видна — леса, поля, дома населенных пунктов, дороги. На одной из дорог я даже увидела лошадь с телегой — так низко мы летели. Из-за этого была страшная болтанка, я мучилась морской болезнью, и из самолета меня вынесли — сама идти я не могла.

У трапа нас ожидала машина, в которую меня загрузили и повезли. Я сидела с закрытыми глазами, у меня не было сил смотреть вокруг, и потому было полной неожиданностью, получив приказ выйти из машины, когда езда закончилась, оказаться возле гостиницы, построенной в том же стиле, что и аэропорт Борисполь.

К портье меня конвоировали уже трое человек. Они молча стояли рядом, пока я оформляла себе номер, так же молча поднялись со мной в лифте, проверили шкафы и ушли, сказав, чтобы я сегодня носа никуда не высовывала, еду мне принесут в номер, а завтра с утра я должна явиться туда-то и туда-то.

Даже если бы мне не приказали, я и сама никуда бы не пошла — так мне было плохо. Чтобы как-то снять напряжение, я решила принять ванну, а вскоре после того, как я из нее вышла, явились два официанта и накрыли стол к обеду. Еда была вкусной, все-таки, украинская кухня, ощущение чистого тела всегда усиливало мою уверенность в себе, а потому я немного успокоилась и решила хоть немного отдохнуть, а потом продумать свое поведение на допросах.

С тем я легла в постель и проснулась уже только утром от телефонного звонка. Звонил москвич, чтобы разбудить меня и дать инструкции. Я должна была всем говорить, что приехала в гости к знакомым, а живу в гостинице, потому что у них нет места. Я должна была есть только в ресторане гостиницы за одним и тем же столом — этот момент остался мне непонятен до сих пор. Номер стола был мне тоже предписан. Странная история с этим столом, зачем это было нужно?

Что ж, я отправилась завтракать, а затем пошла в комитет. Стояла чудная, с моей точки зрения, погода. Было пасмурно, но светло, тихо, деревья были подернуты легкой зеленой дымкой — уже слегка проклюнулись листочки из почек. Город поразил меня чистотой, мраморными плитами тротуаров на улице имени Ольги Кобылянской, невероятным количеством парикмахерских — перукарень (совсем как в уездном городе N, правда, похоронных контор я не заметила), книжных магазинов, где не было книг на русском языке (и я с бессильной досадой смотрела на всяческие зарубежные раритеты, которые не становились доступнее от перевода их на славянский язык) и баб в кирзовых солдатских сапогах под длинными юбками, из-под которых выглядывали заляпанные грязью кружева.

Я нашла нужное здание, пропуск уже был готов, и меня провели в просторный кабинет, где сидели москвич и два местных гэбиста — оба в форме. Один был похож на актера Прокоповича, я даже удивилась, насколько, оказывается, внешность артиста была типичной для гэбиста — не зря он их, обычно, и играл. Второй был огромен, толст и вид имел отталкивающий.

Все они затеяли со мной игру в хорошего и плохого следователя, и мой страх, неожиданно прошел. Я отвечала на их вопросы о себе — как и где живу, какая семья, почему оставила учебу, чем больна. Даже спросили, нет ли температуры и вызвали медсестру, которая измерила мне давление и поставила градусник. Вот тут я испугалась вновь. Мне пришло в голову, что проверяют состояние моего здоровья, чтобы удостовериться, смогу ли я выдержать пытки. Глупо, конечно, но я ждала от них чего угодно, и, не зная, чего ждать, ждала, на всяких случай, самого худшего.

Температуры у меня не было, медсестра ушла, вопросы возобновились и потихоньку начали касаться моего мальчика. Сколько времени я его знаю, где познакомились, не ври, мы все равно все узнаем, что он тебе писал в письмах, это все, ты хорошо поняла, что не нужно нас сердить, а он только по почте тебе писал, может быть, передавал с кем-нибудь письма для тебя, никто к тебе не приходил в Москве от него, а дома, ты врешь, мы это видим, имей в виду, выгораживая его, ты вредишь себе и своей семье.

Я понять не могла, что они хотели услыхать от меня. И вдруг тон сменился. Ах, ты любишь театр, что, и в студии училась, какая молодец, я тоже театр люблю, тоже в самодеятельности участвовал в молодости, сейчас времени нет, но монолог Гамлета прочесть могу — хочешь? Монолог Гамлета шел его туше, как корове седло, он нависал надо мной, тряс руками, волосы упали ему на вспотевший лоб. И вдруг он сказал совершенно будничным голосом, что я сейчас отправлюсь на квартиру к своему парню, сделаю вид, что приехала к нему в гости, а дальше буду с ним встречаться и разводить на антисоветские разговоры. Как это — какие? Я что, не знаю, что такое антисоветчина? Я — честно — не знала. Вся моя антисоветчина укладывалась в анекдоты о членах правительства, да и то я не знала половину людей, о которых эти анекдоты рассказывались. То есть, я знала фамилии, но их должности оставались для меня загадкой — я была не в состоянии их запомнить.

Мне сказали, чтобы я не играла дурочку, что все знают, какие бывают антисоветские разговоры. А вот я не знаю, и откуда мне их знать, если я их никогда не вела и не веду? Как это — о чем разговариваем? О книгах, театре, кино — я хочу во ВГИК поступать, технический ВУЗ был ошибкой, о жизни… Так-так-так, а что именно — о жизни? Ну, мы хотим быть известными людьми. Он станет поэтом, которого все будут знать и читать, я буду артисткой, буду играть в кино. Мне в театре играть меньше нравится — по нескольку лет один и тот же спектакль, скучно, в кино лучше, интереснее — сыграл роль один раз и все, и она тебе не надоест, а в театре… Тут меня прервали и сказали, что все это хорошо, раз я на самом деле дура, а не представляюсь ею (а что еще я делала?), то, может быть, оно и лучше: мне будут говорить, о чем я должна разговаривать с парнем, а я должна буду докладывать, что и как он мне отвечал.

Я не стану писать о том, какое потрясение испытал мой очкарик, увидев меня. Для любой женщины подобный момент, случись он в ее жизни, стал бы самым дорогим воспоминанием, но мне не было суждено испытать радость при виде радости его. Меня раздирали стыд, горечь, отчаяние. Я понимала, что обманываю самого дорого своего человека, а значит, все, общего будущего у нас с ним больше нет и быть не может, и единственное, что я могу сделать для нас — это наврать гэбухе, как можно больше. Я решила не говорить ему, зачем я здесь, на самом деле — мне не хотелось портить ему радость встречи. Со мной все уже было ясно, у меня было все сломано, так пусть хоть у него не останется грязных впечатлений от нашего свидания.

Приняв это решение, я успокоилась окончательно, и на ближайшую неделю моя жизнь приобрела следующий распорядок: утром я завтракала в гостиничном ресторане, выпивая такое дикое количество томатного сока, что официант — всегда один и тот же — уже не спрашивая меня, приносил сразу кувшин сока, чтобы не таскать по одному стакану. Он же следил, чтобы я за столом всегда была одна, он же расспрашивал меня, кто да что и зачем, а также — почему. Я отвечала ему заученными фразами, не понимая, на черта ему знать, кто я такая, и относя его расспросы на счет любопытства, хоть и несколько назойливого, но понятного в провинции: одета я была странновато по здешним меркам — одна мужская шляпа чего стоила, — но я всю жизнь любила и носила мужские шляпы и выглядела всегда странно из-за них.

После завтрака я шла в комитет и там выдавала им очередную порцию вранья о наших с очкариком беседах. В этих отчетах я старательно лепила образ, и не человека даже, а фигуры, вырезанной из агитационного плаката — с комсомольским билетом вместо сердца, уставом вместо мозгов и моральным кодексом строителя коммунизма вместо мужского достоинства.

Сцены при этих моих отчетах разыгрывались самые дикие. Конечно, они понимали, что я вру, конечно, они видели провал своей затеи, но у них была какая-то, тогда еще не понятная мне, цель, и они упорно старались заставить меня сделать то, что было им необходимо для достижения этой цели.

Приемы они использовали старые, о которых я и читала, и слышала от бабушки. Меня оставляли одну в кабинете на долгое время, при мне вызывали автозак с конвоем для отправки меня в камеру, не выпускали в туалет и не давали пить — только не били, и это было ярким подтверждением того, что времена, все-таки, изменились, как бы эти люди ни пытались сделать вид, что все по-прежнему. Один раз меня даже куда-то возили в автозаке, но, повозив полчаса, вернули в обрыдший кабинет, где неожиданно накормили шоколадными конфетами.

Я решила не терять время и силы на разгадывание логики их поведения, отвечала, когда спрашивали, молчала, когда молчали они, давали конфету — брала, не давали пить — не просила. Всю первую половину дня я проводила в этих мучениях, потом заканчивались занятия в университете, мальчик освобождался, и начинались мучения другого рода.

Я старалась утащить его гулять, подозревая, что номер прослушивается, а ему, наоборот, хотелось посидеть в чистой нарядной комнате: жил он в частном доме деревенского типа с удобствами во дворе, и жила их там большая компания — хозяйка дома таким образом зарабатывала себе на жизнь, потому что у университета общежития не было, и все иногородние студенты жили по частным квартирам. В номере были удобные кресла, ковер, приглушенный свет, теплая и чистая ванная… Я мотивировала тем, что мне нужен свежий воздух, что в Сумгаите одна химия, так я хоть здесь подышу чистым воздухом, это ведь так необходимо моим легким. Этот аргумент срабатывал неизменно, тем более что кашляла я все сильнее, и думала, что, наверное, процесс в легких развивается, раз кашель усилился. Мальчик кашля моего слышать не мог спокойно и проговорился мне как-то, что плакал, читая «Три товарища», но ни за что не хочет плакать по такому же поводу в жизни.

Мы убегали на улицу, а там, куда бы мы ни шли, всегда в поле моего зрения маячил кто-нибудь, кого я видела в здании комитета. Я думаю, они делали это нарочно, чтобы показать мне: за нами следят, нам не скрыться.

Мы с ним были такими детьми еще, что даже свобода, отсутствие контроля взрослых и наличие комнаты, ничего не изменили в наших отношениях, кроме того, что мы начали целоваться. Я переживала при каждом поцелуе двойственное чувство. С одной стороны, это было здорово — целоваться с тем, кого любишь, но с другой — я ощущала себя проституткой, которую КГБ подкладывает под человека, которого ему надо разоблачить. Все окутывалось горечью понимания: каждый день мог стать последним, нас или, наконец, арестуют, или отпустят, и мне предстоит уехать и больше никогда с мальчиком не увидеться.

Я находилась в таком хаосе чувств и мыслей, не оставлявших меня даже во сне, что уже не понимала сама, когда я вру, когда говорю правду, и говорю ли я ее хоть когда-нибудь, или же только вру и играю.

Так продолжалось неделю или чуть больше. Мальчик меня не показал друзьям, что меня и удивляло, и устраивало, потому что тогда пришлось бы еще и его друзей отмазывать, а на это у меня уже сил не оставалось. Однажды только, встречая его после занятий, я увидела его в компании с парнем, явно более старшим, чем мы. Об этом парне мальчик мой говорил в самых восторженных выражениях, и рассказал мне, что тот — интеллектуальный лидер всего факультета, что он организовал литобъединение, которое очень не нравится деканату за свободомыслие и авангардизм, и что ему не понравилось мое появление, но очкарик отнес это на счет ревности.

Я тоже решила, что Гению — как я его окрестила мысленно — досадно отодвинуться на второй план, и перестала о нем думать.

А тем временем, дознание буксовало. Устали все — и мои загонщики тоже. И вот однажды утром, явившись для отчета, я услыхала, что в моих услугах больше не нуждаются, и завтра я еду домой. На мой отчаянный вопрос, что будет с мальчиком, мне ответили, что теперь это не моя забота, что теперь они будут разговаривать с ним сами. Я пыталась сказать что-то еще, но меня уже не слушали, начались разборки с деньгами, которые я получала на оплату номера и кормежку, потом оформляли подписку о неразглашении и какие-то еще документы, я не помню — была, как в тумане.

Очкарика известие о моем отъезде опечалило, но ведь он не знал, что расстаемся мы навсегда, а потому печаль его была совсем не то, что мое черное отчаяние. Мы напоследок посидели в ресторане, где нам хватило денег на салат из огурцов и кофе с пирожным, и разошлись до завтра.

Как прошел день до вечера, когда уходил мой поезд, я не помню. Помню, что сижу в общем вагоне — даже купе мне не полагалось уже — он успокаивает меня, обещает приехать летом ко мне, а потом мы поедем к его маме в Крым, а я реву белугой, потому что ничего этого не будет: они расскажут ему об истинной причине моего приезда, и он сам откажется от меня из-за нормальной человеческой брезгливости, а если даже он ничего не узнает, то тайна эта разъест, как ржавчина, как дурная болезнь, мое сердце и нашу любовь.

Проводник велел ему выйти из вагона, мы смотрели друг на друга в окно, я продолжала рыдать так, что соседка, пожилая тетка, уже не знала, куда ей деться. Поезд тронулся, мальчик шел какое-то время за вагоном, потом отстал — и больше никогда я его не видела.

Я продолжала плакать, отвернувшись к черному окну, в котором мелькали огни пристанционных построек и прожекторов, потом поезд миновал город, тьма за окном стала непроглядной, в окне качался мой силуэт, а я все выплакивала напряжение этой недели, накопившуюся боль, усталость и отчаяние.

Вдруг по вагону заходили какие-то люди, поезд остановился, проводник прошел по вагону, объявляя остановку, окно осветилось, показалось здание станции, а на перроне стоял дьявол. Молодой человек незаметной внешности — их было много в кабинетах комитета, все с приятными лицами, которые забывались, как только человек исчезал из поля вашего зрения — подошел ко мне и велел следовать за ним. Соседка с ужасом смотрела, как он уводит меня, а на перроне дьявол, увидев мое зареванное лицо, глумливо сказал, что рано я начала слезы лить, что мальчика они взяли, и теперь от него зависит, придется мне еще плакать или он такой же верный, как и я.

Я ему не ответила. Я отупела и ничего не помнила и не чувствовала. Меня опять привезли в гостиницу, но поселили в другой номер — похуже и на другом этаже. Всю ночь трезвонил телефон, и кто-то с грузинским акцентом предлагал мне любые деньги за согласие пойти в ресторан. Я бросала трубку, телефон звонил опять, я пыталась не обращать на него внимания, но он трезвонил без конца, а потом еще явилась коридорная и сказала, что можно заработать, очень богатый человек мной заинтересовался, любые деньги дает. Я ее выгнала, пообещав, что завтра же пожалуюсь в КГБ, я их сотрудница, а она ко мне с такими предложениями. Видно было, что она испугалась, а потому слесарь пришел очень быстро и починил сломанный дверной замок, чья неисправность была мной обнаружена благодаря приходу этой сводни.

В этом номере я провела еще день и следующую ночь. А наутро — часов в пять — меня опять разбудил дьявол и заявил, что мы уезжаем. И опять, но в обратном порядке — автомобиль к трапу — самолет — болтанка — Жуляны — автобус — Борисполь, где дьявол вдруг достал конверт и отдал мне со словами:

— Твой билет до Баку и немного денег на дорогу. Там тебя встретят и отвезут домой. Теперь, значит, так. Дело твое срока давности не имеет. Решили не портить тебе жизнь, но если ты еще хоть раз во что-нибудь замешаешься — все, амба, пеняй на себя. Поняла? И брось мысли о каких-то там престижных ВУЗах — тебе туда дорога закрыта, первый отдел не пропустит, сколько ни прыгай. Поступай куда попроще, это я уже тебе неофициально говорю — что ж я, не отец, не понимаю, что ли…

Я смотрела на него во все глаза и не могла поверить, что у этого ходячего кошмара могут быть дети, что он не испытывает ко мне злобы и ненависти — просто человек делал свою работу, а что ж поделаешь, если работа у него именно такая, а не иная. И тут я прикинула его возраст и поняла, что в тридцать седьмом он уже мог быть на службе в органах, или годами тремя-четырьмя позже, но он участвовал во всем этом, и притом был мужем, отцом, ходил с женой в гости и магазины, делал ей по ночам детей, как любой нормальный мужчина, и что дети, наверное, знают, где папа работает… Я представила своего отца на месте дьявола, а себя — на месте его дочери, и возликовала, что мы — не они, никогда ими не будем, что бы с нами ни делали.

Его самолет улетал раньше моего, а потом оказалось, что мой рейс задерживается, и я купила почтовый набор в киоске и стала писать мальчику покаянное письмо. Я сидела в Борисполе весь день и весь день я писала свою исповедь. Когда объявили регистрацию на мой рейс, я отправила письмо заказным и пошла на посадку.

Этот полет я забыла напрочь. Как будто, был провал, из которого я вынырнула уже в Баку. Как и обещал дьявол, меня у трапа ждали «Волга» и трое мужчин в плащах болонья. Молча мы уселись в машину и выехали на шоссе. Мне сказали, что сейчас меня отвезут домой, а в понедельник я должна явиться к капитану такому-то в такой-то кабинет в городском комитете. Я не ответила. В городе гэбисты вышли, и я осталась с шофером, который погнал машину в Сумгаит. И опять провал в памяти. Может быть, я теряла сознание? Мне это не известно и теперь уже я этого не узнаю, да и какая теперь разница? В Сумгаите я сказала, что хочу пройтись пешком, шофер высадил меня и уехал, а я пошла домой по пустым ночным улицам, впервые не боясь никого.

Недавно прошел дождь, асфальт был мокрый и по нему еще текли ручьи. Воздух был свежим и влажным, дул теплый ветер, весна набирала силу. Я шла на легких ногах, ветер развевал мои волосы и шелковую косынку на шее,

Я шла, голова была пустой и легкой, сердце было пустым. Я вдыхала свежий ночной воздух, шла бездумно вперед, туда, где когда-то был мой дом, где теперь зиял провал, а в нем клубилось пустота и я шла в эту пустоту, потому что больше мне идти было некуда: было у меня раньше будущее, были надежды и мечты, была любовь и уважение к себе, а теперь осталась только эта пустота, которую еще нужно было чем-то наполнить, но наполнять мне ее было нечем. Я шла на легких ногах, с пустым сердцем, с пустой душой, с пустой головой, где в каком-то далеком уголке сознания назойливой мухой билось воспоминание: шоссе, мчится «Волга», хохочут люди, трепещет на ветру газета, чей-то скорбный голос говорит: «Хрущика сняли, Брежнев вместо него».

ЭПИЛОГ.

Вся эта история оставалась неразъясненной долгие годы — почти четверть века — и ужасно мучила меня, не оставляла. Полжизни своей старалась я понять, что тогда произошло со мной и почему.

Разгадка пришла, как это, обычно, и случается, совершенно неожиданно.

Уже в перестроечное время, когда мы жили от «Огонька» до «Огонька», в каком-то из изданий, да, кажется, именно в «Огоньке», я прочла небольшую статью, что-то, вроде отрывка из чьих-то мемуаров, которая открыла мне глаза — вот уж, поистине: кто владеет информацией, тот владеет миром. Или, хотя бы, своей жизнью.

Человек рассказывал бесстрастно и отстраненно, как весной шестьдесят девятого года, будучи учеником девятого класса, пошел он днем в кино. Дело происходило в Москве. Как после сеанса на улице к нему подошли двое мужчин и, предъявив гэбэшные удостоверения, потребовали паспорт. Он паспорт незадолго до этого получил, а потому таскал его всюду в кармане пиджака (мне это знакомо — я тоже какое-то время носила только что полученный паспорт в сумочке, пока это не обнаружила бабушка и не отняла его). Он достал паспорт, который у него, незамедлительно, отобрали, а его запихнули в машину и повезли на Лубянку. В общем, домой он вернулся через шестнадцать лет, после мордовских лагерей.

Шили ему связь с зарубежной либеральной молодежью и участие в московской подпольной группировке студентов-антисоветчиков.

В статье напоминали, что шестьдесят восьмой год ознаменовался студенческой революцией в Париже. Я и тогда знала о волнениях, охвативших студенческие круги Польши, и, помнится, удивлялась, что у нас ничего не происходит и не к кому примкнуть. Помнится, я даже кому-то из друзей или родственников говорила, что не понимаю, как это могло случиться, что в царское время студенчество было настроено антиправительственно и было наиболее мобильной и решительной частью населения, а в наши дни превратилось в болото, которому ничего не интересно и которое ничто не волнует.

После хрущевских разоблачений гэбуха притихла на время и сидела тихо первые годы брежневского правления, стараясь разобраться, чего ждать от нового хозяина. Французские и польские студенты подарили ей шанс выслужиться перед Брежневым. Нужно было сфабриковать громкое дело, с помпой раскрыть его и таким образом доказать Бровастому, что они необходимы и что гайки в стране разболтались — нужно подтянуть. Опыта в штукачестве было у ведомства предостаточно — набили руку за сталинские годы — а тут такой случай: поляки бунтуют, и Западная Украина теперь наша, значит, бунтари — вот они, рядом, а кто может дать гарантию, что и к нам эта зараза еще не переползла? И было решено сделать вид, что — переползла.

Я думаю, их интересовал Гений — приятель моего мальчика, личность которого вполне тянула на то, чтобы раскрутить на роль лидера подполья. А мы были теми ступеньками, которые могли привести гэбэ к лидеру. Тем более, что просматривалась очень удачная связь западенских студентов с московскими — через меня.

Уехав из Москвы, я сломала замысел. Почтовой переписки я с мальчиком не вела, дома сидела одна, никто ко мне не приезжал и не приходил, общалась я только со своими школьными друзьями, а они за последние два года никуда не выезжали из Азербайджана. Поэтому протянуть нитку из Западной Украины и Москвы в Баку им не представлялось возможным, потому и повезли меня так далеко, чтобы на месте сломать и представить мой отъезд домой попыткой спрятаться от разоблачения.

Таким образом, получается, что я избежала вполне реальной возможности загреметь в лагерь.

Я не знаю судьбы моего мальчика — и не знаю, имею ли я право называть его моим — я не знаю, отпустили его или он все-таки попал в лагерь, я не знаю даже, жив ли. Судя по тому, что его имя никогда не встретилось мне ни в журналах, ни на обложках книг, из его замыслов тоже ничего не вышло. Где он, что с ним — я не узнаю этого никогда.

Я стала жить, зализывать раны. Чисто внешне, все у меня складывалось неплохо. Я все-таки закончила ВУЗ, у меня были романы, я вышла замуж по любви и родила двоих детей… Но все это было уже не то. Того огня, который горел во мне, того азарта и вкуса к жизни во мне больше не было никогда. Все было второго сорта — институт, Питер, профессия. То, ради чего я так работала в юности, так самоограничивала себя, промчалось мимо, оставив меня на обочине — не в том краю, не с теми людьми. Я жила среди людей, чувствуя себя зачумленной, у меня была позорная тайна — я сотрудничала с гэбэ. Самый глупый, самый нечистоплотный, самый непорядочный были лучше меня: у них такой тайны не было.

Помня о напутствии, полученном от дьявола в Борисполе, я жила на полусогнутых ногах, жила полушепотом, жила в полсилы. Я четко сознавала, что не имею права распрямиться в полный рост, потому что это могло привести меня к таким высотам, где стало бы интересно мое прошлое, а это могло навредить моим близким, да и сталкиваться еще раз с тупой силой гэбэ у меня уже не было ни куража, ни сил.

Всю жизнь я искала мужчину, хоть немного похожего на моего поэта, но и в этом не преуспела. Однажды только судьба подарила мне кого-то, напоминающего его, но человеку светила хорошая карьера, и я убралась с его дороги, пока не успела ему навредить.

Тот же самый полушепот царил в моей профессиональной жизни. Я через год после всей этой истории решила поступать еще раз. Нужно ли говорить, что эта попытка оказалась неудачной? В те годы конкурсы в ВУЗы были высокими, и для отсеивания применялся метод, простой и гениальный. На математике давали один вариант, в котором все задачи были сформулированы некорректно и решения не имели. Мне, которая консультировала все общежитие абитуриентов, достался этот вариант, и я опять оказалась не у дел. Только через два года я опять стала московской студенткой — не в том институте, где мне хотелось бы учиться, но все-таки в институте, и что для меня всегда было важно — в Москве.

Все произошедшее со мной сформировало мне новый характер. Я утеряла натуру отличницы. То, что заставляет нас делать разные вещи лучше других, ушло, мне стало довольно понимания, что я могу, при желании, сделать это.

А зачем было напрягаться? Все равно, что бы я ни делала, рано или поздно, я утыкалась в стену. Кроме того, я получила урок не откладывать удовольствие на потом, «потом» может не наступить. Новая Я не нравилась мне настоящей, которую я загнала глубоко в сознание и не позволяла ей поднимать голову. Новая Я была мельче и неинтересней, она ежедневно закапывала свой талант и забывала места, где он был закопан, она потеряла способность любить безоглядно, радоваться беспредельно, дружить на полную катушку. Вся жизнь шла механически, без моего участия, а мне самой хотелось одного — лечь на диван и читать, уйти от настоящего в выдуманный мир и там пережить всю ту бурю страстей, которой я была лишена в действительности, но без которой жить не могла.

Долгие годы история эта мучает меня. Я уже один раз пыталась написать эту повесть, но она не получилась, а теперь вот вдруг зафонтанировала, и я лихорадочно собираю все капли и крохи, боясь, что фонтан заглохнет, а излившаяся нефть пропадет.

Я принадлежу к поколению, которое, словно и не жило на свете. Мы появились вскоре после войны от раненых и искалеченных отцов и нездоровых матерей, которые в войну были подростками и испытали в период полового созревания — самый ответственный период в жизни человеческого организма — стресс, голод, непосильный труд.

Могло ли появиться здоровое потомство от этих людей?

Становление наших личностей пришлось на слом времен. В хрущевское время мы были маленькими и осознать ничего не могли, а когда стали что-то понимать, наступило другое время, думая о котором я вспоминаю Блока: «Победоносцев над Россией простер совиные крыла». Мы тоже жили под совиными крылами, но нам еще дополнительно забили рты, глаза, носы и уши серой ватой — да и оставили медленно задыхаться. Мое поколение, как будто и не жило совсем. Мы не написали книг о своем времени и о себе. О нас нет правдивого кино. Мы, перефразируя слегка Маяковского, «по стране родной прошли стороной», не оставив ни следа, ни памяти.

Могла ли я, ощущая свою вину перед миллионами моих сверстников, не написать эту повесть?!

Кроме того, много известно теперь о людях, которые пытались бороться с тупой машиной советской власти. Выходили на площадь за свою и нашу свободу, шли в лагеря, объявляли голодовки, умирали молодыми.

А о нас, о тех, кто сидел и молчал, кто не сделал ничего — ничего и не написано. Конечно, мы, может быть, и не заслужили, чтобы о нас писали, но ведь нужно понять, почему такая огромная толпа народа безропотно сидела и задыхалась в вате и не думала ни о чем, кроме достать «стенку» и палас, купить колбасы и дождаться конца рабочего дня, чтобы можно было прийти домой, запереть дверь, задернуть плотные шторы и попытаться поверить, что живешь нормально, не хуже других, что сможешь прожить в своем теплом гнезде, свитом ценой невероятных усилий, до конца дней своих и что все будет хорошо, лишь бы не было войны, а цинковый гроб, полученный соседями к нам лично отношения не имеет.

Вот так я и прожила не свою жизнь. Василий Гроссман, который в числе прочих подписал обращение к Сталину в разгар «антикосмополитской» кампании, в котором видные деятели-евреи признавали некую вину еврейского народа перед народом русским и просили отца выселить евреев куда подальше, всю жизнь не мог простить себе этот поступок. Этот легкий росчерк пера сломал человека, и он сказал сам о себе, что его задушили в подворотне.

Я не равняю себя с Гроссманом, общего в нас наша национальность и то, что мы оба — люди. А потому я тоже говорю: меня задушили в подворотне.

А ведь когда-то я чувствовала себя крылатой и способной на многое, я была Аэлитой с бронзовой кожей и синими глазами, меня любил Сын Неба, а я любила его, но меня задушили, и мне осталось только одно: всю жизнь безнадежно повторять: «Где ты, где ты, где ты, любовь?»



Поделиться книгой:

На главную
Назад