Клиффорд Саймак
Наследие звёзд
Глава 1
«ОДНИМ ИЗ ЛЮБОПЫТНЕЙШИХ ОБЫЧАЕВ, порожденных Крушением, явилось складывание пирамид из мозговых кожухов роботов — точно так же некоторые варварские азиатские племена в память о той или иной битве складывали пирамиды из человеческих голов, превращавшихся позднее в голые черепа. Такой обычай был распространен не повсеместно, однако в рассказах путешественников содержится достаточно свидетельств того, что ему следовали многие оседлые племена. Кочевые народы, возможно, тоже собирают мозговые кожухи, но пирамиды из них складывают только во время отправления обрядов. Обычно же их хранят в священных сундуках, которым во время похода отводится почетное место на повозках в голове колонны.
Полагают, что такой интерес к мозговым кожухам роботов знаменует собой торжество человека над машинами. Но этому нет неопровержимых доказательств. Возможно, симметричное строение кожухов имеет, помимо другого действительного или выдуманного значения, еще и эстетическое. А может быть, их сохранение — неосознанная реакция на их символическую долговечность: из всего созданного человеком технологической эры они — нечто наиболее прочное и долговечное, ибо сделаны из волшебного металла, которому не страшны ни время, ни непогода».
Глава 2
Томас Кашинг весь день рыхлил мотыгой картофельную грядку на узкой полоске берега между рекой и стеной. Грядка была хорошая. Если ее вдруг не поразит какая-нибудь немочь и не стрясется никакой другой беды, то потом удастся накопать немало мешков картошки. Томас в поте лица трудился ради этого урожая. Он ползал на четвереньках меж рядов, сбивая маленькой палкой с ботвы картофельных жучков и подхватывая их на лету берестяным кузовком, который держал в другой руке. Он ловил их на земле, чтобы снова не влезали на картошку и не лакомились листьями. Ползая на карачках, он чувствовал, как ноют натруженные мышцы, как немилосердное солнце молотит его лучами, и ему казалось, что он тащится сквозь ядовитую удушливую дымку поднятой им же пыли, наполнявшей неподвижный знойный воздух. Время от времени, когда берестяной кузовок наполнялся копошащимися жучками, растерянными и обиженными, Томас втыкал в землю палочку, отметив то место на грядке, где он остановился, и шел к реке. Там он садился на корточки и тщательно вытряхивал кузовок в поток как можно дальше от берега, отправляя жучков в путешествие, в котором выживут немногие, а оставшиеся, в живых окажутся далеко от его картофельной грядки.
Иногда он мысленно разговаривал с жучками. «Я не желаю вам зла, — говорил он им, — я делаю это не из вредности, а чтобы защитить себя и себе подобных. Иначе вы сожрете ту пищу, на которую мы рассчитываем. Вот я вас и убираю». Он просил у них прощения и оправдывался, чтобы смирить их гнев, как древние охотники просили прощения у медведей, которых убивали для своих пиров.
Даже в постели, прежде чем уснуть, он снова думал о них, снова видел их — полосатую золотистую пену, подхваченную водным потоком и быстро уносимую навстречу непонятной судьбе, неизвестно как и почему постигшей их, бессильных и отвести ее, и избежать.
В конце лета, когда наступала засуха и из синего котла безоблачного неба лились палящие солнечные лучи, Томас носил воду из реки ведрами на коромысле. Носил, чтобы напоить жаждущие растения. Целыми днями он карабкался по крутому склону от реки к полоске земли, таща воду своим росткам. Потом опять спускался вниз, чтобы набрать очередные два ведра. И так — без конца, чтобы кусты росли и становились пышными, чтобы можно было запасти картошки на зиму.
Мы платим за свое существование дорогую цену, думал Томас, мы ведем бесконечную и тяжелую борьбу за выживание. Не то что в старые времена, давным-давно описанные Уилсоном, попытавшимся нащупать и воссоздать прошлое, которое кончилось за много веков до того, как он взялся за перо. Он вынужден был экономить бумагу, отчего писал на обеих сторонах листов, мелко и убористо. И этот его микроскопический, страдальческий почерк, благодаря которому он пытался втиснуть на бумагу все слова, которыми кишел его разум… Вновь и вновь он настырно повторял, что его «История» основывается скорее на мифах и легендах, нежели на фактах. Это неизбежно, поскольку фактов почти не осталось. Однако он был убежден в необходимости написать свою «Историю», прежде чем немногие оставшиеся факты забудутся совсем, а мифы и легенды пополнятся новыми небылицами. Ему казалось необходимым оценить эти мифы и легенды. Он снова и снова задавался мучительными вопросами: о чем писать? Что обойти вниманием? Ибо он упоминал не обо всем. Миф о Звездном Городе, к примеру, Уилсон из своей «Истории» исключил.
Но довольно об Уилсоне, сказал себе Кашинг. Пора снова браться за мотыгу. Сорняки и жучки — враги. Сушь — враг. Слишком жаркое солнце — враг. И так думал не только Кашинг, но и другие земледельцы, растившие кукурузу и картофель на таких же делянках выше и ниже по течению, достаточно близко к стенам, чтобы иметь какую-то защиту от случавшихся время от времени набегов из-за реки.
Том весь день промахал мотыгой, и теперь, когда солнце наконец ушло за маячившие на западе крутые берега реки, он присел у воды и стал смотреть на противоположный берег. Выше по течению, примерно в миле, стояли каменные быки разрушенного моста. Части пролетов еще были целыми, но для переправы мост не годился. Еще дальше торчали две огромные башни, где некогда жили люди. В старых книгах они назывались «высотками». Существовало два вида таких строений: обычные высотки и высотки для пожилых людей, и Том удивился, зачем нужно было такое разделение по возрасту. Сегодня ничего подобного не было. Не существовало различий между стариками и молодежью. Они жили вместе и нуждались друг в друге. Молодые были источником силы, старики — мудрости, и все вместе трудились на общую пользу.
Он увидел это, впервые придя в университет, и почувствовал на себе, когда его взяли под покровительство Монти и Нэнси Монтроуз. Это покровительство со временем стало чем-то большим, нежели простая формальность, потому что Том жил с ними и по сути дела стал их сыном. Университет — и больше всех Монти и Нэнси — дали ему ощущение добра и равенства. За последние пять лет он превратился в неотъемлемую частицу университета, словно тут и родился, и познал ту особую радость, которая была неведома ему в годы странствий. Сейчас, сидя на речном берегу, он признался себе, что эта радость смешана с чувством вины и досады, что его держит здесь любовная преданность этой пожилой чете, принявшей его в дом и сделавшей частичкой самих себя. Пять лет, прожитые здесь, дали ему немало: он научился читать и писать; он познакомился с некоторыми книгами, что рядами стояли на полках в библиотеке; он стал лучше понимать, что такое мир, чем он был когда-то и чем стал. Здесь, под защитой Стен, у него появилось время на раздумья и выводы. Но, хотя он много размышлял, ему по-прежнему было не совсем понятно, чего он хочет от себя и для себя.
Он снова вспомнил тот дождливый день ранней весной, когда сидел за столом у библиотечных стеллажей. Он уже забыл, что делал там. Возможно, просто читал книжку, которую в должное время снова поставит на полку. Но теперь ему с пугающей ясностью вспомнилось, как в какой-то праздный миг он выдвинул ящик стола и нашел в нем тонкую стопку вырванных из книг титульных листов с записями, сделанными мелким неразборчивым почерком. Он вспомнил, как сидел, застыв от изумления, ибо этот корявый убористый почерк нельзя было спутать ни с каким другим. Он перечитывал «Историю» Уилсона много раз, он был странно зачарован ею и теперь не сомневался, что это и есть записки Уилсона, оставленные тут, в ящике, ждущие, когда их найдут — спустя тысячу лет после того, как были написаны.
Дрожащими руками Том извлек их из ящика и с благоговением разложил на столе. При тусклом свете дождливого дня он медленно читал записки, находя в них много знакомого материала, который в конце концов пробился в «Историю». Но тут была и страничка с замечаниями (точнее, полторы странички), которая не пошла в свое время в дело. Это был миф, настолько мятежный, что Уилсон, должно быть, решил в конце концов не включать его в свой труд. Миф, о котором Кашинг никогда не слыхал, о котором, как он выяснил в ходе последующих осторожных расспросов, никто никогда не слыхал.
В записках говорилось о Звездном Городе, расположенном где-то на западе. Просто «на западе», без дальнейших уточнений его местонахождения. О нем говорилось очень туманно, и было похоже скорее на миф, чем, на быль. Это слишком ошеломляло, чтобы быть правдой. Но с того дождливого дня именно мятежностью своей миф неотступно и непрестанно преследовал Кашинга, не желая оставить его в покое.
На противоположном берегу широкой бурной реки над водой круто поднимались утесы, увенчанные густыми рощами. Река, клокоча, стремилась вперед; торопливый поток бурлил и с мощным ревом сметал все на своем пути. Река — штука сильная, и она словно осознает и ревниво оберегает свою силу, хватая и увлекая все, что может достать: кусок плавника, листик, картофельных жучков или человеческое существо, если оно попадется. Глядя на нее, Кашинг трепетал, чувствуя какую-то угрозу, хотя вряд ли именно он должен был ее чувствовать. На реке, как и в лесу, он был дома. И понимал, что ощущение угрозы порождено его нынешней мимолетной слабостью, проистекающей из нерешительности и замешательства.
Уилсон, подумал Кашинг. Не будь этих полутора страничек, он бы сейчас ничего не чувствовал. Или чувствовал? Только ли в записках Уилсона дело? Или в стремлении бежать от этих стен обратно в леса с их ничем не ограниченной свободой?
Этот Уилсон, немного сердито сказал себе Кашинг, превращается в наваждение. С тех пор как он впервые прочел «Историю», этот человек прочно занял место в его мыслях и никогда надолго не покидал их.
Что же чувствовал Уилсон, думал Кашинг, в тот день почти тысячу лет назад, когда впервые сел за стол, чтобы начать свою «Историю», когда его неотступно терзали мысли о ее неточности? Шептались ли тогда на ветру листья за окном? Оплывала ли свеча (ибо, как он считал, писали всегда при свечах)? Ухала ли на улице сова, словно высмеивая труд, за который взялся этот человек?
Какой она была, та давняя ночь Уилсона?
Глава 3
Я должен писать четко и ясно, сказал себе Хайрэм Уилсон, чтобы в грядущие годы всякий желающий мог прочитать мои письмена. Надо все четко составить и аккуратно изложить. И самое главное, писать надобно помельче, потому что у меня мало бумаги. Жаль, мне почти не от чего оттолкнуться, думал он. Слишком мало действительных фактов и слишком много мифов. Надо утешаться тем, что историки прошлого тоже опирались на мифы и что, хотя мифы, должно быть, романтизированы в ущерб правде, они могли иметь в основе забытые события.
Пламя свечи вспыхнуло под порывом ветра, влетевшего в окно. Маленькая облезлая сова-сипуха, сидевшая на дереве, издала леденящий кровь крик. Уилсон обмакнул перо в чернильницу и написал в самом верху страницы: «Повествование о бедах и тяготах, которые погубили первую человеческую цивилизацию (с надеждой, что будет вторая, ибо то, что мы имеем ныне, есть не цивилизация, а анархия). Писано Хайрэмом Унисоном в Миннесотском университете на берегах реки Миссисипи. Начато в первый день октября 2952 года».
Он положил перо и перечитал написанное. Остался недоволен и добавил: «Составлено по фактам, взятым из еще существующих книг, писанных встарь; по сведениям, передаваемым изустно со времен Бед; по древним мифам и фольклору, тщательно просеянным в поисках возможных зерен истины».
Ну вот, подумал он, это по крайней мере честно. Читатель будет начеку, зная, что возможны ошибки, но поймет: я сделал все возможное, чтобы написать правду.
Он снова взял перо и принялся писать: «Несомненно, что когда-то, возможно 500 лет назад, Земля принадлежала некой разветвленной и высокоразвитой технологической цивилизации. От нее ныне не осталось никаких следов. Машины и технология уничтожены, вероятно, в течение нескольких месяцев. Кроме того (по крайней мере, в этом университете, да и в других местах, предположительно, тоже), уничтожены все или почти все письменные упоминания о технологии. Здесь изъяты все технологические тексты, а также ссылки на технологию в других книгах. Последние отредактированы путем простого выдирания страниц. Сохранившиеся печатные материалы о технике и науке имеют лишь общий характер и относятся к технологиям, которые уже во времена разрушения считались настолько устаревшими, что никто не видел в них опасности. Из оставшихся ссылок можно получить представление о существовавшем положении, но нельзя понять подлинных масштабов старой технологии и степени ее влияния на общество. Старые планы университетского городка показывают, что некогда здесь было несколько зданий, отведенных для изучения технологии и инженерного дела. Теперь их нет. По преданию, камни, из которых были сложены эти здания, пошли на сооружение защитной стены, ныне опоясывающей университетский городок.
Степень разрушения и очевидная тщательность, с которой оно осуществлялось, свидетельствуют о беспричинной ярости и о ярко выраженном фанатизме. В поисках причин справедливее всего заключить, что ярость порождена ненавистью к тому, что принесла людям технология: истощение невосполнимых ресурсов, загрязнение окружающей среды, потеря рабочих мест и массовая безработица. Однако при ближайшем рассмотрении этот набор причин представляется слишком упрощенным. Подумав, можно прийти к выводу, что напряжение, из-за которого началось разрушение, коренилось, должно быть, в порожденных технологией общественных, политических и экономических системах.
Технологическое общество, для того чтобы приносить максимум пользы, должно состоять из крупных структур — в сфере производства, управления, финансов и услуг. Крупномасштабность — пока она управляема — дает много преимуществ, однако, достигнув известной величины, структуры становятся неуправляемыми. Приблизительно на том этапе, когда начинается неуправляемость, в обществе развиваются силы инерции, и в результате оно еще больше выходит из-под контроля. А выйдя из-под контроля, начинает давать сбои и совершать ошибки, исправить которые почти невозможно. Постепенно ошибки и сбои становятся хроническими и начинают находить пищу в самих себе, порождая более значительные сбои и еще более крупные ошибки. Это происходит не только с самими машинами, но и с чрезмерно громоздкими правительственными и финансовыми структурами. Вероятно, руководители понимали, что происходит, но были бессильны перед лицом событий. Машины к этому времени, должно быть, совсем отбились от рук, а вместе с ними — и сложные общественные и экономические структуры, существование которых эти же машины сделали не только возможным, но и необходимым.
Задолго до окончательного Крушения, когда системы не сработали, в стране начало нарастать негодование. А когда катастрофа наконец разразилась, негодование вызвало оргию разрушения, своего рода ответный удар, призванный смести с лица земли все не оправдавшие себя системы и технологии, чтобы их уже никогда нельзя было пустить в ход и таким образом избежать новых возможных провалов. Когда же ярость поутихла, уничтоженными оказались не только машины, но и вся технологическая концепция. Несомненно, что разрушительная деятельность была направлена не туда, куда надо, но необходимо помнить: ее осуществляли фанатики. А одной из характеристик фанатика следует считать непременное наличие объекта для его гнева. Технология или, по меньшей мере, ее внешние проявления — нечто бросающееся в глаза. Кроме того, обрушиться на все это можно безнаказанно. Машина все стерпит, она не способна ответить ударом на удар.
То, что вместе с машинами были уничтожены и письменные источники, причем лишь те книги, в которых говорилось о технологии, показывает, что единственным объектом была технология и погромщики не имели ничего против собственно книг и учения. Можно даже биться об заклад, что они относились с большим уважением к книгам, ибо даже на вершине ярости не причинили вреда тем из них, в которых не говорилось о технологии. С содроганием думаешь об ужасном гневе, достигшем такой степени, что стало возможным все вышеупомянутое. Упадок и неразбериху, ставших итогом намеренного уничтожения образа жизни, созданного человечеством за века кропотливого труда, невозможно постигнуть умом. Тысячи людей, должно быть, пали жертвами насилия, которым сопровождалось разрушение. И тысячи умерли потом, уже не насильственной смертью.
Все, на что опиралось и надеялось человечество, погибло. Анархия пришла на смену закону и порядку. Линии связи были уничтожены, и в городах вряд ли знали, что происходит у соседей. Сложная система распределения оцепенела, и начался голод. Энергетические системы и электросеть подверглись разрушению, и мир погрузился во мрак. Был нанесен ущерб медицине, и по Земле пронеслись эпидемии. Можно лишь гадать о том, что произошло, поскольку никаких письменных источников не сохранилось.
Сейчас, спустя годы, даже самое мрачное воображение не способно отразить тот всеобщий ужас. С нашей нынешней точки зрения происшедшее выглядит скорее как результат безумия, нежели простой ярости, но мы должны понять, что причина этого безумия, явная или кажущаяся, наверняка существовала. Когда положение стабилизировалось (если можно представить себе стабильность после такой катастрофы), глазам наблюдателя предстала картина, о которой сейчас мы можем лишь гадать. У нас почти нет свидетельств о прошлом. Мы имеем возможность окинуть взглядом широкие пространства — но и только.
Кое-где группы фермеров создали коммуны, с оружием в руках защищая свои поля и скот от посягательств голодных грабителей. Города превратились в джунгли, где шайки мародеров дрались меж собой за право на добычу. Вероятно, тогда, как и сейчас, удельные помещики пытались добиться верховенства, дрались с другими помещиками и так же, как ныне, гибли один за другим. В таком мире (и это верно не только для тех времен, но и для нашей эпохи) ни один человек или группа людей не могли достигнуть могущества, которое позволило бы создать полноценное правительство.
В наших местах лишь этот университет, насколько мы знаем, в какой-то степени приближается к учреждению, способному обеспечить длительный и прочный порядок. Нам в точности не известно, как на нескольких акрах земли возник этот центр относительного порядка. То, что мы выжили, установив этот порядок, объясняется нашей сугубо оборонительной направленностью. Мы никогда не стремились к расширению своих владений или навязыванию кому-либо нашей воли; мы всегда оставляли в покое тех, кто так же поступал и с нами.
Возможно, многие из живущих за стенами ненавидят нас, другие презирают как трусов, забившихся в нору. Но я уверен, что кое для кого университет стал загадкой, а возможно, и чудом. Может быть, именно поэтому последние сто с лишним лет нас никто не тревожит.
Характер общин и их интеллектуальная среда определяют реакцию на уничтожение технологического общества. Большинство выказывает в ответ гнев, отчаяние и страх, объясняющиеся узостью взгляда на положение дел. Немногие (возможно, очень немногие) склонны заглянуть чуть дальше. В университетской общине преобладает широкий взгляд, направленный не столько на современные условия, сколько на те последствия, которые будут иметь место через десяток или, возможно, сотню лет.
Университетская община, или колледж, в условиях, существовавших до Крушения, представляла собой совокупность группировок со слабыми связями, хотя, вероятно, связи эти были сильнее, чем согласились бы признать многие из членов группировок. Все они считали себя ярыми индивидуалистами, но как только запахло жареным, большинство поняло, что под покровом надуманного индивидуализма лежит общность мыслей. Вместо того чтобы бежать и прятаться, как сделали бы приверженцы современных взглядов, члены университетской общины очень скоро поняли, что лучше всего сидеть на месте и попытаться создать в море хаоса относительный общественный порядок, основанный, насколько возможно, на традиционных ценностях, годами проповедуемых учебными заведениями. Маленькие пятачки разума и безопасности, напоминали себе эти люди, существовали в истории во все смутные времена. Поразмыслив, многие из них вспомнили монастыри, островки покоя в средневековой Европе. Естественно, нашлись и такие, кто говорил громкие слова о необходимости воздеть выше факел знания, когда остальное человечество погрузилось во мрак. И среди них даже могли оказаться люди, искренне верившие в то, что говорят. Но в конце концов все свелось к решению, которое обеспечило бы простое выживание, — к выбору пути, способного привести к выживанию.
Даже здесь, должно быть, какое-то время царило смятение и напряженность. Вероятно, это имело место в первые годы, когда силы разрушения стирали с лица земли научные и технологические центры университетского городка и «редактировали» книги в библиотеке, искореняя все значительные упоминания о технологии. Возможно, в угаре разрушения некоторые сотрудники факультетов, олицетворявшие ненавистные машины, приняли смерть от рук погромщиков. В голову приходит даже мысль о том, что кое-кто из факультетских работников мог участвовать в разгроме, как это ни противно. Надо учесть, что старые факультеты состояли из самоотверженных и преданных делу сотрудников и сотрудниц, которые могли враждовать между собой на почве различий в убеждениях и принципах, углубляемых порой личной неприязнью.
Но когда все было разрушено, университетская община, или то, что от нее осталось, должно быть, сплотилась опять, похоронив старые разногласия и начав создавать обособленный мирок, чтобы сохранить хоть частицу человеческого разума. Много лет над ними довлела угроза извне, о чем свидетельствует защитная стена вокруг маленького университетского городка. Ее постройка была делом долгим и нудным, но, очевидно, в городке появилось достаточно сильное руководство, которое обеспечило завершение работ. Вероятно, все это время университет был объектом для стихийных набегов, хотя усердное разграбление города на том берегу реки и еще одного, расположенного восточнее, должно быть, частично облегчало положение университетского городка. Вероятно, города были куда привлекательнее, чем имущество университета.
Поскольку у нас нет связи с внешним миром, а новости мы можем почерпнуть лишь в рассказах случайных странников, то нам неизвестно, что творится в других местах. Возможно, происходит много событий, о которых, мы понятия не имеем. Но в маленьком округе, о котором мы либо знаем все, либо располагаем отрывочными сведениями, высшего уровня общественной организации достигли племена, или сельскохозяйственные коммуны, с одной из которых мы наладили элементарную торговлю. К востоку и западу от нас, в некогда светлых и красивых городах, ныне почти целиком разрушенных, обретается несколько племен, прозябающих на подножном корму и иногда воюющих друг с другом из-за каких-то воображаемых обид или ради захвата чужих земель (один Бог, впрочем, знает, почему эти земли «чужие»), а порой просто в стремлении к некой обманчивой славе, которой можно покрыть себя в бою. К северу от нас находится крестьянская община примерно из дюжины семей, с которой мы тоже торгуем. Ее продукция служит дополнением к тому, что мы выращиваем в огороде и на картофельных грядках. Расплачиваемся мы всякими безделушками — бисером, примитивными украшениями, изделиями из кожи, которые они в простоте душевной стремятся заполучить, чтобы принарядиться. Вот как низко мы пали: некогда гордый храм науки вынужден заниматься изготовлением и продажей безделок, дабы прокормить своих обитателей!
Когда-то группы людей могли обитать в собственных маленьких жилищах, обособленных от мира. В большинстве своем эти жилища прекратили существование. Их либо смели с лица земли, либо жители были вынуждены, ища защиты, вливаться в более крупные племена, способные ее предоставить. Кроме того, существуют еще и кочевники, бродячие банды разбойников, путешествующие на большие расстояния вместе с лошадьми и скотом, иногда посылающие вооруженные отряды с целью грабежа, хотя грабить уже почти нечего. Таков мир, который мы знаем; таково наше положение, и как ни горько мне это говорить, но в определенном отношении мы живем куда лучше многих других.
До какой-то степени мы сберегли свет учения. Наши дети учатся читать, писать и считать. Желающие могут получить дополнительные знания, да и книг для чтения у нас целые тонны. И многие читающие члены общины имеют хорошее образование. Чтение и письмо — искусство, доступное ныне немногим, да и оно может быть утрачено из-за недостатка учителей. Иногда к нам приходят люди, желающие получить то куцее образование, которое мы можем им предоставить, но их немного, поскольку престиж образования, очевидно, невысок. Некоторые из пришельцев остаются с нами, обновляя наш генетический фонд, в чем мы очень нуждаемся. Возможно, кто-то приходит для того, чтобы оказаться под защитой стен, убежав от грубого правосудия своих сотоварищей. Против этого мы ничего не имеем и принимаем беглецов. Пока они приходят с миром и ведут себя у нас смирно — добро пожаловать.
Однако любой, если он не совсем слеп, заметит, что как учебное заведение мы растеряли почти все наше значение. Мы можем дать начальные знания, но уже во втором поколении обитателей нашего замкнутого мирка не было ни одного человека, способного подготовить специалистов с высшим образованием или чем-то похожим на таковое. У нас нет преподавателей физики, химии, философии, психологии, медицины и многих других предметов. Даже найдись они, вряд ли в них возникла бы большая нужда. Кому в таких условиях надобна физика или химия? Что проку в медицине, когда лекарств не достать? Когда нет оборудования ни для терапии, ни для хирургии?
Мы в своем кругу частенько предаемся праздным размышлениям, гадая, есть ли на свете другие колледжи или университеты, жизнь в которых похожа на нашу? Резонно предположить, что есть, но мы никогда о них не слышали. С другой стороны, мы ни разу не попытались выяснить это, поскольку не считаем нужным без необходимости афишировать свое существование.
В прочитанных мною книгах содержится немало взвешенных и логических предсказаний той катастрофы, которая постигла нас. Однако в качестве ее причины неизменно называлась война. Вооруженные несметным числом средств разрушения, крупнейшие державы древних эпох были способны уничтожить друг друга (да и весь мир) без следа всего за несколько часов. Но этого не случилось. Нет ни свидетельств ужасов войны, ни легенд, в которых речь идет о такой войне.
Все, чем мы сегодня располагаем, указывает на то, что причина упадка цивилизации заключается во взрыве ярости, охватившей значительную часть населения и направленной против мира, созданного технологией, хотя ярость эта во многих случаях могла быть направлена не туда, куда надо…»
Глава 4
Дуайт Кливленд Монтроуз был гибким сухощавым мужчиной с обветренным и загорелым лицом, багровый цвет которого подчеркивали белоснежные волосы, блестящие седые усы, густые, похожие на восклицательные знаки брови над яркими бледно-голубыми глазами. Он выпрямился на стуле, оттолкнув вылизанную до блеска тарелку, вытер салфеткой усы и отодвинулся от стола.
— Ну, как сегодня наша картошка? — спросил он.
— Я закончил прополку, — ответил Кашинг. — Думаю, это последняя. Можно оставить ее в покое. Теперь засуха ей не очень страшна.
— Ты слишком много вкалываешь, — сказала Нэнси. — Нельзя так.
Она была броской миниатюрной женщиной, похожей на птичку; годы иссушили ее, превратив в милую старушенцию. При свете свечи она влюбленными глазами смотрела на Кашинга.
— А мне работа в охотку, — сказал он ей. — Мне нравится. Я, наверное, даже немного горжусь ею. Всяк человек в своем деле мастер. Я, например, выращиваю хорошую картошку.
— А теперь, — резковато сказал Монти, поглаживая усы, — ты, наверное, уйдешь?
— Уйду?
— Том, — проговорил он, — сколько ты уже с нами? Шесть лет, правильно?
— Пять, — ответил Кашинг. — В прошлом месяце исполнилось.
— Пять лет, — повторил Монти. — Пять лет. Достаточно, чтобы узнать тебя. При том, как мы все были близки. А последние месяцы ты нервничал, как кошка. Я никогда не спрашивал тебя почему. Мы с Нэнси никогда не спрашивали почему. Что бы ни происходило.
— Да, никогда, — согласился Кашинг. — Хотя порой со мной, наверное, было трудно…
— Никогда, — оборвал его Монти. — Никогда, сэр. Вы знаете, у нас был сын…
— Недолго, — вмешалась Нэнси. — Шесть лет всего. Будь он жив, вы сейчас были бы ровесниками.
— Корь, — произнес Монти. — Корь, будь она неладна. В прежние времена люди знали, как бороться с корью и предотвращать ее. Раньше о кори, бывало, и не слыхал никто.
— Еще шестнадцать человек умерло, — сказала Нэнси, вспоминая. — Семнадцать, считая Джона. И все от кори. Это была жуткая зима. Самая страшная на нашей памяти.
— Мне очень жаль, — сказал Кашинг.
— Время скорби прошло, — ответил Монти. — Точнее, ее внешних проявлений. Внутри-то у нас она останется на всю жизнь. Мы очень редко говорим об этом, потому что не хотим, чтобы ты думал, будто мы любим в тебе его.
— Мы любим тебя, потому что ты — Томас Кашинг, — сказала Нэнси. — Томас Кашинг и никто другой. Ты, наверное, смягчаешь наше горе. Часть былой скорби улетучилась благодаря тебе. Том, мы не можем выразить, как обязаны тебе.
— Мы обязаны тебе достаточно многим, чтобы говорить то, что мы говорим, — заявил Монти. — Немного странные речи, право. Но это становится невыносимым. Ты молчал, потому что боялся натолкнуться на наше непонимание, держался нас из чувства ложной преданности. По твоим поступкам мы поняли, что у тебя на уме, и тем не менее ничего не говорили: по нашему мнению, нам не следовало заводить разговор о твоих мыслях. Мы боялись заводить об этом речь, поскольку ты мог подумать, что мы хотим, чтобы ты ушел, а ведь ты знаешь: мы никогда не желали этого. Но эта глупость зашла слишком далеко, и теперь, думается, настала пора сказать тебе, что мы любим тебя достаточно сильно, чтобы отпустить, если ты чувствуешь, что должен идти или просто хочешь уйти. Если ты должен покинуть нас, уходи без чувства вины, не думай, что ты нас бросаешь. Мы наблюдали за тобой последние несколько месяцев. Ты хотел нам сказать, но робел и не мог. И нервничал, будто кошка. Рвался на волю.
— Нет, тут совсем не то, — сказал Кашинг. — Я не рвался на волю.
— Это все Звездный Город, — проговорил Монти. — Видимо, в нем дело. Я бы, наверное, тоже туда пошел, будь я помоложе. Хотя не уверен, что смог бы заставить себя. Думаю, века превратили жителей университета в психов, боящихся открытых пространств. Мы столько просидели в этом городке скопом, что никто уже и не думает никуда уходить.
— Могу ли я понять из ваших слов, — спросил Кашинг, — что в записках Уилсона, по вашему мнению, что-то есть? Что Звездный Город действительно может существовать?
— Не знаю, — сказал Монти. — Не буду даже гадать. С тех пор как ты показал мне записки и сообщил, как нашел их, я ломаю над этим голову. Не просто какие-нибудь романтические размышления о том, как было бы здорово, будь на свете такой город. Я пытался взвесить все «за» и «против». Мы знаем, что люди выбрались в Солнечную систему, были на Луне и Марсе. В свете этого следует задаться вопросом: могли ли они удовлетвориться Луной и Марсом? Не думаю. При возможности они покинули бы Солнечную систему. А располагая временем, можно добиться такой возможности. Мы не знаем, добились ли они ее, поскольку последние столетия перед Крушением скрыты от нас. Именно упоминания об этих столетиях изъяты из книг. Люди, совершившие погром, хотели вытравить их из нашей памяти, и мы не знаем, что произошло за этот длинный отрезок времени. Но, судя по развитию человечества в известные нам периоды, — в те, о которых мы можем прочитать, — я почти уверен, что люди умели проникать в глубокий космос.
— Мы так надеялись, что ты останешься с нами, — сказала Нэнси. — Думали, это у тебя просто блажь, которая со временем пройдет. Мы с Монти говорили об этом, и не раз. И в конце концов убедились, что есть какая-то причина, вынуждающая тебя уйти.
— Меня беспокоит одна вещь, — проговорил Кашинг. — Вы правы: я пытался набраться храбрости и сказать вам. Я гнал все эти мысли прочь, но всякий раз, решив не уходить, слышал какой-то внутренний зов, повелевавший мне идти. Меня беспокоит то, что я не понимаю — почему. Я говорю себе, что дело в Звездном Городе, а потом задаюсь вопросом: нет ли тут какой-то еще, более глубинной причины? Может быть, во мне по-прежнему бурлит волчья кровь? Ведь прежде чем постучать в ворота университета, я три года был лесным бродягой. Кажется, я вам про это рассказывал.
— Да, — ответил Монти. — Да, рассказывал.
— Но это и все. Вы никогда не расспрашивали меня. Не понимаю, почему я ничего не говорил вам.
— Ты и не должен нам ничего говорить, — сказала Нэнси. — Нам незачем знать.
— Но мне хочется рассказать, — ответил Кашинг. — Это короткая история. Нас было трое: моя мать, дедушка — отец матери — и я. Был и мой отец, но я его не помню. Разве что совсем чуть-чуть. Здоровяк с черными бакенбардами, которые кололись, когда он целовал меня…
Он уже много лет не думал об этом, заставлял себя не думать, но тут вдруг воспоминание ожило в нем яркой как день вспышкой… Маленький глубокий овраг у Миссисипи, бегущей через нагромождение холмов, которые лежали на юге, на расстоянии недельного перехода. Узкий и мелкий ручей с песчаным дном, текущий по пастбищам, стиснутым меж отвесными утесами, питаемый сильным источником, который бил из песчаника в начале оврага, где его сжимали горы. Возле источника стоял дом — маленький, посеревший от старости деревянный дом, сливавшийся с тенью холмов и деревьев так, что его нельзя было заметить, не налетев на стену, если не знаешь, что он тут. Неподалеку стояли еще две серые хибарки, такие же неприметные: ветхий сарай, дававший приют двум вороным клячам, трем коровам и быку, и курятник, который уже развалился. За домом был сад и картофельная делянка, а в небольшой долине, ответвлении оврага, — маленькое кукурузное поле.
Здесь он прожил первые шестнадцать лет и мог припомнить за все это время не больше десятка людей, приходивших в гости. Близких соседей у них не было: дом стоял поодаль от троп, по которым шли через долину кочевые племена. Устье оврага было похоже на устья точно таких же многочисленных оврагов, только еще меньше, и вряд ли могло привлечь внимание тех, кто проходил мимо. Это было тихое место, погруженное в многолетнюю спячку, но живописное; тут росли дикие яблони и сливы, цвели вишни, каждую весну окутывая дом мягкой шубкой. А по осени дубы и клены полыхали неистовым желто-красным огнем. Иногда холмы покрывались фиалками, ландышами, гвоздиками. В ручье можно было рыбачить, и на реке тоже, если только не полениться пойти в такую даль. Но в основном в ручье, где можно было без особого труда выловить мелкую вкусную форель. Вокруг водились белки и кролики, а если уметь бесшумно подкрасться и метко пустить стрелу, то можно было добыть тетерева и даже перепелку, хотя перепелки слишком шустры и мелковаты для охоты с луком. И все же Томас Кашинг иногда приносил домой перепелов. Он взялся за лук и стрелы, едва научившись ходить, а обучал стрельбе его дед, настоящий дока в этом деле. По осени с холмов спускались еноты, чтобы обобрать кукурузное поле, и хотя им удавалось сожрать часть урожая, они дорого платили за это. Мясо и шкурки были куда ценнее съеденной кукурузы. В хижине всегда были собаки — иногда одна или две, иногда много. И когда приходили еноты, Том с дедом брали собак и шли на охоту. Псы либо ловили енотов, либо загоняли их на деревья, и тогда Том влезал на дерево, держа в руке лук, а в зубах — две стрелы. Он лез медленно, выискивая енотов, которые прятались в ветвях где-то наверху. Карабкаться и стрелять было трудно, приходилось держаться за ствол. Иногда енот уносил ноги, иногда нет.
Дед, как казалось Тому, запомнился ему лучше всех. Седовласый, белобородый, остроносый старикан с бегающими подленькими глазками. Он был подленьким человеком, но с Томом не подличал никогда. Старый, суровый, коварный мужик, знавший леса, горы и реку. Неграмотный, грязно ругавшийся из-за боли в суставах, клявший свою старость, не терпевший глупости и чванства ни в ком, кроме себя самого, фанатик во всем, что имело отношение к орудиям труда, оружию и домашним животным. Он мог без умолку бранить лошадь, но никогда не бил ее кнутом и не оставлял без ухода, поскольку найти ей замену было нелегко. Конечно, лошадь можно было купить, если знаешь где. Или украсть. Причем украсть бывало легче, чем купить. Но и то и другое требовало уймы времени и трудов. И было небезопасно. Нечего зря бряцать оружием. Нечего без пользы пулять стрелами. Стрелять можно только в мишень, чтобы отточить свое искусство. И еще в одном случае — когда надо убивать. Нужно учиться как следует пользоваться ножом и ухаживать за ним, ибо раздобыть нож трудно. То же касалось инвентаря. Закончил пахоту — вычисти, отполируй и смажь плуг, а потом положи на чердак в сарае, ибо плуг должно беречь от ржавчины: он послужит не одному поколению. Конская упряжь всегда была смазана, подлатана и содержалась в исправности. Кончил тяпать — вымой и высуши тяпку, прежде чем спрятать ее. Накосил сена — отчисти, наточи и смажь косу, а уж потом вешай на место. Никакой небрежности и забывчивости. Это — образ жизни. Обходись тем, что есть, извлекай пользу, сберегай имущество, используй по назначению, чтобы ничему не принести вреда.
Отца Том помнил очень смутно. Он привык считать отца исчезнувшим, потому что именно так ему сказали, когда он вырос и начал что-то понимать. Однако никто, похоже, не знал, что именно случилось с отцом. Однажды весенним утром он, как говорят, отправился к реке с острогой и мешком на плече. Было время нереста карпа, и рыба шла в пойму реки, в болота и озера, чтобы отложить и оплодотворить икру. В разгар нереста карп ничего не боится и становится легкой добычей. Каждый год отец Тома отправлялся к реке. Возможно, не раз. Домой он приходил, согнувшись в три погибели под тяжестью мешка, набитого карпами, опираясь на острогу, перевернутую наконечником кверху. Дома карпа чистили, потрошили и коптили, чтобы почти все лето не беспокоиться о пропитании.
Но однажды он не вернулся. К вечеру мать Тома и его старый дед отправились на поиски. Дед нес Тома на плече. Вернулись они поздно ночью, так никого и не найдя. На другой день дед опять пошел искать и на этот раз обнаружил острогу возле мелкого озерца, в котором еще играл карп. Неподалеку валялся мешок. Отец Тома исчез, и непонятно было, что с ним случилось. Он пропал без следа, и с тех пор о нем больше не слыхали.
Жизнь потекла, в общем-то, так же, как прежде. Немного тяжелее, поскольку земледельцев стало меньше. И все равно они неплохо управлялись. Всегда была еда, всегда были дрова и шкуры. Их дубили и шили одежду и обувь. Одна лошадь околела от старости, и дед ушел. Его не было десять дней, а вернувшись, он привел с собой двух лошадей. Он не сказал, как добыл их, да никто его и не спрашивал. Должно быть, украл, поскольку, уходя, не взял с собой ничего такого, на что мог бы их купить. Они были молодые и сильные, и хорошо, что их оказалось две, потому что вскоре сдохла вторая старая кляча, а для пахоты требовалась пара лошадей, как и для доставки дров и сена. Том уже вырос и стал помощником. Ему было около десяти лет. Он очень ясно помнил, как помогал деду свежевать двух дохлых лошадей. При этом он ревел и прятал слезы от деда. А потом, уже один, горько расплакался, потому что любил лошадей. Но не снять с них шкуры было бы расточительством, а при такой жизни расточительство недопустимо.
Когда Тому исполнилось четырнадцать, заболела мать. Была страшная суровая зима, с глубоким снегом, с нескончаемыми буранами, ревущими в горах. Мать слегла, она задыхалась и хрипела. Том с дедом ухаживали за ней; хитрый сварливый старик превратился в образец нежности. Они смазывали ей горло гусиным жиром, склянка которого хранилась в шкафу на всякий случай; обертывали ее шею драгоценным байковым шарфом, чтобы гусиный жир лучше действовал. В ноги клали горячие камни, стараясь держать ее в тепле, а дед варил в печи луковый отвар и хранил его там же, чтобы не остывал. Однажды ночью Том, утомленный дежурством, задремал. Дед разбудил его. «Мальчик, — сказал он, — твоей матери больше нет». С этими словами старик отвернулся, чтобы Том не видел его слез.
Ранним серым утром они вышли из дома и разгребли лопатами снег под старым дубом, где мать любила сидеть и смотреть на овраг. Они развели костер, чтобы земля оттаяла и можно было выкопать могилу. По весне они с трудом привезли на лодке три больших валуна, и дед водрузил их над могилой, чтобы отметить место и уберечь останки от волков, которые могли попытаться выкопать их из оттаявшей земли.
И опять жизнь пошла своим чередом, хотя Тому казалось, что дед уже не тот. Он по-прежнему бранился, но без былого пыла. Все больше времени он проводил в качалке на крыльце, а главную работу теперь делал Том. Казалось, деду хотелось поболтать, будто разговорами можно заполнить пустоту, вдруг воцарившуюся в его жизни. Они с Томом часами сидели на крыльце и разговаривали, а холодными зимними ночами устраивались у пылающего очага. Говорил в основном дед. Ему было почти восемьдесят, и он знал много страшных историй. Наверное, иной раз он и привирал, но каждый случай, похоже, имел в основе своей действительное событие, которое и само по себе, без всяких прикрас, было достаточно интересно. История про то, как дед пошел бродить на западе и убил ножом подраненного стрелой гризли; о том, как его надули при покупке лошади; о громадной рыбине, с которой он бился три часа, прежде чем смог вытащить на берег; о том, как во время странствий он стал участником короткой войны между двумя племенами, враждовавшими без всякой на то причины, просто так. И наконец, история об университете (что это такое — «университет»?), расположенном далеко на севере, окруженном стеной и населенном странным народцем, который пренебрежительно звали «яйцеголовые». Том рискнул предположить, что люди, употреблявшие это слово, тоже не понимали его смысла, а просто пускали в ход презрительное прозвище, доставшееся им от дремучего прошлого. Слушая деда долгими днями и вечерами, Том начинал мысленно видеть другого человека, гораздо более молодого, который вдруг выглядывал из телесной оболочки старого хитреца. Может быть, он видел, что подленькие бегающие глазки — всего лишь маска, призванная облегчить существование в старости, в которой он видел последнее большое унижение, выпадающее на долю человека.
Но так продолжалось недолго. Тем летом, когда Тому исполнилось шестнадцать, он вернулся с кукурузного поля и увидел старика распростертым на крыльце возле кресла-качалки. Тот не испытывал больше никаких унижений, кроме унижения смерти — если ее можно считать таковым. Том выкопал могилку и похоронил деда под тем же дубом, что и мать. Он натаскал валунов, на этот раз меньшего размера, потому что ему приходилось управляться с ними в одиночку, и сложил из них надгробие.
— Ты быстро повзрослел, — сказал Монти.
— Да, наверное, — ответил Кашинг.
— А потом ты ушел в леса?
— Не сразу, — сказал Кашинг. — Оставалась ферма и скотина. Я не мог бросить скотину. Она во всем зависит от человека, так что нельзя просто взять и уйти. На кряже в десятке миль от нас жила одна семья, я слышал о ней. Им было туго. По весне, если было мало снега, они ходили за водой за целую милю. Земля у них была скудная и каменистая — плотная глина, которую трудно обрабатывать. Они жили там из-за дома, который давал тепло и кров, но больше там почти ничего не было. Дом стоял прямо на кряже, продуваемый всеми ветрами; урожаи были скудными, да и любая бродячая шайка могла разрушить дом, ведь тот был как на ладони. Вот я и пошел к этой семье, и мы заключили сделку. Они забрали мою ферму и скотину, а я выговорил себе половину прироста урожая, если будет какой-то прирост и если я когда-нибудь приду и потребую свое. Они перешли к оврагу, а я отбыл. Я просто не мог остаться: слишком мучили воспоминания. Видения и голоса стольких людей… Мне нужно было какое-то занятие. Я мог остаться на ферме, конечно, и работа там нашлась бы, но недостаточно много, чтобы избавить меня от размышлений. И воспоминаний. И созерцания этих двух могил. Не думаю, что тогда я все это осознавал. Я просто знал, что надо уйти, но прежде хотел убедитъся, что за скотиной присмотрят. Можно было попросту отпустить животных на волю, но это было бы неправильно. Они стали бы гадать, что стряслось. Они привыкли к людям и надеются на них. Без людей они пропадут.
Да и о том, чем заняться после ухода с фермы, я тоже не задумывался. Просто отправился в леса. Я знал лес и реку, я там вырос. Это была дикая вольная жизнь, но поначалу я следил за собой, привыкал. Я был готов на все, лишь бы уйти за много миль и заняться делом. Но в конце концов я успокоился и побрел куда глаза глядят. Я ни за что не отвечал, мог идти, куда хочу, делать все, что хочу. К концу первого года я сошелся с двумя другими лесными бродягами, такими же молодыми парнями, как и я. Команда получилась что надо. Мы ушли далеко на юг, поболтались там и вернулись. Провели часть весны и лета возле Огайо. Там хорошие места. Но со временем мы разошлись. Я хотел на север, а они — нет. Мне в голову лезла эта дедова история про университет, и меня разбирало любопытство. Судя по обрывкам слухов, там можно было выучиться грамоте, и я подумал, что это здорово. Не просто долдонить Библию и проповеди, а уметь читать.
— Наверное, ты был доволен своей жизнью, — сказал Монти. — Она тебе нравилась. И помогала избавиться от воспоминаний. В какой-то степени загоняла их под спуд, может быть, смягчала…
— Да, — Кашинг кивнул, — житуха была что надо. Я и сейчас вспоминаю, причем только хорошее. Ведь не все было гладко.
— А теперь тебе, наверное, хочется вернуться к ней, чтобы наконец оценить, насколько она была хороша. Так ли хороша, как твои воспоминания о ней. Ну и Звездный Город, разумеется.
— Звездный Город не дает мне покоя с тех пор, как я отыскал записки Уилсона, — ответил Кашинг. — Все время спрашиваю себя: а что, если такое место и правда есть и никто его не ищет?
— Значит, ты уходишь?
— Да, пожалуй. Но я вернусь. Я не навсегда. Только найду Город. Или выясню, что его невозможно найти.
— Твой путь лежит на запад. Ты бывал на западе? — Кашинг покачал головой.
— Там совсем не то, что в лесах, — сказал Монти. — Пройдя около ста миль, ты окажешься в открытой прерии. Там придется смотреть в оба. Не забудь, нам говорили, будто бы там что-то творится. Какой-то помещик собирает племена и уходит в набеги. Они, должно быть, отправятся на восток, хотя как знать, что взбредет в голову кочевнику.