Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Вдова горца - Вальтер Скотт на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Вальтер Скотт

Вдова горца

Рассказы Скотта были написаны им и опубликованы в последние годы жизни. В 1827 г. в Эдинбурге, у издателя Кэделла, вышло два небольших томика, озаглавленных «Кэнонгейтская хроника». Этот двухтомник, так называемая первая серия «Кэнонгейтской хроники» (в качестве второй серии годом позже был издан роман «Пертская красавица»), заключал рассказы «Вдова горца», «Два гуртовщика» и небольшой роман «Дочь врача». Рассказы «Зеркало тетушки Маргарет» и «Комната с гобеленами» были опубликованы в следующем году в «Кипсеке» (так назывались в Англии непериодически выходившие иллюстрированные альманахи).

Первой серии «Хроники» Скотт предпослал предисловие, впервые подписанное его именем, в отличие от прежних изданий его романов, выходивших анонимно. Объясняя причины, побудившие его отказаться от этого давнего правила, Скотт шутливо заметил, что, раскрывая свое авторство, он рискует уподобиться некоему арлекину из анекдота. Арлекин этот, выступавший в традиционной маске, был любимцем публики. Однажды, уступив уговорам друзей, считавших, что игра его произведет более яркое впечатление, если зрители смогут наблюдать его мимику, арлекин выступил без маски и потерпел неудачу.

Обычная для романов Скотта форма обрамленного повествования была сохранена в «Хронике» и, более того, разрослась здесь до целого самостоятельного рассказа о молодом разорившемся дворянине Кристеле Крофтэнгри, вынужденном укрываться от кредиторов в Холирудском монастыре, предоставлявшем, в силу старинного обычая, убежище безнадежным должникам. Освободившись спустя некоторое время от притязаний кредиторов, Крофтэнгри начинает жить скромно, но независимо. Вскоре он встречает давнюю знакомую своей семьи, знатную даму, госпожу Бэлиол. После ее смерти Крофтэнгри получает пакет, содержащий записанные ею истории.

Естественно противопоставить рассказы, помещенные в «Кипсеке», рассказам «Кэнонгейтской хроники». Первые написаны Скоттом в несвойственном ему жанре фантастического рассказа, который, однако, в те годы был очень популярен, продолжая традиции «готического» романа. Рассказы «Кэнонгейтской хроники» полны национального шотландского духа, драматически напряжены и в высшей степени точно отражают исторический процесс. Старые нравы могли еще держаться, пока сохранялись остатки былой независимости. С утратой этой независимости старинные обычаи, вступая в конфликт с новым укладом, ведут к катастрофе.

Бурное развитие новых общественных отношений в Великобритании требовало устранения последних феодальных преград, подавления любых автономистских стремлений. Ранний план Уильяма Питта Старшего, окончательно осуществленный в 1778 г., направлял воинственную энергию горцев в новое русло Отныне они могли служить, но только в колониальных частях, далеко от родины и под командованием английских офицеров. И, как последняя иллюзия самобытности, горцам оставлено было право носить национальную форму. Все то, что вступало в противоречие с английской государственной машиной, безжалостно устранялось. Трагические коллизии «Вдовы горца» и «Двух гуртовщиков» проистекают из случайностей, но при столкновении исторически противоборствующих начал любая случайность могла оказаться роковой. По неопровержимой художественной логике, по законченности и убедительности персонажей «Вдова горца» принадлежит к числу лучших страниц Скотта, а фигура Элспет, своей беспредельной материнской любовью доводящей сына до гибели, является одним из наиболее ярких образов в творчестве писателя.

К. Афанасьев

Глава I

Казалось, кто-то был очень близко,

А кто — не знала она:

Так ветви дуба склонились низко,

Так тень их была темна[1].

Колридж[2]

Записки миссис Бетьюн Бэлиол начинаются следующими словами:

Впрочем, у меня оказался проводник и чичероне, ничем почти не уступавший Великодушию в «Пути паломника»[6]; то был не кто иной, как Доналд Мак-Лиш, возница, которого я, вместе с парой отменных лошадей, таких же надежных, как сам Доналд, наняла в Стерлинге, чтобы доставлять мою карету, мою дуэнью и меня самое куда мне только вздумается.

Доналд Мак-Лиш принадлежал к той породе возниц, которая, думается мне, совершенно исчезла с появлением дилижансов и пароходов. Людей этой профессии было немало в Перте, Стерлинге и Глазго, где обычно путешественники — или туристы — нанимали их вместе с упряжкой для тех поездок, которые им, либо по делам, либо для собственного удовольствия, случалось совершать по Шотландии. Они напоминали почтарей, которых мы встречаем на континенте. Такого возницу можно сравнить и со штурманом английского военного корабля, на свой собственный лад ведущим судно по тому курсу, который ему предписал капитан. Стоило только указать вашему вознице продолжительность предстоящего путешествия и сообщить ему, что именно вы хотели бы повидать, — и легко было убедиться, что он как нельзя лучше умеет выбирать места для ночлега и роздыха, вдобавок всегда принимая в расчет ваши вкусы, и старается показать вам все, что заслуживает внимания.

Такое лицо, разумеется, должно было обладать качествами гораздо более высокими, чем обычный «сменный», три раза в день галопом пробегающий десять миль туда и назад. Доналд Мак-Лиш не только искусно справлялся со всеми неприятностями, какие в пути нередко могут приключиться с лошадьми и каретой, не только ухитрялся добывать для лошадей (если с фуражом приходилось туго и овса не оказывалось) разные замены вроде гороховых и овсяных лепешек, но был также человеком весьма сведущим. Он хорошо знал передававшиеся из рода в род сказания этой страны, которую он исколесил вдоль и поперек, и, если его к тому поощряли (ибо Доналд держал себя с приличествовавшей ему скромностью), охотно останавливался возле мест, где некогда происходили самые ожесточенные сражения между кланами, и пересказывал наиболее любопытные из легенд, относившихся как к самой дороге, так и к разным достопримечательностям, которые встречались на пути. В складе ума этого человека и его манере выражаться было нечто своеобразное: его любовь к древним преданиям являла резкий контраст находчивости, необходимой для промысла, которым он занимался; разговор с ним всегда бывал занимательным, и время в пути проходило незаметно.

Всем этим людям Доналд Мак-Лиш был хорошо известен, и его рекомендация имела не меньше значения, чем письмо от какого-нибудь влиятельного в этом краю лица.

Мы так привыкли к поведению Доналда, что не без интереса следили за всеми уловками, которые он пускал в ход, чтобы устраивать нам маленькие приятные сюрпризы, тщательно скрывая от нас, где именно мы сделаем привал, если намеченное им место было необычным и представляло некий особый интерес. Это до такой степени вошло у него в обычай, что когда он при выезде заранее извинялся, говоря, что придется задержаться в уединенном глухом месте, чтобы накормить лошадей овсом, который он никогда не забывал прихватить с собою, — наше воображение начинало напряженно работать, стараясь угадать, какое романтическое прибежище он втайне избрал для нашего полуденного роздыха.

Когда б ты мог сей край увидеть до того, Как Уэйд сюда пришел — ты б подвиг чтил его![21]

Действительно, что может быть чудеснее зрелища этих диких, пустынных мест, по всем направлениям прорезанных и пересеченных широкими, открывающими доступ внутрь страны дорогами, отлично построенными и неизмеримо превосходящими все то, чего страна могла в течение многих веков добиваться для мирных торговых сношений. Так следы войны иной раз успешно служат мирным целям. Победы Наполеона ни к чему не привели, но его дорога через Симплон[22] надолго останется связующим звеном между мирными народами, стремящимися использовать для торговых и дружественных сношений это исполинское сооружение, созданное честолюбием в целях нашествия на другие страны.

Двигаясь все так же медленно, мы обогнули склон Бен-Крухана и, следуя вдоль быстрого, пенистого течения Оу, оставили далеко за собой величавую гладь озера, в котором берет начало этот бурный поток. На вершинах и в расселинах скал, отвесно вздымавшихся справа от нашего пути, кое-где еще виднелись жалкие остатки лесов, некогда сплошь покрывавших их, но, по словам Мак-Лиша, в более позднее время вырубленных, чтобы обеспечить топливом чугунолитейные заводы в Буноу. Узнав об этом, мы стали внимательно приглядываться к раскидистому дубу, высившемуся слева от нас, ближе к реке. То было дерево необычайной мощи и красоты, и стояло оно посредине небольшой, всего в несколько рудов[23], площадки, со всех сторон окруженной скатившимися с окрестных вершин обломками каменных глыб. Романтичность пейзажа подчеркивалась тем, что это ровное место было расположено у самого подножия мрачной отвесной скалы, вышиной около шестидесяти футов, с которой низвергался горный поток; струи его дробились и рассыпались белой пеной и мириадами брызг, но внизу он с трудом, точно разбитый в бою военачальник, вновь собирал свои рассеянные войска и, как будто смиренный своим падением, бесшумно пролагал себе путь сквозь вереск, чтобы потом слить свои воды с волнами Оу.

Дерево и водопад поразили мое воображение, и мне захотелось подойти к ним поближе; отнюдь не для того, чтобы сделать набросок для альбома — в дни моей молодости девицы брались за карандаш только тогда, когда могли с пользой употребить его, — а единственно из желания отчетливее разглядеть все вокруг. Доналд тотчас открыл дверцу кареты, но заявил, что спуск здесь очень крутой и что я гораздо лучше увижу это дерево, проехав еще ярдов сто по дороге, ибо там она пролегает ближе к этому месту, которым сам он, однако, судя по всему, нисколько не восхищался. Он-де знает, поближе к Буноу, другое дерево, гораздо больше этого, и стоит оно на ровном, открытом со всех сторон месте, где карета сможет остановиться, что здесь, на этой крутизне, дело почти невозможное; но это уж как миледи будет угодно.

Миледи угодно было полюбоваться прекрасным деревом, бывшим у нее перед глазами, а не проезжать мимо него в надежде найти другое, более красивое, и мы пошли рядом с каретой, направляясь в такое место, откуда, уверял нас Доналд, мы сможем, не карабкаясь, подойти к дубу так близко, как только пожелаем, хотя лично он присоветовал бы нам не отдаляться от большой дороги.

Загорелое лицо Доналда приняло при этих словах серьезное и таинственное выражение, и речь его столь неожиданно утратила всю присущую ей непосредственность, что мое женское любопытство разгорелось. Тем временем мы все шли да шли, и я убедилась, что дерево, которое теперь, когда мы спустились в лощину, скрылось из виду, действительно отстоит гораздо дальше, чем я предположила вначале.

— Вот теперь, — сказала я своему чичероне, — я могла бы поклясться, что привал вы сегодня задумали сделать именно под этим дубом и у этого водопада.

— Избави меня бог! — тотчас воскликнул Доналд.

— А почему, Доналд? Почему вы намерены проехать мимо такого прелестного уголка?

— Слишком это близко от Дэлмелли, миледи, рано кормить лошадей: только позавтракали — глядишь, уже обедать приневоливают! Пожалеть их надо! Да и место здесь нехорошее.

— А! Вот и разгадка тайны! Стало быть, здесь водятся духи или гномы, ведьмы или водяные, людоеды или феи?

— Никак нет, миледи, вы, смею сказать, пальцем в небо попали; но если миледи угодно будет обождать, покуда мы выедем из лощины и минуем это место, я вам все о нем расскажу. Не к добру ведь это — говорить о таких делах там, где они приключились.

Пришлось мне совладать со своим любопытством. Я сообразила, что, вздумай я снова завести разговор на эту тему, Доналд всячески будет стараться переводить его на другую, и его сопротивление, словно скрученная из пеньки веревка от того, что ее будут дергать туда и сюда, только еще сильнее натянется. Наконец, миновав долгожданный поворот, мы оказались шагах в пятидесяти от дерева, которым мне так хотелось вволю полюбоваться, и, к великому своему изумлению, я среди окружавших его обломков скал обнаружила человеческое жилье. То была самая крохотная и жалкая хижина, когда-либо виденная мною даже в Горной Шотландии. Сложенные из кусков торфа, или дивота, как называют его шотландцы, стены не достигали и четырех футов высоты, ветхая дерновая крыша была кое-как заплатана камышом и соломой, глиняная труба очага обвязана соломенным жгутом, и все — стены, крыша, труба, как это всегда случается с заброшенными, сбитыми из таких материалов строениями, — густо поросло сорняками и мхом. Не было и следа капустной грядки, какие мы обычно видим даже возле самых жалких лачуг, а из живых существ нас встретил только козленок, пощипывавший траву на крыше хижины, да в некотором отдалении его мать, которая паслась между хижиной и рекой.

— Сколь же тяжки, должно быть, были грехи, — невольно воскликнула я, — чтобы грешник вынужден был влачить свои дни в этом убогом жилище!

— Грехи-то действительно тяжкие, — глухим голосом ответил Доналд Мак-Лиш, — да, видит бог, и горя тоже немало. И не грешник здесь живет, а грешница.

— Женщина? — повторила я. — В таком пустынном месте? Да кто ж она такая?

— Пожалуйте вот сюда, миледи, и вы сами сможете судить об этом, — сказал Доналд. Он прошел несколько шагов вперед, затем круто свернул влево, и нам предстал все тот же могучий дуб, но со стороны, противоположной той, откуда мы видели его раньше.

— Если она верна своей старой привычке, она приходит сюда в это время дня, — продолжал Доналд, но вдруг оборвал свою речь и молча, словно боясь, что его подслушают, только указал мне на что-то пальцем.

Я глянула в том направлении и не без смутного ужаса увидела женщину, которая сидела прислонясь к стволу дуба, потупясь, стиснув руки, закутавшись в темный плащ с низко спущенным капюшоном, совершенно так же, как на сирийских медалях изображена Иудея, сидящая под пальмой. Страх и почтение, по-видимому внушенные этим одиноким существом моему проводнику, передались мне; я не посмела приблизиться к ней, чтобы получше ее разглядеть, прежде чем не бросила на Доналда вопросительный взгляд, в ответ на который он невнятно прошептал: «В ней само зло воплотилось».

— Говоришь, умом помутилась? — переспросила я, недослышав. — Стало быть, это женщина опасная?

— Н-нет, она не умалишенная, — ответил Доналд. — Потеряй она рассудок, ей, пожалуй, было бы легче, чем сейчас, хотя, сдается мне, когда она задумывается над тем, что содеяла сама и что было содеяно по ее вине, только потому, что она ни на волосок не хотела поступиться пагубным своим упрямством, она, верно, сама не своя. Но никакая она не сумасшедшая и не опасная; и все же, по мне, миледи, не следует вам к ней близко подходить.

И вслед за тем он торопливо, в нескольких словах, поведал мне печальную повесть, которую я здесь расскажу более подробно. Я выслушала его со смешанным чувством ужаса и жалости; мне захотелось тотчас же подойти к несчастной и сказать ей слова утешения, или, вернее, сострадания, — и вместе с тем мне было страшно.

И в самом деле, именно такое чувство она внушала окрестным горцам, взиравшим на Элспет Мак-Тевиш, или Женщину под деревом, как они ее прозвали, так же, как греки некогда взирали на людей, преследуемых фуриями и терзаемых нравственными муками, которые следуют за великими злодеяниями. Уподобляя этих несчастных Оресту и Эдипу[24], древние верили, что они не столько сами повинны в преступлениях, ими содеянных, сколько являются слепыми орудиями, покорно выполняющими грозные предначертания рока, и к обуревавшему народ страху примешивалась некоторая доля преклонения.

Еще я узнала от Доналда Мак-Лиша, будто люди страшатся, что какая-нибудь беда неминуемо постигнет того, кто осмелится слишком близко подойти или чем-нибудь нарушить мрачное уединение этого столь обездоленного существа, и что, по местному поверью, его злосчастье в том или ином виде должно передаться пришельцу.

Поэтому Доналд был не особенно доволен, когда я все-таки решила поближе посмотреть на страдалицу, и неохотно последовал за мной, чтобы помочь сойти по очень крутому склону. Мне кажется, только попечение обо мне несколько успокаивало зловещие предчувствия, теснившие его грудь, ибо, вынужденный содействовать моей затее, он уже ясно видел в воображении, как лошади захромали, ось сломалась, карета опрокинулась, словом — стряслись все те несчастья, какие подстерегают в пути возниц.

Я не уверена, хватило ли бы у меня духу так близко подойти к Элспет, не следуй он за мной. Лицо этой женщины говорило о том, что она поглощена неким безысходным, необоримым горем, к которому, перебивая друг друга, примешивались и угрызения совести и гордость, заставлявшая несчастную скрывать свои чувства. Может быть, она догадалась, что нарушить ее уединение меня побудило распаленное ее необычной историей любопытство, и, разумеется, ей никак не могло прийтись по вкусу, что постигшая ее участь стала предметом праздной забавы для какойто путешественницы. Однако взгляд, брошенный ею на меня, выражал не замешательство, а гнев. Мнение суетного света и всех его детей ни на йоту не могло ни усугубить, ни облегчить бремя ее скорби, и если б не подобие улыбки, в которой сквозило презрение, свойственное тем, кто силою страдания своего возносится над нашей повседневностью, она могла показаться столь же равнодушной к моему любопытству, как мертвое тело или мраморное изваяние.

Роста она была выше среднего; в ее все еще густых волосах пробивалась седина, а были они некогда черные как смоль. Глаза, тоже черные и являвшие разительный контраст суровой недвижности ее черт, пылали мрачным, тревожным огнем, свидетельствовавшим о смятении души. Волосы были довольно тщательно уложены и заколоты серебряной булавкой в виде стрелы, а темный плащ ниспадал красивыми складками, хотя сшит он был из самой грубой ткани.

На эту жертву собственных деяний и злосчастья я пристально глядела, покуда не устыдилась наконец своего молчания; но я не знала, как с ней заговорить, и начала было выражать свое недоумение по поводу того, что она избрала себе столь уединенное и убогое жилище. Она тотчас оборвала эти изъявления сочувствия и, нисколько не меняя позы, сурово ответила: «Дочь чужестранца, этот человек рассказал тебе мою историю». Я замолчала, поняв, сколь ничтожными всякие земные удобства должны представляться уму, сосредоточенному на таких предметах, какие неотступно занимали ее. Не пытаясь возобновить разговор, я вынула из кошелька золотой (ибо Доналд дал мне понять, что она живет милостыней) и ожидала, что она хоть бы протянет руку, чтобы взять монету. Но она не приняла и не отвергла мое даяние, — она как будто даже совсем его не заметила, хотя, по всей вероятности, оно раз в двадцать превышало обычные приношения. Мне не оставалось ничего другого, как положить золотой ей на колени, причем у меня вырвались слова: «Да простит вас господь, и да облегчит он печаль вашу». Век не забуду я ни взгляда, обращенного к небесам, ни голоса, которым она произнесла слова, прозвучавшие совершенно так же, как звучат они у старого моего друга Джона Хоума[25]:

— Красавец мой! Смелый мой!

Слова эти были сказаны самою природой, и исходили они из сердца страдалицы-матери, подобно словам, которыми одаренный прекраснейшим воображением поэт так трогательно выразил возвышенную скорбь леди Рэндолф.

Глава II

Нет горя горше моего — Бреду куда невесть, И нет в кармане ничего, И нечего поесть. Давно ль я с гордым шла лицом, Счастливая, домой: Слыл Доналд в клане храбрецом, А Доналд сын был мой Старинная песня[26]

Хотя старость Элспет вся была пронизана неутешной, неуемной скорбью, однако в молодости несчастная знавала светлые дни. Некогда она была красивой, счастливой женой Хэмиша Мак-Тевиша, за необыкновенную силу и храбрость удостоенного почетного звания Мак-Тевиша Мхора[27]. Жизнь у него была бурная, полная опасностей, ибо он придерживался взглядов горцев старого закала, считавших позором испытывать нужду в чем-либо, что можно отнять у другого. Жители равнинных местностей, расположенных неподалеку от его жилья, охотно вносили ему в качестве «платы за покровительство» небольшую дань, только бы спокойно жить и пользоваться своим достоянием, и утешали себя старой пословицей, гласящей, что «лучше дьявола ублажить, чем с ним враждовать». А на тех, кто считал такую дань бесчестьем для себя, Мак-Тевиш Мхор, его друзья и приверженцы обычно, чтобы покарать их, устраивали набеги, наносившие весьма значительный ущерб либо здоровью, либо имуществу непокорных, иногда же и тому и другому. Всем еще памятно его вторжение в Монтис, когда он разом угнал стадо в полтораста голов, и столь же памятно, как он посадил в трясину лорда Баллибугта, предварительно раздев его догола, наказуя его таким образом за то, что лорд пригрозил вызвать отряд горной стражи для охраны своих владений.

Но сколь велики ни были порою успехи отважного разбойника, они нередко все же сменялись поражениями, и ловкость, с которой он ускользал от неминуемой, казалось бы, гибели, внезапность его исчезновений, хитроумные уловки, благодаря которым он выпутывался из самого опасного положения — запоминались так же хорошо и вызывали такое же восхищение, как и его успешные действия. В счастье и в несчастье, во всех видах невзгод, трудностей, опасностей Элспет была верной его подругой. Вместе с ним радовалась она следовавшему за удачей благоденствию, а когда они попадали в беду, сила воли, ее отличавшая, присутствие духа, стойкость, с которой она переносила опасности и лишения, нередко — гласила молва — придавали мужу ее еще больше сил для борьбы.

Они придерживались древних нравственных правил горцев — верных друзей и свирепых врагов: стада и урожай, принадлежавшие жителям равнины, они считали своими и, как только представлялась возможность, угоняли скот и увозили зерно, не подвергая в таких случаях ни малейшему сомнению свое право владеть ими. Хэмиш Мхор рассуждал совершенно так же, как старый критский воин:

Копьем, палашом над целой страной[28] Обрел я навеки власть, И тот, кто боится встречи со мной, К ногам моим должен пасть. Пусть помнят, что чем бы трус ни владел, Отдать мне должен он свой надел.

Однако эти опасные, хотя зачастую и успешные грабительские набеги со времени неудачного похода принца Карла Эдуарда[29] стали затеваться все реже и реже. Мак-Тевиш Мхор не оставался непричастным к этому событию и был вслед за тем объявлен вне закона, как человек, повинный в государственной измене, и вдобавок — разбойник и грабитель. Теперь во многих местах, где «красные мундиры» никогда еще не показывались, были размещены гарнизоны, и барабанная дробь, возвещавшая выступление саксов в поход, гулко отдавалась в самых потаенных ущельях Шотландских гор. С каждым днем становилось яснее, что Мак-Тевишу не уйти от своей судьбы; ему тем труднее было напрягать все силы, чтобы обороняться или скрываться от преследователей, что Элспет в разгар этих бедствий разрешилась от бремени и забота о младенце очень мешала столь необходимой для них быстроте передвижений.

Наконец роковой день настал: в узком ущелье одного из склонов Бен-Крухана прославленного Мак-Тевиша Мхора настиг отряд сидьер ройев — «красных мундиров». Жена геройски помогала ему защищаться, она то и дело перезаряжала его ружье, и, поскольку они засели в почти что неприступном месте, ему, возможно, удалось бы скрыться, будь у него достаточно зарядов. Но заряды в конце концов иссякли. После чего он расстрелял почти все серебряные пуговицы со своего кафтана. Тогда солдаты, которых уже не удерживал страх перед метким стрелком, убившим троих из них наповал и многих ранившим, приблизились к его засаде и, отчаявшись захватить врага живым, убили его после кровопролитной схватки.

Все это произошло на глазах у Элспет, все она выдержала, ибо дитя, чьим единственным оплотом она теперь являлась, стало для нее источником силы и мужества. Трудно сказать, каким образом она существовала. Единственным видимым источником средств к жизни для нее были три-четыре козы, которых она пасла всюду на горных пастбищах, где бы ей ни вздумалось, и никто не чинил ей в этом никаких препятствий. При лютой нужде, царившей тогда в Шотландии, ее старые друзья и знакомые сами не имели больших достатков, но все то, что они могли наскрести, урезывая собственные насущные потребности, они охотно уделяли другим. Впрочем, от местных жителей Элспет скорее требовала дани, чем просила у них вспоможения. Элспет не забыла, что она — вдова Мак-Тевиша Мхора и что ребенок, которого она только еще учила ходить, быть может, однажды, так ей грезилось, сравняется славой с отцом и будет обладать столь же неограниченной властью. Она до того мало общалась с людьми, до того редко и неохотно выходила из самых дальних, уединенных расселин, где обычно ютилась со своими козами, что не подозревала о великом переломе, совершившемся во всей стране, о том, что на смену вооруженному насилию пришел гражданский правопорядок, что закон и его приверженцы возобладали над теми, кого древняя гэльская песня именует «меча мятежными сынами». Разумеется, она живо ощущала утрату прежнего своего значения и бедность свою, но в ее понимании смерть Мак-Тевиша Мхора была единственной тому причиной, и она нисколько не сомневалась, что, как только Хэмиш Бин (или Джеймс Светловолосый) научится владеть отцовским оружием, она снова возвысится до прежнего своего положения. Вот почему, когда прижимистый фермер грубо отказывал ей в чем-либо, необходимом для нее самой или для пропитания ее крохотного стада, угрозы мщения, которые, при том, что они были выражены весьма туманно, звучали устрашающе, нередко заставляли скупца, из страха перед ее проклятиями, оказывать ту помощь, на которую его не могла подвигнуть ее нужда; и фермерша, что, дрожа от страха, подавала вдове Мак-Тевиша Мхора муку или деньги, в душе горько сожалела о том, что старую ведьму не сожгли живьем в тот день, когда рассчитались с ее мужем.

Так шли годы, и Хэмиш Бин превратился в юношу; правда, ростом и силой он уступал отцу, но был предприимчив и отважен; белокурый, с нежным румянцем на щеках, с орлиным взором, он унаследовал если не всю мощь, то всю пылкость грозного своего родителя, о жизни и бранных подвигах которого мать постоянно ему рассказывала, чтобы склонить сына избрать ту же трудную и чреватую опасностями стезю. Но молодые глубже стариков проницают нынешнее состояние этого изменчивого мира. Всей душой привязанный к матери, готовый делать для ее благополучия все, что только в его силах, Хэмиш все же, общаясь с людьми, убедился, что разбой стал теперь промыслом столь же опасным, как и позорным, и что, если он хочет, подобно отцу, прославиться храбростью, ему нужно избрать какую-либо другую, более соответствующую современным взглядам отрасль военного искусства.

По мере того как развивались его духовные и физические силы, он все яснее отдавал себе отчет в ничтожности своего положения, в ошибочности взглядов матери и в полном ее незнании всего, что касалось перемен, наступивших в обществе, с которым она почти не сталкивалась. Бывая у друзей, у соседей, он понял, как скудны средства у его матери, и узнал, что она не располагает ничем или почти ничем сверх того, что необходимо для самого жалкого существования, да и эти несчастные крохи иной раз совсем иссякают. Временами обильный улов или удачная охота позволяли ему немного улучшить их житье-бытье; но он не видел надежного способа мало-мальски пристойно ее содержать, кроме одного — унизиться до положения наемного слуги, что, даже если б он сам мог это стерпеть, нанесло бы, — он это знал, — смертельный удар ее материнской гордости.

Тем временем Элспет дивилась тому, что Хэмиш Бин, теперь уже рослый и вполне способный носить оружие, не выказывал склонности вступить на то поприще, где подвизался его отец; материнское чувство возбраняло ей прямо, без обиняков уговаривать его стать на путь разбоя, ибо мысль об опасностях, с таким промыслом сопряженных, страшила ее, и всякий раз, когда она намеревалась завести с ним речь об этом, перед ее разгоряченным воображением возникал призрак мужа: в залитом кровью тартане стоял он между ней и сыном и, приложив палец к губам, как бы запрещал ей касаться этого вопроса. Но поведение сына, свидетельствовавшее, казалось, о малодушии, смущало Элспет; она вздыхала, видя, как он день-деньской праздно слоняется из угла в угол, одетый в длиннополый кафтан, ношение которого в Южной Шотландии взамен прежней романтической одежды закон недавно предписал гэлам, и думала о том, насколько больше он походил бы на отца, носи он ладно перехваченный кушаком пестрый тартан и короткие штаны, а на боку — до блеска начищенный палаш.

Помимо этих поводов к беспокойству, у Элспет были еще и другие, вызванные ее необузданным, порывистым нравом. Ее любовь к Мак-Тевишу Мхору была проникнута уважением, а порою к ней примешивался и страх; не такого он был склада, чтобы позволить женщине верховодить. Но над сыном она в детстве его, да и в ранней юности, имела неограниченную власть, придавшую ее любви к нему деспотический характер. Для нее было непереносимо, что Хэмиш, мужая, стал неуклонно стремиться к самостоятельности, отлучался из хижины во всякое время и на сколько ему угодно было и, хотя, как и прежде, выказывал ей всяческое уважение, должно быть, считал, что волен поступать так, как ему нравится, и за все свои действия отвечает только перед самим собой. Ее обиды не имели бы большого значения, будь она способна таить свои чувства; но, по природе страстная и порывистая, она часто упрекала сына в том, что он якобы ею пренебрегает и дурно с ней обращается. Когда он надолго или даже на короткое время уходил из дому, не предупредив, куда и зачем идет, она по его возвращении так несдержанно выказывала свое недовольство, что у молодого человека, любившего независимость и мечтавшего улучшить свое положение, естественно возникала мысль расстаться с ней, хотя бы уже для того, чтобы содержать в достатке ее, свою родительницу, чьи себялюбивые требования неусыпного сыновнего внимания грозили заточить его в юдоли, где оба они прозябали бы среди унылой, беспросветной нищеты.

Когда однажды сын вернулся из такой самовольной отлучки, как всегда крайне огорчившей и ожесточившей мать, она встретила его еще более сердито, чем обычно встречала. Хэмиш был рассержен и стал мрачнее тучи. Эти безрассудные нападки истощили наконец его терпение; он взял ружье, висевшее возле очага, и, бормоча сквозь зубы ответ, который уважение к матери не позволяло ему вымолвить вслух, собрался тут же уйти.

— Ты что же, Хэмиш? — спросила мать. — Никак опять вздумал оставить меня одну? — Но Хэмиш в ответ только поглядел на затвор ружья и стал его протирать. — Да, да, протри хорошенько затвор, — с горечью продолжала она. — Я рада-радехонька, что у тебя еще храбрости хватает стрелять, пусть хоть по косуле.

При этом незаслуженном оскорблении Хэмиш вздрогнул и гневно взглянул на мать. Та догадалась, что нашла чем его уязвить.

— Да, — не унималась она, — на старуху, на мать свою, так ты умеешь грозно глядеть, но когда дело дойдет до здорового мужчины, тут ты крепко призадумаешься, прежде чем брови нахмурить.

— Замолчите, матушка, — возразил, не на шутку рассердясь, Хэмиш, — или уж говорите про то, в чем смыслите, — стало быть, про веретено да прялку.

— О веретене и о прялке, что ли, я думала, когда на своем горбу несла тебя, грудного младенца, под пулями шести солдат-саксов и ты заливался плачем? Вот что я тебе скажу, Хэмиш: я во сто раз больше смыслю в палашах и ружьях, чем ты весь свой век будешь смыслить, и никогда ты своим умом не узнаешь о правой войне столько, сколько тебе довелось увидеть, когда ты еще был завернут в мой плед.

— Видно, матушка, вы и впрямь надумали не давать мне дома покоя; но это скоро кончится, — молвил Хэмиш. Решив уйти, он встал и направился к двери.

— Стой, я тебе приказываю! — крикнула мать. — Стой! А коли не хочешь, пусть ружье, которое ты несешь, сгубит тебя! Пусть дорога, которою ты пойдешь, будет для тебя последней!

— К чему вы так говорите, матушка? — продолжал юноша, повернувшись к ней вполоборота. — Недобрые это речи, и к хорошему они не приведут! А сейчас — прощайте! Чересчур уж распалились мы оба, от разговора у нас с вами толку не будет. Прощайте, не скоро вы меня теперь увидите! — С этими словами он ушел. В порыве негодования мать стала осыпать его градом проклятий, но минуту спустя она уже яростно призывала их на свою голову, только бы они не обрушились на сына. Остаток этого и весь следующий день она пребывала во власти своего бессильного исступления и то умоляла небо и все таинственные силы, в которые она верила, вернуть ей милого сына, «ее ягненочка», то, терзаемая жгучей обидой, размышляла о том, какими горькими упреками она осыпет непокорного, когда он вернется, — а затем вдруг начинала подбирать самые нежные слова, чтобы снова привадить его к лачуге, которую, когда ее мальчик бывал дома, она, упоенная материнской любовью, не променяла бы на роскошные покои замка Теймаус[30].

В течение двух последующих суток старуха не поддерживала себя даже той скудной пищей, которая у нее имелась. Она совсем ослабела, хотя жгучая тоска не давала ей этого ощутить, и если она и осталась в живых, то, должно быть, только благодаря природной выносливости организма, привыкшего ко всяческим бедствиям и лишениям. Ее обиталищем в те дни была та самая хижина, возле которой я ее застала: но тогда благодаря Хэмишу, трудами которого она была построена и приведена в порядок, хижина эта была более пригодна для жилья.

На третий день после исчезновения сына мать его сидела у своего порога, раскачиваясь из стороны в сторону по обычаю, принятому у женщин ее народа, когда их одолевает горе или тоска, как вдруг — случай весьма редкий в тех местах — на проезжей дороге, пролегавшей повыше хижины, показался путник. Старуха бросила на него беглый взгляд: он ехал верхом на лошади — значит, то не был Хэмиш, а Элспет слишком мало было дела до какого-либо другого существа на земле, чтобы взглянуть на него еще раз. Однако незнакомец осадил своего пони напротив хижины, спешился и, ведя лошадку под уздцы, направился по обрывистой, неровной тропе прямо к ее двери.

— Да благословит вас бог, Элспет Мак-Тевиш!

С недовольным видом человека, раздумье которого внезапно прервали, она взглянула на пришельца, обратившегося к ней на ее родном наречии, но тот продолжал:

— Я привез вам вести от вашего сына Хэмиша.

И сразу весь облик чужака, до той поры для Элспет совершенно безразличный, стал в ее глазах грозным; она увидела в нем вестника, ниспосланного свыше, дабы изречь, жизнь ей суждена или смерть. Она вскочила, стиснув руки, подняла их к небу и, не сводя глаз с незнакомца, вся подавшись вперед, взглядом своим задала ему те вопросы, которых ее скованный волнением язык не мог вымолвить.

— Ваш сын шлет вам почтительнейший привет и еще вот это, — сказал вестник, вкладывая в руку Элспет небольшой кошелек, в котором было четыре или пять долларов.

— Он ушел, ушел! — вскричала Элспет. — Продался, стал слугою саксов, и я никогда его больше не увижу! Скажи мне, Майлс Мак-Федрайк — теперь я тебя узнаю, — деньги, которые ты вложил сейчас в руку матери, сын мой получил за свою кровь?

— Нет, нет, сохрани меня бог! — ответил Мак-Федрайк; он был арендатор и нанимал обширные земли у вождя своего клана, жившего милях в двадцати от хижины Элспет. — Сохрани меня бог когда-либо сделать зло либо сказать неправду вам или сыну Мак-Тевиша Мхора! Клянусь вам рукою моего вождя, что ваш сын цел и невредим и в скором времени навестит вас, — все прочее он тогда расскажет вам сам. — С этими словами Мак-Федрайк круто повернулся, снова взобрался по тропинке на большую дорогу, вскочил на своего пони и помчался во весь опор.

Глава III

Элспет Мак-Тевиш долго еще стояла, пытливо вглядываясь в монеты, словно их чекан мог поведать, каким путем они были приобретены.

«Не лежит у меня душа к этому Мак-Федрайку, — думала она. — Он из тех, о ком бард сказал: „Бойся их не тогда, когда речь их шумит, словно зимний ветер, а тогда, когда она льется, словно песенка дрозда“. И, однако, к этой загадке есть один только ключ: мой сын взялся за оружие, чтобы силою, как пристало мужчине, завладеть тем, от чего трусы хотели бы его отвадить речами, годными только детей стращать». Это предположение, внезапно у нее возникшее, показалось ей весьма вероятным, тем более что Мак-Федрайк, как ей доподлинно было известно, при всей своей осторожности настолько поощрял образ действия ее мужа, что иногда покупал у Мак-Тевиша скот, хотя отлично знал, каким путем этот скот ему доставался; правда, Мак-Федрайк всегда обставлял эти сделки так, что, получая от них большой барыш, в то же время обеспечивал себе полную безопасность. Кто лучше Мак-Федрайка сумел бы указать юному удальцу потаенное ущелье, в котором тот мог бы взяться за этот опасный промысел и быть уверенным, что добьется успеха? Кто легче всего мог обратить в деньги его добычу? Чувства, которым женщина другой страны предалась бы, узнав, что ее единственный сын без оглядки ринулся на путь, погубивший его отца, едва ли в те дни были знакомы матерям горцев. В Мак-Тевише Мхоре Элспет видела павшего в неравном бою на своем воинском посту героя, смерть которого будет отомщена. Она боялась не столько за жизнь сына, сколько за его честь. Ее страшила мысль, что он покорится чужеземным пришельцам и что вслед за этим, как ей представлялось, порабощением душа его погрузится в непробудный сон.

Нравственные правила, столь естественно зарождающиеся и развивающиеся в умах людей, воспитанных под властью прочно установленных законов, которые защищают собственность слабого от покушений на нее сильного, были для бедняжки Элспет книгой за семью печатями и родником, под землею сокрытым. Ее приучили смотреть на тех, кого в горах называют саксами, как на вражеское племя, с которым гэлы испокон веков непрестанно воюют, и она была убеждена, что любое их селение, для горцев находящееся в пределах досягаемости, вполне дозволено сделать предметом вторжения и грабежа. Упрочению таких взглядов способствовало не только ее желание отомстить за смерть мужа, но и всеобщее негодование, не без причин возникшее в Горной Шотландия из-за варварски жестоких действий победителей после сражения при Каллодене. Но и в некоторых кланах горцев она, памятуя вековые обиды и смертельные распри, видела врагов, чьим достоянием при случае отнюдь не грех поживиться.

Благоразумие могло бы заставить ее понять, сколь ничтожны при новом порядке вещей возможности противостоять крутым мерам объединенного правительства, которое прежде, когда его власть была не столь сильна и сосредоточенна, не могло справиться с такими лихими разбойниками, как Мак-Тевиш Мхор. Но благоразумие было чуждо этой одинокой женщине, жившей представлениями времен своей молодости. Она воображала, что ее сыну достаточно будет объявить себя преемником своего отца по части удали и предприимчивости — и толпы людей, столь же храбрых, как те, что выступали под знаменем его отца, тотчас стекутся под это самое знамя, как только оно будет развернуто снова. Для нее Хэмиш был орлом, которому надлежало лишь воспарить и занять место, природой ему определенное в поднебесье; она не способна была постичь, как много враждебных глаз будет следить за его полетом, как много пуль выпустят, целясь ему в грудь. Словом, Элспет принадлежала к числу тех, кто смотрит на общество настоящего времени с теми же чувствами, какие оно внушало им в прошлом. С тех пор как ее муж утратил свое могущество и его перестали бояться, она жила в бедности, угнетаемая и презираемая, и ей казалось, что, как только сын решится взять на себя ту роль, которая принадлежала отцу, она вновь обретет былое свое влияние. Когда она позволяла своему взору проницать более отдаленное будущее, ей неизменно представлялось, что она много лет уже будет лежать в могиле, что давно отзвучат погребальные песни, над ней пропетые ее кланом, прежде чем Хэмиш Светловолосый испустит дух, сжимая эфес своего окровавленного палаша. Ведь отец его успел поседеть, прежде чем, множество раз преодолев грозившие ему опасности, он пал с оружием в руках. То, что ей пришлось быть очевидицей его гибели и остаться после этого в живых, было в те времена в порядке вещей. И лучше было, — так она с гордостью думала, — что муж ее умер у нее на глазах такой смертью, чем если бы ей довелось видеть, как он угасает в дымной хижине, на одре из полусгнившей соломы, словно изнуренный пес или пораженный тяжкой хворью вол. Но ее отважному юному Хэмишу до смерти еще далеко. Он должен преуспеть, должен побеждать, как его отец. А когда он наконец падет в бою — бескровной смерти Элспет для него не чаяла, — она давным-давно уже будет покоиться в земле и ей не придется ни видеть его предсмертные страдания, ни причитать на его могильном холме.

Поглощенная этими бессвязными мыслями, Элспет впала в обычное для нее возбуждение или, вернее, в еще большее, чем обычно. Говоря высоким языком писания, который на этом наречии не намного отличался от языка повседневного, она поднялась, умылась, сменила одеяние свое, и вкусила хлеба, и воспрянула духом.

С великим нетерпением ждала она возвращения сына, но теперь к этому чувству не примешивалось ни горечи, ни тревоги, ни страха. Она говорила себе, что ему многое еще нужно совершить, прежде чем он теперь, в эти времена, сможет стать вождем, которого все будут уважать и бояться, и все же, когда она в мыслях своих видела его возвращение, ей начинало казаться, что он явится под звуки волынок, с развернутыми знаменами, во главе отряда храбрецов, одетых в развевающиеся по ветру живописные тартаны, наперекор законам, которые под угрозой тяжкой кары возбраняли ношение национальной одежды и всех тех знаков отличия, столь дорогих для причислявших себя к рыцарям знатных горцев. На все это ее пылкое воображение давало ему лишь несколько дней.

С той минуты как Элспет прониклась глубокой, несокрушимой уверенностью, что так оно и будет, все ее мысли сосредоточились на том, чтобы достойным образом принять сына и его приверженцев и украсить свою хижину так же пышно, как, бывало, она это делала к возвращению его отца.

Заготовить по части съестных припасов что-либо существенное ей было не на что, да это ее и не заботило: удачливые разбойники пригонят стада крупного и мелкого скота. Но в самой хижине все было готово к их приему; асквибо она наварила столько, что диву можно было даться, как женщина без чьей-либо помощи справилась с этой работой. Свою хижину она убрала так тщательно, что та приняла, можно сказать, парадный вид. Элспет тщательно подмела ее и украсила ветками всевозможных деревьев, как это делают еврейские женщины в канун того дня, который называют праздником кущей[31]. Все молоко, полученное в эти дни от ее маленького стада, пошло на изготовление сыров и других изделий; она изощрялась, как только могла, чтобы на славу угостить сына и его соратников, которых рассчитывала принять у себя вместе с ним.

Но главным украшением хижины, на розыски которого она положила больше всего трудов, были веточки морошки — ярко-красной ягоды, растущей только на высоких холмах, да и то очень помалу. Ее муж, а возможно, даже кто-либо из его предков, избрал эмблемой рода Мак-Тевишей эту ягоду, как бы символизировавшую малочисленность их клана и высоту их честолюбивых стремлений.

Все то время, что длились эти несложные хлопоты, Элспет чувствовала себя взволнованно-счастливой. Тревожило ее лишь одно — успеет ли она закончить все приготовления к достойному приему Хэмиша и его новых друзей — тех, кто, как она полагала, сплотился вокруг него, прежде чем они явятся, не случится ли так, что они застанут ее врасплох.

Но, выполнив все, что было в ее силах, она опять осталась без дела, если не считать отнимавшей немного времени заботы о козах; обиходив их, она вновь и вновь проверяла, все ли приготовления закончены, и опять бралась за те из них, которые необходимо было обновлять, — заменяла иссохшие ветки и увядшие цветы свежими; после этого она садилась у двери хижины и, не отрывая глаз, смотрела на дорогу, в одну сторону подымавшуюся вверх от берега Оу, в другую — извивавшуюся по склонам горы, приноравливаясь к подъемам и спускам в той мере, в какой это позволял план, которому следовал строивший ее военный инженер. А тем временем ее воображению, из воспоминаний о прошлом творившему будущее, в предрассветном тумане или закатных облаках виделись колеблющиеся очертания быстро приближающегося отряда тех, кого в те времена именовали сидьер дху — темными солдатами, — воинов, одетых в свои национальные тартаны и называвшихся так в отличие от носивших ярко-красные мундиры английских солдат. За этим занятием она проводила по многу часов утром и вечером каждого дня.

Глава IV

Тщетно Элспет при первых лучах утренней зари и при последних проблесках вечернего света вперяла взор в видневшуюся вдали дорогу. Нигде не клубилась пыль, предвещая появление развевающихся перьев и блистающего на солнце оружия. Медленно брел одинокий путник в своем темно-коричневом плаще, какие носят жители равнин, и в тартане, окрашенном в черный или алый цвет, таким способом выполняя или обходя правило, безоговорочно запретившее пестрые тартаны. Во всей его унылой повадке, в том, как он шел, понуря голову, выражалось умонастроение гэлов, в ту пору униженных и подавленных суровыми, хотя, быть может, и необходимыми законами, упразднившими то, что они считали прирожденным своим правом: невозбранное ношение национальной одежды и оружия. Несмелую походку таких вот смиренных странников Элспет никак не могла принять за легкую, гордую поступь своего сына, теперь, так она считала, освободившегося от всех примет сакского порабощения и вступившего в новую жизнь. Изо дня в день, вечерами, как только темнело, она покидала свое место у двери и, не заперев ее, бросалась на соломенную подстилку, но не спала, а только напряженно вслушивалась в тишину. Храбрые и грозные, говорила она, ходят ночью. Шаги их слышны во мраке, когда молчит все, кроме бури и водопада. Робкая лань выходит из своего убежища, только когда солнце поднимется над вершиной горы, а не знающий страха волк — тот разгуливает в багровом свете сентябрьского месяца. Напрасно она себя этим утешала; столь желанный звук голоса Хэмиша не подымал ее с убогого ложа, где она грезила о его возвращении. Хэмиш не появлялся.

Тщетно было бы пытаться передать словами первые излияния материнской любви. Благословениями, чередовавшимися с самыми ласковыми прозваниями, какие только нашлись в ее обычно суровой речи, старалась Элспет выразить свой исступленный восторг. Стол вмиг был уставлен всем, что у нее было припасено, и когда она увидела, как юный воин уписывает приготовленное для него угощение, на нее нахлынули чувства, весьма сходные с теми, какие владели ею, когда она впервые приложила его к груди, и в то же время сколь отличные от них!

Когда бурный порыв радости улегся, Элспет захотела поскорее узнать, что приключилось с ее сыном после того дня, как они расстались; не умея сдерживать себя, она тут же принялась журить его за дерзость, с которою он среди бела дня прошел по холмам в одежде горца, хотя отлично знал, что за это установлено тяжкое наказание и что Горная Шотландия кишит «красными мундирами».

— Не бойтесь за меня, матушка, — ответил Хэмиш тоном, рассчитанным на то, чтобы рассеять ее беспокойство, и, однако, выдававшим некоторое смущение. — Я могу носить пестрый тартан у самых ворот форта Огастеса[34], коли захочу.

— Ах, не будь слишком смел, родной мой Хэмиш! Хоть эта черта больше всех других под стать сыну твоего отца, все же не будь слишком смел! Увы! Сейчас бьются не так, как в старину, честным оружием и в равном числе, а стараются воспользоваться превосходством в людях и вооружении; вот и выходит, что слабого и сильного — обоих одинаково может пристрелить мальчишка. И не сочти меня недостойной зваться вдовой твоего отца и твоей матерью из-за того, что я так говорю; видит бог, один на один я не устрашилась бы для тебя самого что ни на есть сильного противника из Бредалбейна с самим Лорном в придачу!

— Уверяю вас, милая матушка, мне ничто не угрожает, — заявил Хэмиш. — А Мак-Федрайк у вас был? Что же он вам рассказал обо мне?

— Серебра он мне оставил вдосталь, Хэмиш. Но самой большой отрадой для меня была весть, что ты здоров и скоро меня проведаешь. Однако берегись Мак-Федрайка, сын мой: когда он называл себя другом твоего отца, он самым никудышным бычком своего стада дорожил больше, чем жизнью и кровью Мак-Тевиша Мхора. Поэтому пользуйся его услугами и плати ему за них, ибо так надобно обходиться с людьми недостойными; но последуй моему совету и не доверяйся этому человеку.

Хэмиш не мог удержаться от вздоха, и Элспет решила, что с предостережением своим она опоздала.

— Какие у вас могли быть общие дела? — продолжала она тревожно и раздраженно. — Я от него получила деньги, а он их даром не дает; он не из тех, кто меняет ячмень на мякину. Ах! Если ты сожалеешь о сделке, которую ты с ним заключил, и если ее можно расторгнуть, не запятнав ни твоей чести, ни твоего достоинства, отнеси ему его серебряные монеты и не верь его ласковым словам.



Поделиться книгой:

На главную
Назад