– Не ругайся, пожалуйста!
– Тебя бы там стошнило, ей-богу! – говорю. – А возьми День выпускников. У них установлен такой день, называется День выпускников, когда все подонки, окончившие Пэнси чуть ли не с 1776 года, собираются в школе и шляются по всей территории со своими женами и детками. Ты бы посмотрела на одного старикашку лет пятидесяти. Зашел прямо к нам в комнату – постучал, конечно, и спрашивает, нельзя ли ему пройти в уборную. А уборная в конце коридора, мы так и не поняли, почему он именно у нас спросил. И знаешь, что он нам сказал? Говорит – хочу посмотреть, сохранились ли мои инициалы на дверях уборной. Понимаешь, он лет сто назад вырезал свои унылые, дурацкие, бездарные инициалы на дверях уборной и хотел проверить, целы ли они или нет. И нам с товарищами пришлось проводить его до уборной и стоять там, пока он искал свои кретинские инициалы на всех дверях. Ищет, а сам все время распространяется, что годы, которые он провел в Пэнси, – лучшие годы его жизни, и дает нам какие-то идиотские советы на будущее. Господи, меня от него такая взяла тоска! И не то чтоб он был особенно противный – ничего подобного. Но вовсе и не нужно быть особенно противным, чтоб нагнать на человека тоску, – хороший человек тоже может вконец испортить настроение. Достаточно надавать кучу бездарных советов, пока ищешь свои инициалы на дверях уборной, – и все! Не знаю, может быть, у меня не так испортилось бы настроение, если б этот тип еще не задыхался. Он никак не мог отдышаться после лестницы. Ищет эти свои инициалы, а сам все время отдувается, сопит носом. И жалко, и смешно, да к тому же еще долбит нам со Стрэдлейтером, чтобы мы извлекли из Пэнси все, что можно. Господи, Фиби! Не могу тебе объяснить. Мне все не нравилось в Пэнси. Не могу объяснить!
Тут Фиби что-то сказала, но я не расслышал. Она так уткнулась лицом в подушку, что ничего нельзя было расслышать.
– Что? – говорю. – Повернись сюда. Не слышу я ничего, когда ты говоришь в подушку.
– Тебе вообще ничего не нравится!
Я еще больше расстроился, когда она так сказала.
– Нет, нравится. Многое нравится. Не говори так. Зачем ты так говоришь?
– Потому что это правда. Ничего тебе не нравится. Все школы не нравятся, все на свете тебе не нравится. Не нравится – и все!
– Неправда! Тут ты ошибаешься – вот именно, ошибаешься! Какого черта ты про меня выдумываешь? – Я ужасно расстроился от ее слов.
– Нет, не выдумываю! Назови хоть что-нибудь одно, что ты любишь!
– Что назвать? То, что я люблю? Пожалуйста!
К несчастью, я никак не мог сообразить. Иногда ужасно трудно сосредоточиться.
– Ты хочешь сказать, что я
Она не сразу ответила. Отодвинулась от меня бог знает куда, на другой конец кровати, чуть ли не на сто миль.
– Ну, отвечай же! Что назвать-то, что я люблю или что мне вообще нравится?
– Что ты любишь.
– Хорошо, – говорю. Но я никак не мог сообразить. Вспомнил только двух монахинь, которые собирают деньги в потрепанные соломенные корзинки. Особенно вспомнилась та, в стальных очках. Вспомнил я еще мальчика, с которым учился в Элктон-хилле. Там со мной в школе был один такой. Джеймс Касл, он ни за что не хотел взять обратно свои слова – он сказал одну вещь про ужасного воображалу, про Фила Стейбла. Джеймс Касл назвал его самовлюбленным остолопом, и один из этих мерзавцев, дружков Стейбла, пошел и донес ему. Тогда Стейбл с шестью другими гадами пришел в комнату к Джеймсу Каслу, запер двери и попытался заставить его взять свои слова обратно, но Джеймс отказался. Тогда они за него принялись. Я не могу сказать, что они с ним сделали, – ужасную гадость! – но он все-таки не соглашался взять свои слова обратно, вот он был какой, этот Джеймс Касл. Вы бы на него посмотрели: худой, маленький, руки – как карандаши. И в конце концов знаете, что он сделал, вместо того чтобы отказаться от своих слов? Он выскочил из окна. Я был в душевой и даже оттуда услыхал, как он грохнулся. Я подумал, что из окна что-то упало – радиоприемник или тумбочка, но никак не думал, что это мальчик. Тут я услыхал, что все бегут по коридору и вниз по лестнице. Я накинул халат и тоже помчался по лестнице, а там на ступеньках лежит наш Джеймс Касл. Он уже мертвый, кругом кровь, зубы у него вылетели, все боялись к нему подойти. А на нем был свитер, который я ему дал поносить. Тем гадам, которые заперлись с ним в комнате, ничего не сделали, их только исключили из школы. Даже в тюрьму не посадили.
Больше я ничего вспомнить не мог. Двух монахинь, с которыми я завтракал, и этого Джеймса Касла, с которым я учился в Элктон-хилле. Самое смешное, говоря по правде, – это то, что я почти не знал этого Джеймса Касла. Он был очень тихий парнишка. Мы учились в одном классе, но он сидел в другом конце и даже редко выходил к доске отвечать. В школе всегда есть ребята, которые редко выходят отвечать к доске. Да и разговаривали мы с ним, по-моему, всего один раз, когда он попросил у меня этот свитер. Я чуть не умер от удивления, когда он попросил, до того это было неожиданно. Помню, я чистил зубы в умывалке, а он подошел, сказал, что его кузен повезет его кататься. Я даже не думал, что он знает, что у меня есть теплый свитер. Я про него вообще знал только одно – что в школьном журнале он стоял как раз передо мной: Кайбл Р., Кайбл У., Касл, Колфилд – до сих пор помню. А если уж говорить правду, так я чуть не отказался дать ему свитер. Просто потому, что почти не знал его.
– Что? – спросила Фиби, и до этого она что-то говорила, но я не слышал. – Не можешь ничего назвать – ничего!
– Нет, могу. Могу.
– Ну назови!
– Я люблю Алли, – говорю. – И мне нравится вот так сидеть тут, с тобой разговаривать и вспоминать всякие штуки.
– Алли умер – ты всегда повторяешь одно и то же! Раз человек умер и попал на небо, значит, нельзя его любить по-настоящему.
– Знаю, что он умер! Что ж, по-твоему, я не знаю, что ли? И все равно я могу его любить! Оттого что человек умер, его нельзя перестать любить, черт побери, особенно если он был лучше всех живых, понимаешь?
Тут Фиби ничего не сказала. Когда ей сказать нечего, она всегда молчит.
– Да и сейчас мне нравится тут, – сказал я. – Понимаешь, сейчас, тут. Сидеть с тобой, болтать про всякое…
– Ну нет, это совсем не то!
– Как не то? Конечно, то! Почему не то, черт побери? Вечно люди про все думают, что это не то. Надоело мне это до черта!
– Перестань чертыхаться! Ладно, назови еще что-нибудь. Назови, кем бы тебе хотелось стать. Ну, ученым, или адвокатом, или еще кем-нибудь.
– Какой из меня ученый? Я к наукам не способен.
– Ну, адвокатом – как папа.
– Адвокатом, наверно, неплохо, но мне все равно не нравится, – говорю. – Понимаешь, неплохо, если они спасают жизнь невинным людям и вообще занимаются такими делами, но в том-то и штука, что адвокаты ничем таким не занимаются. Если стать адвокатом, так будешь просто гнать деньги, играть в гольф, в бридж, покупать машины, пить сухие коктейли и ходить этаким франтом. И вообще, даже если ты все время спасал бы людям жизнь, откуда бы ты знал, ради чего ты это делаешь – ради того, чтобы
Я не очень был уверен, понимает ли моя Фиби, что я плету. Все-таки она еще совсем маленькая. Но она хоть слушала меня внимательно. А когда тебя слушают, это уже хорошо.
– Папа тебя убьет, он тебя просто убьет, – говорит она опять.
Но я ее не слушал. Мне пришла в голову одна мысль – совершенно дикая мысль.
– Знаешь, кем бы я хотел быть? – говорю. – Знаешь, кем? Если б я мог выбрать то, что хочу, черт подери!
– Перестань чертыхаться! Ну, кем?
– Знаешь такую песенку – «Если ты ловил кого-то вечером во ржи…»
– Не так! Надо «Если кто-то
– Знаю, что это стихи Бернса.
Она была права. Там действительно «Если кто-то звал кого-то вечером во ржи». Честно говоря, я забыл.
– Мне казалось, что там «ловил кого-то вечером во ржи», – говорю. – Понимаешь, я себе представил, как маленькие ребятишки играют вечером в огромном поле, во ржи. Тысячи малышей, и кругом – ни души, ни одного взрослого, кроме меня. А я стою на самом краю скалы, над пропастью, понимаешь? И мое дело – ловить ребятишек, чтобы они не сорвались в пропасть. Понимаешь, они играют и не видят, куда бегут, а тут я подбегаю и ловлю их, чтобы они не сорвались. Вот и вся моя работа. Стеречь ребят над пропастью во ржи. Знаю, это глупости, но это единственное, чего мне хочется по-настоящему. Наверно, я дурак.
Фиби долго молчала. А потом только повторила:
– Папа тебя убьет.
– Ну и пускай, плевать мне на все! – Я встал с постели, потому что решил позвонить одному человеку, моему учителю английского языка из Элктон-хилла. Его звали мистер Антолини, теперь он жил в Нью-Йорке. Он ушел из Элктон-хилла и получил место преподавателя в Нью-йоркском университете. – Мне надо позвонить по телефону, – говорю я. – Сейчас вернусь. Ты не спи, слышишь? – Мне очень не хотелось, чтобы она заснула, пока я буду звонить по телефону. Я знал, что она не уснет, но все-таки попросил ее не спать.
Я подошел к двери, но тут она меня окликнула:
– Холден! – И я обернулся.
Она сидела на кровати, хорошенькая, просто прелесть.
– Одна девочка, Филлис Маргулис, научила меня икать! – говорит она. – Вот послушай!
Я послушал, но ничего особенного не услыхал.
– Неплохо! – говорю.
И пошел в гостиную звонить по телефону своему бывшему учителю мистеру Антолини.
23
Позвонил я очень быстро, потому что боялся – вдруг родители явятся, пока я звоню. Но они не пришли. Мистер Антолини был очень приветлив. Сказал, что я могу прийти хоть сейчас. Наверное, я разбудил их обоих, потому что никто долго не подходил к телефону. Первым делом он меня спросил, что случилось, а я ответил – ничего особенного. Но все-таки я ему рассказал, что меня выставили из Пэнси. Все равно кому-нибудь надо было рассказать. Он сказал:
– Господи, помилуй нас, грешных! – Все-таки у него было настоящее чувство юмора. Велел хоть сейчас приходить, если надо.
Он был самым лучшим из всех моих учителей, этот мистер Антолини. Довольно молодой, немножко старше моего брата, Д.Б., и с ним можно было шутить, хотя все его уважали. Он первый поднял с земли того парнишку, который выбросился из окна, Джеймса Касла, я вам про него рассказывал. Мистер Антолини пощупал у него пульс, потом снял с себя куртку, накрыл Джеймса Касла и понес его на руках в лазарет. И ему было наплевать, что вся куртка пропиталась кровью.
Я вернулся в комнату Д.Б., а моя Фиби там уже включила радио. Играли танцевальную музыку. Радио было приглушено, чтобы не разбудить нашу горничную. Вы бы посмотрели на Фиби. Сидит посреди кровати на одеяле, поджав ноги, словно какой-нибудь йог, и слушает музыку. Умора!
– Вставай! – говорю. – Хочешь, потанцуем?
Я сам научил ее танцевать, когда она еще была совсем крошкой. Она здорово танцует. Вообще я ей только показал немножко, а выучилась она сама. Нельзя выучить человека танцевать по-настоящему, это он только сам может.
– На тебе башмаки, – говорит.
– Ничего, я сниму. Вставай!
Она как спрыгнет с кровати. Подождала, пока я сниму башмаки, а потом мы с ней стали танцевать. Очень уж здорово она танцует. Вообще я не терплю, когда взрослые танцуют с малышами, вид ужасный. Например, какой-нибудь папаша в ресторане вдруг начинает танцевать со своей маленькой дочкой. Он так неловко ее ведет, что у нее вечно платье сзади подымается, да и танцевать она совсем не умеет, – словом, вид жалкий. Но я никогда не стал бы танцевать с Фиби в ресторане. Мы только дома танцуем, и то не всерьез. Хотя она – дело другое, она очень здорово танцует. Она слушается, когда ее ведешь. Только надо ее держать покрепче, тогда не мешает, что у тебя ноги во сто раз длиннее. Она ничуть не отстает. С ней и переходы можно делать, и всякие повороты, даже джиттербаг – она никогда не отстанет. С ней даже танго можно танцевать, вот как!
Мы протанцевали четыре танца. А в перерывах она до того забавно держится, просто смех берет. Стоит и ждет. Не разговаривает, ничего. Заставляет стоять и ждать, пока оркестр опять не вступит. А мне смешно. Но она даже смеяться не позволяет.
Словом, протанцевали мы четыре танца, и я выключил радио. Моя Фиби нырнула под одеяло и спросила:
– Хорошо я стала танцевать?
– Еще как! – говорю. Я сел к ней на кровать. Я здорово задыхался. Наверно, курил слишком много. А она хоть бы чуть запыхалась!
– Пощупай мой лоб! – говорит она вдруг.
– Зачем?
– Ну пощупай! Приложи руку! – Я приложил ладонь, но ничего не почувствовал. – Сильный у меня жар? – говорит.
– Нет. А разве у тебя жар?
– Да, я его сейчас нагоняю. Потрогай еще раз!
Я опять приложил руку и опять ничего не почувствовал, но все-таки сказал:
– Как будто начинается. – Не хотелось, чтоб у нее развилось что-то вроде этого самого комплекса неполноценности.
Она кивнула.
– Я могу нагнать даже на термометре!
– На тер-мо-мет-ре? Кто тебе показал?
– Алиса Голмборг меня научила. Надо скрестить ноги и думать про что-нибудь очень-очень жаркое. Например, про радиатор. И весь лоб начинает так гореть, что кому-нибудь можно обжечь руку!
Я чуть не расхохотался. Нарочно отдернул от нее руку, как будто боялся обжечься.
– Спасибо, что предупредила! – говорю.
– Нет, я бы тебя не обожгла! Я бы остановилась заранее – тс-с! – И она вдруг привскочила на кровати.
Я страшно испугался.
– Что такое?
– Дверь входная! – говорит она громким шепотом. – Они!
Я вскочил, подбежал к столу, выключил лампу. Потом потушил сигарету, сунул окурок в карман. Помахал рукой, чтоб развеять дым, – и зачем я только курил тут, черт бы меня драл! Потом схватил башмаки, забрался в стенной шкаф и закрыл дверцы. Сердце у меня колотилось как проклятое. Я услышал, как вошла мама.
– Фиби! – говорит. – Перестань притворяться! Я видела у тебя свет, моя милая!
– Здравствуй! – говорит Фиби. – Да, я не могла заснуть. Весело вам было?
– Очень, – сказала мама, но слышно было, что это неправда. Она совершенно не любит ездить в гости. – Почему ты не спишь, разреши узнать? Тебе не холодно?
– Нет, мне тепло. Просто не спится.
– Фиби, ты, по-моему, курила? Говори правду, милая моя!
– Что? – спрашивает Фиби.
– Ты слышишь, что я спросила?
– Да, я на минутку закурила. Один-единственный разок затянулась. А потом выбросила в окошко.
– Зачем же ты это сделала?
– Не могла уснуть.
– Ты меня огорчаешь, Фиби, очень огорчаешь! – сказала мама. – Дать тебе второе одеяло?
– Нет, спасибо! Спокойной ночи! – сказала Фиби. Видно было, что она старается поскорей от нее избавиться.
– А как было в кино? – спрашивает мама.
– Чудесно. Только Алисина мать мешала. Все время перегибалась через меня и спрашивала, знобит Алису или нет. А домой ехали в такси.
– Дай-ка я пощупаю твой лоб.
– Нет, я не заразилась. Она совсем здорова. Это ее мама выдумала.