Еще из записной книжки: «Глаза полярников».
Скажу сразу: имею в виду не случайных сезонников и не тех, кто навсегда порывает с Арктикой или Антарктидой после первой же зимовки, а полярников-профессионалов, не мыслящих для себя иной жизни. Но эта жизнь, суровая и полная неожиданностей, предъявляет к человеку два непременных требования: в поте лица своего зарабатывать хлеб свой (что неоригинально), и быть способным на самопожертвование. В Полярном Законе это сформулировано просто и чеканно: «Первым делай самую тяжелую работу, последним бери кусок на столе; спасай товарища, если даже при этом можешь погибнуть: помни, что жизнь товарища всегда дороже твоей».
Такие жесткие требования и создали путем естественного отбора полярную элиту: она имеется в каждой профессии, не стоит бояться этого слова. Для себя я включал в элиту не только всеми признанных начальников, но и рядовых механиков, поваров, врачей, аэрологов — не стану продолжать перечень. Это совсем разные люди: могучие и самые заурядные по физическим кондициям, хладнокровные, как Смок Беллью, и вспыльчивые, как Малыш (не могу обойтись без Джека Лондона), ярко остроумные и замкнуто-молчаливые, властные и спокойно уживающиеся на вторых ролях…
Так вот, у этих людей в глазах есть нечто общее. Сижу сейчас за столом, перебираю фотографии, отснятые на зимовках, всматриваюсь, вспоминаю; пытаюсь сформулировать это общее поточнее, хотя одним-двумя словами не обойдусь.
Пожалуй, так: это глаза людей, безусловно, смелых и сильных духом, открытых и не умеющих лукавить. И еще: глаза людей, видевших такое, чего не довелось видеть другим, — столбик термометра, зашкаленный на немыслимо низкой отметке, смертельную опасность и бесконечность полярных просторов. Нет, все равно мало: общее в этих глазах и то, что в них нет обмана. Совсем коротко: людям с такими глазами хочется верить.
И — очень важно: быть достойным их доверия. Совет начинающим коллегам: попав в общество этих сильных и не умеющих лукавить людей, — соблюдайте их правила игры. Иначе вас могут не понять и, хуже того, не принять. Между тем соблюдать полярную этику — не слишком сложное дело. Нужно просто по мере сил помогать в работе, не быть навязчивым, не лезть в душу, говорить своим, а не нарочито грубоватым языком и — не выносить сора из избы. И уж, конечно, не надувать щеки и не делать из себя столичную штучку.
Приведу два подлинных эпизода, но заранее предупреждаю, что вынужден зашифровать фамилии, место и время действия.
Однажды на станцию, где я жил и работал, прилетел маститый литератор Икс. Узнав о том, что здесь уже обосновался и пустил корни его коллега, Икс был раздосадован — кому охота идти по чужим следам? Положенного в таких случаях визита он не нанес, несколько часов коллегу не замечал, что нисколько, впрочем, меня не тронуло — не для того я прилетел к черту на кулички, чтобы вести светские разговоры. И вдруг Икс лично приходит в мой домик — с широкой улыбкой закадычного друга и распахнутыми объятьями: «Здорово, старик, рад тебя видеть! (А мы и знакомы-то не были.) Я улетаю, запиши мой телефон, как будешь в Москве — звони!»
И, приветствовав меня насильственным рукопожатием (не мое, Булгакова), отбыл восвояси. Сначала я терялся в догадках, но через час-другой узнал, чем была вызвана столь внезапно возникшая ко мне симпатия этого безусловно умного, способного, но далеко не простого человека. Оказалось, что он явился к начальнику станции с деловым и, пожалуй, выгодным предложением: «Послушай, на кой черт тебе здесь нужен этот юморист? (Тоже на „ты“, хотя до того дня с начальником не встречался.) Отошли его, а я потрусь здесь парочку дней и напишу о тебе…» Здесь Икс назвал весьма уважаемый печатный орган.
Может, в другом месте и с другими людьми такое лестное предложение могло бы сработать. Но Икс, доселе (и впоследствии) во всем удачливый баловень судьбы, на этот раз себя переоценил: сделку он предложил недостаточно респектабельную, а таковых полярники не заключают. А тут еще случилось, что лишь сутки назад мне довелось помочь начальнику выбраться из ледяной воды, в которую, проломив лед, он окунулся. Но уверен, что и без этого ответ был бы однозначный.
Начальник взглянул на часы.
— Через два часа борт, — сказал он. — Вы на нем улетите.
— Как?!
— Через два часа, — повторил начальник. — Всего хорошего.
Нарушил полярную этику — пеняй на себя.
Но если этот эпизод остался в памяти двух-трех людей, то другому было суждено получить куда более широкую известность. Представьте себе, что коллектив принимает как своего писателя редкостного, даже исключительного таланта, книги которого доставляют истинное наслаждение любителям литературы. Долгими неделями и месяцами писатель общается с людьми, о которых хочет рассказать, очаровывает их своим умом, участвует на равных в интимных, доверительных беседах за столом — и на страницах блестяще написанных книг превращает доверчивых собеседников в мартышек, делает из них всеобщее посмешище и — хуже того, ломает их служебную карьеру.
Думаю, что при встречах с ним собеседники будут либо молчать, либо тщательно взвешивать каждое слово.
Так что полярники — народ весьма своеобразный, со своей, присущей только им, этикой, которая складывалась и отшлифовывалась многими десятилетиями. Стать для них своим необычно трудно: малейшая фальшь, преувеличенная почтительность, попытка слишком быстрого сближения может испортить все. Некоторая неряшливость в экипировке и не слишком изысканный лексикон (только до появления живых женщин!) никого не должны обмануть: сегодняшний полярник — как правило, человек интеллигентный, начитанный и в высшей степени порядочный по отношению к делу и товарищам. Исключения только подтверждают правило: нарушители полярной этики уходят, чтобы больше не возвращаться.
Еще о женщине. Для полярника она окружена романтическим ореолом, она — главная и святая мечта. Поэтому на зимовке о женщине — или хорошо, или ничего. Я знал человека, который щеголял своим циничным хамством: уже с первой трети зимовки с ним старались не садиться за один стол, избегали оставаться наедине.
Впрочем, обо всем этом у нас еще будет возможность поговорить.
ПЕРВАЯ ПОСАДКА
Да простят мне читатели длинные отступления от хода повествования, но строка из записной книжки, давшая название предыдущей главе, рождена именно первым впечатлением от встречи с Лукиным и Романовым. Далее в записной книжке было: «Вспомнить новичков — „чечако“ и старожилов-золотоискателей Джека Лондона, выглядевших как бродяги с большой дороги, и Таманцева из „В августе сорок четвертого“, который ходил в такой замызганной, латаной-перелатаной форме, что интеллигентный капитан из комендатуры испытывал острое желание посадить его на гауптвахту».
Если бы встречали по одежке, то вряд ли Лукина и Романова швейцар впустил бы в ресторан «Метрополь». Бесформенные треухи, знавшие куда лучшие времена каэшки (так полярники называют свои теплые куртки с капюшоном), потертые, в масляных пятнах кожаные штаны, поношенные, раздавленные унты… Будто не сегодняшний и бывший начальники самой престижной в Арктике экспедиции, а лесорубы после смены. Но чего бы швейцар явно не оценил, так это того, что сия экипировка была тщательно подогнана, а посему исключительно удобна для работы. Сравнивая старожилов с «чечако», Джек Лондон имел в виду именно это обстоятельство. Одежда должна быть теплой и удобной — остальное в Арктике значения не имеет.
С Лукиным и Романовым я до сих пор не встречался и не скрывал своего любопытства. В домик Бирюкова вошли Молодость и Опыт. Оба рослые, мощные, но Молодость энергичная, пружинистая, а Опыт грузный, неторопливый. На сегодняшний день для меня это были наиболее интересные в Арктике два человека. Если Илья Павлович Романов за свои полсотни прославился как опытнейший гидролог, ледовый разведчик, начальник дрейфующих станций и «прыгающих» экспедиций, то его ученик и преемник Валерий Лукин считался «молодым и многообещающим» и лишь входил в известность. Это математики, шахматисты и поэты к тридцати годам достигают совершенства — полярники в таком возрасте карьеру только начинают. Не только в силу нашей инерции, которая поднимает руководителя на должную высоту где-то в предпенсионном возрасте, но и по объективным причинам: даже при самых блестящих способностях молодому полярнику, чтобы стать руководителем, необходим опыт, который дается только долгими и трудными экспедициями. Золотой возраст для полярного руководителя начинается после тридцати — тридцати пяти; впрочем, не припомню сколько-нибудь известного путешественника, который прославился в более раннем возрасте.
Мы сидели за столом у Бирюкова и пили чай. Разговор шел ни о чем, ко мне явно приглядывались — не самое приятное ощущение. Но вскоре я уловил, что сей разговор «ни о чем» имеет свою логику, то Романов, то Красноперов, то Лукин вскользь, между прочим припоминали эпизоды, когда «прыгающим» было плохо. Меня просто пугали! Когда я вдруг это понял, то рассмеялся — этаким непонятным смехом — и в ответ на вопросительные взгляды процитировал знаменитое толстовское: «Он пугает, а мне не страшно».
Лед разбил Романов.
— Ты что, всерьез хочешь с нами полететь? Я утвердительно кивнул.
— Мне Гербович и другие говорили, что ты вроде неплохой парень, — сказал Романов. — «Новичка в Антарктиде» ты написал в основном без брехни.
Я скромно склонил голову — в знак согласия с этой оценкой.
— Так берешь его, начальник? — спросил Романов.
— Возьмем, — сказал Лукин без особого энтузиазма, как мне показалось. — Только учтите, у нас в самолете не слишком комфортабельно.
— А ты разве не читал, что он на станциях постоянный дежурный по камбузу? — усмехнулся Романов. — Бери его по специальности.
— Это можно, — пообещал я. — Посуда, картошка, пельмени.
— Вещи с собой? — спросил Лукин. — Пошли в самолет.
Спасибо моему полярному крестному — в который раз! После первой нашей встречи на СП-15 Алексей Федорович Трешников благословил меня в Антарктиду, помог войти в замкнутый, холодно относящийся к посторонним наблюдателям круг полярников, был моим благосклонным читателем — и дал добро к «прыгунам». Совсем недавно, спустя восемь лет, Лукин признался: «Не прикажи тогда Трешников — не летать бы вам с нами на последнем ЛИ-2. Работа у нас, сами знаете, не совсем обычная, часто приходится рисковать, значит, присутствие посторонних на борту нежелательно — отвечай потом за них. Но раз сам Трешников приказал…»
Это теперь — «сами знаете», а тогда, в 1977-м, я еще не очень-то знал; то есть посадки на дрейфующий лед в моем пассажирском активе имелись, но — на ледовые аэродромы, на подготовленные, не раз проверенные взлетно-посадочные полосы дрейфующих станций. А разница между такой посадкой и первичной столь же велика, как между первым полетом летчика-испытателя и последующими полетами тех, кто принял у него машину.
Первичная посадка — это для полярного летчика звучит гордо. Не говоря уже о более ранних временах, даже в тридцатых — сороковых годах каждая такая посадка становилась широкоизвестной, вызывала восхищение — считалась подвигом, достойным высших в стране почестей. Немногочисленных полярных асов того времени, которые осмеливались садиться на дрейфующий лед (поиски экспедиции Нобиле, спасение челюскинцев, высадка папанинцев на СП-1, первые высокоширотные экспедиции), знала вся страна. Слава первопроходцам! Дорогой ценой достался им этот опыт: наставления по полетам и посадкам в Арктике, как образно сказано, печатались на типографских машинах, сделанных из обломков разбитых самолетов.
Полярный опыт, как и всякий другой, цементируется на ошибках; с годами секреты, которыми владели одиночки-асы, становились достоянием следующих поколений. И вчерашние новички, еще не ходившие в школу, когда совершали свои подвиги Бабушкин, Водопьянов, Мазурук, Козлов, Черевичный, Титлов и другие первопроходцы, начали уверенно делать то, что раньше под силу было только виртуозам.
Став массовым, подвиг уже не приковывал к себе внимания: первичные посадки на лед, каждая из которых когда-то отмечалась правительственными наградами, стали обыденной работой «прыгающих» экспедиций. «Прыгающих» — потому что в удачный день самолет совершает несколько первичных посадок, «прыгает» с льдины на льдину, а с борта самолета в свою очередь прыгают на ходу люди — Валерий Лукин и его товарищи.
Над Северным Ледовитым океаном я летал много раз; хорошо помню, что, когда это случилось впервые, я был лихорадочно возбужден — шутка ли, подо мной те самые льды, о которых столько читал и мечтал! Но с каждым последующим полетом восторженности становилось все меньше: я смотрел вниз на ледяной панцирь океана, думал о людях, которые добирались до полюса на собаках, на лыжах, ползком, умирая от усталости, голода и холода, и сознавал, что в моем полете — гомеопатическая доза романтики. На дрейфующей станции, куда я лечу, подготовлена превосходная ВПП, мой самолет тянут туда на эфирной ниточке, и в хорошую погоду посадка на ледовый аэродром вряд ли многим опаснее, чем на бетонированную полосу «Внукова». Конечно, все может произойти: то ли беспаспортный циклон по дороге перехватит и начнется обледенение, то ли выйдет из строя двигатель, то ли на дрейфующей станции начнутся подвижки льда и сесть будет некуда; но разве не то же самое может случиться в обычном пассажирском рейсе над Большой землей?
Как ни странно, мой самый доселе впечатляющий полет в Арктике проходил именно над землей, в полярную ночь. Был я тогда зеленым новичком, у которого любимое полярниками сгущенное молоко на губах не обсохло, все мне было в диковинку, и каждый день сулил необыкновенные открытия — состояние, обязательное для всех новичков.
Здесь я должен отдать дань уважения и вечной признательности Владимиру Ивановичу Соколову, бортрадисту полярной авиации: не будь его письма, моя судьба могла бы сложиться по-иному. Дело было так. В 1965 году я плавал на рыболовном траулере в Индийском океане и написал юмористическую повесть «Кому улыбается океан». Тропики поразили мое воображение, я размечтался о путешествии в джунгли Амазонки, в Океанию, я хотел увидеть красавиц с островов Фиджи и ступить на берег, носящий святое имя Миклухо-Маклая. И вдруг — письмо от читателя. «Вы пишете, что в Красном море и в Индийском океане хлебнули пятидесятиградусного пекла, — писал Соколов, — а не хотите ли хлебнуть шестидесятиградусного мороза?»
Холода я не люблю (и не встречал ни одного человека, который его любит), и у меня в мыслях не было искать приключений в полярных широтах. Мерзнуть мне решительно не хотелось. Все мое нутро восставало при одной лишь мысли о том, что я буду мерзнуть — и, возможно, как собака. Так что письмо я решительно отложил в сторону — на целую неделю. Потом ноги сами привели меня к тогдашнему начальнику полярной авиации Марку Ивановичу Шевелеву, который с благосклонной улыбкой выслушал мой лепет и отправил на выучку к летчикам. Я прилетел в аэропорт Черский к Соколову, Володя и его Наташа меня приютили, обогрели, накормили, и — началась моя полярная жизнь. Я начал летать с полярными летчиками, которые передавали меня друг другу, сутками не спал, восхищаясь дикой красотой Якутии и Чукотки, собирал материал для книги «У Земли на макушке» и с удовольствием думал о том, как ошарашу московских приятелей, которые хором уверяли, что за Полярным кругом и крупицы юмора не найдешь — улыбки там замерзают на лету.
И вот в очередной раз, когда меня, как эстафетную палочку, передали в экипаж командира ЛИ-2 Александра Денисенко, и произошел тот самый впечатляющий полет. Но о том, что он самый впечатляющий, я узнал не в воздухе, а лишь после посадки — это здорово меняет дело, не правда ли? Другими словами, острых ощущений, когда для них имелись основания, я не испытал — участь находящегося в неведении пассажира. Летал я с Денисенко двое суток — в залив Креста, бухту Провидения и в другие аэропорты с чарующе-волшебными названиями, столь любимыми Стивенсоном; рейсы были грузовые — мешки с мороженой рыбой и оленьи шкуры, на которых я, единственный пассажир, отсыпался; отдохнув, заходил в пилотскую кабину, садился в кресло второго пилота и несказанно гордился оказанным мне доверием — вцепившись онемевшими руками в штурвал, управлял самолетом. (Лишь под конец Денисенко признался, что гордился я напрасно — был включен автопилот.)
В ту ночь мы летели на мыс Шмидта. Очнулся я от сильной тряски, протер глаза и пошел в пилотскую кабину. Вопреки обыкновению, никто на меня внимания не обратил, со мной не шутили и не предложили сесть в кресло второго пилота. Самолет дрожал, несся в «молоке» и явно шел на снижение. В этой ситуации я не счел себя вправе задавать вопросы, а только стоял за бортмехаником и смотрел.
С лица Денисенко, отличного летчика и веселого, неунывающего человека, градом лил пот! И остальные члены экипажа — второй пилот, штурман, бортмеханик, радист — были необычно серьезны и явно взволнованны. — Маркович, — увидев меня, сказал Денисенко, — идите в грузовую кабину, лягте да покрепче держитесь. Я ушел, но не лег, а скорчился у иллюминатора. Мелькнули огни — значит, самолет пробил облачность; земля стремительно приближалась, я уже мог рассмотреть обозначенную бочками полосу… В чем дело, почему экипаж так напряжен, когда через какие-то секунды мы приземлимся?
«Не оставляй любовь на старость, а торможение на конец полосы», — припомнилась пилотская прибаутка. Все же идет нормально! Мелькнула первая бочка, вторая, пятая… Бац! Я боднул головой иллюминатор. ЛИ-2 стало швырять, он отчаянно запрыгал — дал «козла»: недопустимый ляп для такого летчика, как Денисенко. Под самый конец произошло и вовсе непростительное — правой плоскостью задело бочку. И — все, самолет замер…
Облизывая языком разбитую губу, я вошел в пилотскую кабину и вопросительно посмотрел на Денисенко. Он вытирал с лица пот и, весьма довольный, улыбался! Чему он радуется, чудак?
— Зубы целы? — подмигнув, весело спросил он. — Здорово, а? Верно, что голь на выдумки хитра? Только бы дырку в пилотском свидетельстве не заработать.
И мне было рассказано нижеследующее.
Вылетали из бухты Провидения — погода звенела; но, как часто бывает в Арктике, из ниоткуда возник непредсказанный циклон и зацепил своим хвостом аэропорт назначения, мыс Шмидта. Взяли курс на запасной аэропорт Певек — закрылся, повернули на Черский — поздно, уже не принимает, замело… А точку возврата прошли, до Провидения горючего не хватит. И тогда Денисенко принял решение, продиктованное и отчаянием, и здравым смыслом, — приземляться все-таки на Шмидте, хотя боковой ветер по полосе был двадцать метров в секунду, почти вдвое сильнее допустимого для ЛИ-2.
Замечательно посадил самолет! Промедли Денисенко, отдавшись сомнениям хоть бы на минуту, — и пришлось бы садиться в ночной тундре на «пузо»: баки были пустые, бензина осталось, как говорят, «на заправку зажигалки».
Исключительно полезно для нервной системы — быть в неведении.
Со Шмидта я улетел на остров Врангеля и там уже узнал, что Денисенко отделался устным замечанием. Видимо, начальство пришло к выводу, что для общества куда важнее пусть с нарушениями, но спасти самолет, чем с полным соблюдением инструкций позволить ему разбиться.
И вот я вновь — в который раз — в грузовой кабине ЛИ-2. Все это уже было: и запасные баки с горючим, и заваленные грузами проходы, и газовая плитка с двумя конфорками, на которой пыхтит неизменный чайник… И все-таки этот самолет разительно отличается от всех ЛИ-2, ИЛ-14 и АН-2, на который я летал над Арктикой: для него никто не готовит взлетно-посадочную полосу.
Негде повернуться — научное оборудование, баллоны с газом, спальные мешки, палатка, канистры, ящики… Теперь понятно, почему «прыгающие» предпочитают обмундирование второго и третьего срока службы: и женское общество далековато, и гладильную доску некуда поставить.
Романов находился в пилотской кабине на месте летного наблюдателя, Михаил Красноперов похрапывал, растянувшись на запасном баке, Александр Чирейкин дремал в солдатской позе — лежа на спальнике и положив под голову вещмешок, а Лукин, погрузившись в карту, сидел на ящике с приборами. Вот вам и вся знаменитая «прыгающая» экспедиция! Ну и экипаж самолета, конечно.
Лукин сложил карту и сунул ее в планшет.
— Точка 41, — сказал он. — Скоро пойдем на посадку.
И ушел в пилотскую кабину — вместе с товарищами выбирать площадку.
Первая «первичная» в моей жизни — это надо осмыслить, морально подготовиться, ничем не выдать волнения, смешного в глазах битых-перебитых профессионалов.
Лукин так и называет товарищей и себя — профессионалы.
Я прильнул к иллюминатору, чтобы не прозевать, запечатлеть самое, может быть, рискованное, что есть на сегодня в Арктике — наряду с разломами льда и мощным торошением на дрейфующих станциях. Тогда, над мысом Шмидта, я был в неведении; сейчас я точно знаю, что в ближайшие минуты всех нас ждет запланированный и осознанный риск.
Я давно хотел написать об этом, но как-то не приходилось: в риске есть что-то прекрасное! Я не карточный игрок и никогда не обладал состоянием, которое можно поставить на карту; фронтовой опыт у меня небольшой, да к тому же тогда, в 45-м, я был шестнадцатилетним мальчишкой, которому жизнь казалась вечной; в зрелом возрасте приключения, которые оказывались опасными, случались по воле слепого случая. Совсем другое дело — риск осознанный, спрессованное в считанные мгновения «быть или не быть». Волнующе-прекрасное ощущение необыкновенной полноты жизни! Только с кем поделиться этой мыслью? Саша Чирейкин, позевывая, надевает унты. Красноперов недовольно морщится: прелюбопытнейший сон прервали, черти! Ведь не поймут, переглянутся и пожмут плечами, хуже того — посмеются!
Один такой случай в моем активе уже имелся. В первые дни на фронте, когда от сопричастности к великому делу душа ликовала и пела, после утомительного марша я поделился с помкомвзвода исключительно яркой и глубокой мыслью:
— Ваня, ты видел, «Два бойца»? Вот хорошо сидеть ночью в окопе и петь под гитару «Темную ночь», правда?
И Ваня, который в свои девятнадцать лет шел к Берлину от Курской дуги и был трижды ранен, так на меня посмотрел, что не оставалось никаких сомнений: мои умственные способности он оценивает крайне низко. Он бросил несколько вступительных слов, даже самое мягкое из которых я не берусь привести, и, облегчив душу, закончил:
— «Темную ночь», там-там-там, хорошо напевать любимой в городском сквере!
Хотя уже, кажется, на следующий день у меня не возникало никакого желания петь на передовой лирические песни, Ваня еще с неделю обращался ко мне не иначе как: «Эй, „темная ночь“, сделай то-то, сгоняй туда-то!» И лишь потом, когда мы подружились, признался, что счел меня малость чокнутым, «с перекрученной резьбой».
Вот что я записал потом, сразу после полета: «Таким я видел Ледовитый океан сто раз. Первозданная, необыкновенная красота страны дрейфующих льдов! С высоты океан кажется приветливым и гостеприимным: спаянные одна с другой льдины с грядами игрушечных торосов по швам, покрытые нежно-голубым льдом недавние разводья, забавно разбегающиеся темные полоски — будто гигантская декоративная плитка, по которой озорник мальчишка стукнул молотком… Но так казалось до тех пор, пока самолет не стал снижаться. С каждой секундой океан преображался, словно ему надоело притворство и захотелось быть самим собой: гряды торосов щетинились на глазах, темные полоски оборачивались трещинами, дымились свежие разводья, а гладкие, как футбольное поле, заснеженные поверхности сплошь усеивались застругами и ропаками. Декоративная плитка расползалась, обман исчезал…»
Самолет делал круги, как ястреб, высматривающий добычу… Неужели здесь можно сесть? И оправдан ли такой риск?
То, что риск оправдан, я уже знал из беседы с Лукиным на борту самолета. Вот что он рассказал о «прыгающих».
— Сначала немного истории. Если идею дрейфующей станции впервые высказал Фритьоф Нансен, то мысль о «прыгающих» явилась Отто Юльевичу Шмидту после высадки папанинцев. Фактически полет Черевичного, Аккуратова и Каминского на Полюс относительной недоступности весной 41-го был первой прыгающей экспедицией. После войны эти полеты возобновились в конце сороковых годов, но лишь в 72-м под руководством Трешникова была разработана крупная программа по гидрологической съемке Арктического бассейна. К этому времени, — продолжал Лукин, — стало ясно, что одних лишь дрейфующих станций для изучения гигантской акватории Северного Ледовитого океана недостаточно: слишком велика зависимость от линии дрейфа, остается много «белых пятен». И на карте Арктического бассейна — вот она, взгляните — появились сотни точек: условные места будущих гидрологических станций. Что это такое — через несколько часов увидите. А пока поверьте на слово, что в результате работы нашей экспедиции появилась удивительная возможность получить как бы мгновенную фотографию тех процессов, которые происходят на всей акватории океана. Представляете, сколько потребовалось бы научно-исследовательских судов, чтобы выполнить такую задачу? Да еще учтите, что через мощные паковые льды к приполюсным районам не так-то легко пробиться… Вот мы и «прыгаем»… До недавнего времени нашим неизменным начальником был Илья Палыч, но годы… Учтите еще одну деталь, — закончил Лукин, — вы находитесь на борту последнего ЛИ-2. Сегодня шестое апреля, а ровно через двадцать дней наш самолет спишут — кончается ресурс. Ладно, у нас еще будет время об этом поговорить. Так неужели здесь можно сесть? Из пилотской кабины выглянул штурман Олег Замятин.
— Шашку!
— Станьте поближе к двери, — посоветовал Лукин, — только не сюда, в сторонку. Технология у нас простая, сейчас увидите.
Бортмеханик Козарь проткнул в дымовой шашке несколько отверстий, сунул фосфорную спичку, поджег ее и бросил шашку в открытую дверь.
— Ветер по полосе!
Лукин и Чирейкин, подхватив двухручечный бур, подошли к двери.
Промелькнули торосы… ропак… еще торосы, до них, кажется, можно было достать рукой! Но не успел я этого осмыслить, как лыжи заскрежетали и самолет, гася скорость, помчался по льду.
— «Прыгуны», на лед!
Лихо, как мальчишки с подножки трамвая, Лукин и Чирейкин выбросились на заснеженную поверхность.
— Черт бы тебя побрал! — Красноперов подхватил с газовой плитки заплясавший чайник.
Самолет выруливал, не останавливаясь (динамическая нагрузка меньше статической, в случае чего больше шансов взлететь), несколько пар глаз впились в «прыгунов», которые изо всех сил крутили рукоятки бура. Через несколько секунд Лукин должен подать условный знак, от которого зависит, останемся мы на льду или — ноги в руки и бегом отсюда!
Лукин выпрямился, снял рукавицу и показал большой палец.
— Порядок. — Красноперов облегченно вздохнул. — Драпать не надо.
— А бывает, что надо? — закинул я удочку.
— Еще как! — засмеялся Красноперов. — Илья Палыч, Маркович разочарован, ему хотелось бы, чтобы Лукин показал два или три пальца.
— Еще увидишь, — подходя к двери, проворчал Романов. — Тьфу, тьфу, тьфу…
Двигатели были заглушены, Козарь вместе с радистом Думчиковым поспешно покрыли их чехлами: на дворе минус сорок три, да еще с ветерком — за десять метров в секунду.
Я подошел к Лукину.
— Поэзия кончилась, — поведал он, — начинается сухая проза: разгрузочные работы.
Командир корабля Сморж, тоже командир корабля, но в нашей экспедиции второй пилот Долматов и Замятин подтащили к распахнутому люку лебедку с движком, палатку, баллон пропана с горелкой, ручные буры, ящики с приборами — несколько центнеров груза. Мы его принимали стоя на льду. Лукин и Чирейкин вновь занялись лункой — эта работа самая трудоемкая. Ветер обжигал, лед оказался бетонно-прочным, плохо поддавался. Все бурили по очереди — единственный способ согреться на таком собачьем холоде. Одновременно льдина обживалась: над бурильщиками раскрылась палатка, Чирейкин включил мощную газовую горелку — и стало тепло. Из-под бура пошел мокрый снег: скоро вода. Еще, еще десятка два оборотов — и ледяной керн диаметром в четверть метра покачивался в темной воде. Ого — около двух метров длиной!
Лукин опустил в лунку и взорвал детонатор. Цифры на эхолоте стремительно запрыгали: тысяча… две тысячи… три тысячи двести метров… Чирейкин включил движок лебедки, Лукин и Красноперов подвесили к тросу батометры, приборы ушли в воду — на разные горизонты. Ни единого лишнего слова, исключительная отработанность движений! Затем к батометрам сверху помчался на тросе грузик, который в течение получаса перевернет приборы и заставит их набрать океанскую воду.
В палатке стало жарко и душно, я вышел на свежий воздух.
Сказочной красоты торосы крепостной стеной окаймляли льдину. Их грани сверкали, на них больно смотреть. Как жаль, что этот чудный каприз природы недолговечен, что первые же подвижки льда превратят крепостную стену с башнями и бойницами в груду бесформенных обломков. Самый красивый торос я видел, пожалуй, на СП-15, полярники назвали его «Шапка Мономаха» — настоящее произведение искусства! Сколько километров пленки было выстрелено в этот торос, величавый и равнодушный, неправдоподобное «диво дивное»! Мне он запомнился и тем, что, сфотографировавшись на его вершине, я потерял бдительность и спустился вниз с восьми метров значительно быстрее, чем хотелось бы, — к счастью, без серьезных последствий.