— Эти перчатки, — возразил Генри и решительно подсел поближе к Кэтрин, — сработаны руками, самыми для вас дорогими. И посмотрите — они скроены как раз по вашей ручке.
Так говоря, он развернул перчатку и, взяв девушку под локоть могучей рукой, растянул перчатку рядом на столе, показывая, как она будет впору.
— Посмотрите на это узкое, длинное запястье, на эти тоненькие пальчики, подумайте, кто прошил эти швы золотом и шелком, и решите, должны ли перчатка и та единственная рука, на которую она пришлась бы впору, — должны ли они оставаться врозь лишь потому, что несчастная перчатка одну быстролетную минуту побывала в такой черной и грубой руке, как моя?
— Дар мне приятен, поскольку он идет от моего отца, — сказала Кэтрин, — и, конечно, тем приятнее, что идет и от моего друга, — она сделала упор на этом слове, — от моего Валентина и защитника.
— Позвольте, я пособлю надеть, — сказал Смит, еще ближе к ней пододвинувшись. — Она поначалу покажется тесноватой, потребуется, верно, помощь.
— А вы искусны в подобном услужении, мой добрый Генри Гоу? — улыбнулась девушка, но все же поспешила отодвинуться подальше от поклонника.
— Сказать по правде — нет! — молвил Генри и покачал головой. — Мне чаще доводилось надевать стальные рукавицы на рыцарей в доспехах, чем натягивать вышитую перчатку на девичью руку.
— Так я не стану утруждать вас больше, мне поможет Дороти… хоть помощь тут и не надобна — моему отцу никогда не изменяет глаз. Вещь его работы всегда в точности соответствует мерке.
— Дайте мне в этом убедиться, — сказал Смит. — Дайте увидеть, что эти изящные перчатки в самом деле приходятся по руке, для которой они предназначены.
— В другой раз, Генри, — ответила девушка. — Как-нибудь, когда это будет ко времени, я надену эти перчатки в честь святого Валентина и друга, которого он мне послал. И я всей душой хотела бы, чтобы и в более важных делах я могла следовать желаниям отца. А сейчас… у меня с утра болит голова, и я боюсь, как бы от запаха кожи она не разболелась пуще.
— Болит голова? У моей милой девочки?! — откликнулся ее Валентин.
— Если б вы сказали «болит сердце», вы тоже не ошиблись бы, — вздохнула Кэтрин и перешла на более серьезный тон. — Генри, — сказала она, — я позволю себе говорить со всею смелостью, раз уж я дала вам этим утром основание считать меня смелой, да, я решаюсь первая заговорить о предмете, о котором, возможно, мне бы следовало молчать, покуда вы сами не завели о нем речь. Но после того, что случилось, я не смею тянуть с разъяснением моих чувств в отношении вас, так как боюсь, что иначе они будут неверно вами истолкованы… Нет, не отвечайте, пока не дослушаете до конца. Вы храбры, Генри, храбрее чуть ли не всех на свете, вы честны и верны, как сталь, которую куете…
— Стойте?.. Стойте, ни слова, Кэтрин, молю! Когда вы обо мне говорите так много хорошего, дальше всегда идет жестокое осуждение, а ваша похвала, оказывается только его предвестницей. Я честен и так далее, хотите вы сказать, но притом — буян, горячая голова и завзятый драчун, то и дело хватающийся за меч и кинжал.
— Так вас назвав, я нанесла бы обиду и себе и вам. Нет, Генри, завзятого драчуна и буяна, хоть носи он перо на шляпе и серебряные шпоры, Кэтрин Гловер никогда бы не отметила той маленькой милостью, какую сегодня она по собственному почину оказала вам. Да, я не раз сурово осуждала вашу склонность сразу поддаваться гневу и чуть что ввязываться в бой, но только потому, что я хотела, если увещания мои будут успешны, заставить вас возненавидеть в себе самом два греха, которым вы больше всего подвластны, — тщеславие и гневливость. Такие разговоры я вела не затем, чтобы высказать свои воззрения, а затем, чтоб растревожить вашу совесть. Я знаю не хуже отца, что в наши безбожные, дикие дни весь жизненный уклад нашего народа — да и всех христианских народов — как будто служит оправданием кровавым ссорам по пустячным поводам, глубокой вражде с кровавой местью из-за мелочных обид, междоусобице и убийству за ущемленную честь, а то и вовсе ради забавы. Но я знаю также, что за все эти деяния нас некогда призовут к суду, и как бы я хотела убедить тебя, мой храбрый, мой великодушный друг, чтоб ты чаще прислушивался к велениям своего доброго сердца и меньше гордился ловкостью и силой своей беспощадной руки!
— Ты убедила… убедила меня, Кэтрин! — воскликнул Генри. — Твои слова отныне будут для меня законом. Я сделал немало — пожалуй, даже больше, чем надобно, — чтоб доказать свою силу и отвагу. Но у тебя одной, Кэтрин, я могу научиться более правильному образу мыслей. Не забывайте, верная моя Валентина, что моему разуму и кротости никогда не удастся сразиться, так сказать, в честном поединке с моей любовью к драке и воинским тщеславием: тем всегда помогают всяческие покровители и подстрекатели. Идет, скажем, ссора — и я, предположим, памятуя ваши наставления, не спешу ввязаться в нее… Так вы думаете, мне дают по собственному разумению сделать выбор между миром и войной? Где там! Пресвятая Мария! Тотчас обступят меня сто человек и начнут подзуживать. «Как! Да что ж это, Смит, пружина в тебе заржавела?» — говорит один. «Славный Генри на ухо туговат — нынче он не слышит шума драки», — говорит другой. «Ты должен, — говорит лорд-мэр, — постоять за честь родного Перта!», «Гарри! — кричит ваш отец. — Выходи против них, покажи, что значит золотая знать!» Что же делать, Кэтрин» несчастному малому, когда все кругом вопят во славу дьявола и ни одна душа словечка не замолвит в пользу противной стороны?
— Да, я знаю, у дьявола довольно радетелей, готовых расхваливать его товар, — сказала Кэтрин, — но долг велит нам не слушать эти суетные речи, хотя бы с ними обращались к нам те, кого положено любить и почитать.
— А все эти менестрели с их романсами и балладами, в которых только за то и славят человека, что он получает и наносит сам крепкие удары! За многие, многие мои грехи, Кэтрин, несет ответ, скажу с прискорбием, Гарри Слепец, наш славный менестрель. Я бью сплеча не для того, чтобы сразить противника (упаси меня святой Иоанн!), а только чтоб ударить, как Уильям Уоллес.
Тезка менестреля произнес эти слова так искренне и так сокрушенно, что Кэтрин не удержалась от улыбки. Но все же она сказала с укором, что он не должен подвергать опасности свою и чужую жизнь ради пустой потехи.
— Но мне думается, — возразил Генри, приободренный ее улыбкой, — при таком поборнике миролюбие всегда одержит верх. Положим, к примеру, на меня жмут, понуждают схватиться за оружие, а я вспоминаю, что дома ждет меня нежный ангел-хранитель, и образ его шепчет: «Генри, не прибегай к насилию, ты не свою, ты мою руку обагряешь кровью, ставишь под удар мою грудь, не свою!» Такие мысли удержат меня вернее, чем если бы все монахи в Перте завопили: «Опусти меч, или мы отлучим тебя от церкви!»
— Если предостережение любящей сестры хоть что-то значит, — сказала Кэтрин, — прошу вас, думайте, что каждый ваш удар обагрит эту руку, что рана, нанесенная вам, будет больно гореть в этом сердце.
Звук ее слов, проникновенный и ласковый, придал храбрости Смиту.
— А почему не проникает ваш взор немного дальше, за холодную эту границу? Если вы так добры, так великодушны, что принимаете участие в склонившемся пред вами бедном, невежественном грешнике, почему вам прямо не принять его как своего ученика и супруга? Ваш отец желает нашей свадьбы, город ее ждет, перчаточники и кузнецы готовятся ее отпраздновать, и вы, вы одна, чьи слова так добры, так прекрасны, лишь вы одна не даете согласия!
— Генри, — тихо сказала Кэтрин, и голос ее дрогнул, — поверьте, я почла бы долгом своим подчиниться велению отца, когда бы к браку, им намеченному, не было неодолимых препятствий.
— Но поразмыслите… минуту поразмыслите! Сам я не речист по сравнению с вами, умеющей и читать и писать. Но я с охотой стал бы слушать, как вы читаете, я мог бы век внимать вашему нежному голосу. Вы любите музыку — я обучен играть и петь не хуже иного менестреля. Вы любите творить милосердие — я достаточно могу отдавать и достаточно получаю за свои труды. Я дня не пропущу, чтоб не раздать столько милостыни, сколько не раздаст и церковный казначей. Отец ваш постарел, ему уже не под силу становится каждодневная работа, он будет жить с нами, потому что я стал бы считать его поистине и своим отцом. Ввязываться в беспричинную драку — этого я остерегался бы так же, как совать руку в горн, а если кто попробует учинить над нами беззаконное насилие, тому я покажу, что он предложил свой товар не тому купцу!
— Я вам желаю, Генри, всех радостей мирной семейной жизни, какие вы можете вообразить, но с кем-нибудь счастливей меня!
Так проговорила — или, скорее, простонала — пертская красавица. Голос ее срывался, в глазах стояли слезы.
— Что же, я вам противен? — сказал, немного выждав, отвергнутый.
— Нет, не то! Видит бог, не то!
— Вы любите другого, кто вам милее?
— Жестокое дело — выпытывать то, чего вам лучше не знать. Но вы, право, ошибаетесь.
— Эта дикая кошка Конахар?.. Неужели он? — спросил Генри. — Я подметил, как он на вас поглядывает…
— Вы пользуетесь моим тягостным положением, чтобы меня оскорблять, Генри, хотя я этого никак не заслужила! Что мне Конахар? Только из желания укротить его дикий нрав и просветить его я принимала какое-то участие в юноше, погрязавшем в предрассудках и страстях… но совсем другого рода, Генри, чем ваши.
— Значит, какой-нибудь чванный шелковый червяк, придворный щеголь? — сказал оружейник, еле сдерживая злобу, распаленную разочарованием и мукой. — Один из тех, кто думает всех покорить перьями на шляпе да бряцанием шпор? Хотел бы я знать, который из них, пренебрегая теми, кто ему более под стать — придворными дамами, накрашенными и раздушенными, — выискивает себе добычу среди простых девушек, дочерей городских ремесленников… Эх, узнать бы мне только его имя и звание!
— Генри Смит, — сказала Кэтрин, преодолев слабость, едва не овладевшую ею, — это речь неблагодарного и неразумного человека, или, верней, неистового безумца. Я уже объяснила вам, что никто — к началу нашей беседы, — никто не стоял в моем мнении выше, чем тот, кто сейчас все ниже падает в моих глазах с каждым словом, которое он произносит в этом странном тоне, несправедливо подозрительном и бессмысленно злобном. Вы были не вправе узнать даже то, что я вам сообщила, и мои слова, прошу вас заметить себе, вовсе не значат, что я отдаю вам какое-то предпочтение… хоть я и уберяю в то же время, что никого другого не предпочитаю вам. Вам довольно знать, что существует препятствие к исполнению вашего желания, такое непреодолимое, как если бы на моей судьбе лежало колдовское заклятье.
— Любовь верного человека может разбить колдовские чары, — сказал Смит. — И я бы не прочь, чтобы дошло до этого. Торбьерн, датский оружейный мастер, уверял, что кует заколдованные латы, напевая заклинание, пока накаляется железо. А я ему сказал, что его рунические распевы не имеют силы против оружия, каким мы дрались под Лонкарти. Что из этого вышло, не стоит вспоминать… Но панцирь и тот, кто его носил, да лекарь, пользовавший раненого, узнали, умеет ли Генри Гоу разрушать заклятие.
Кэтрин взглянула на него, словно хотела отозваться отнюдь не одобрительно о подвиге, которым он хвалился. Прямодушный Смит забыл, что подвиг был как раз из тех, какими он не раз навлекал на себя ее осуждение. Но прежде чем она успела облечь свои мысли в слова, ее отец просунул голову в дверь.
— Генри, — сказал он, — я оторву тебя от более приятного занятия и попрошу как можно скорее пройти ко мне в мастерскую: мне нужно переговорить с тобой о делах, затрагивающих интересы города.
Почтительно поклонившись Кэтрин, Генри вышел по зову ее отца. И, пожалуй, если он хотел и впредь вести с нею дружескую беседу, в ту минуту им лучше было разлучиться, так как их разговор грозил принять опасный оборот. В самом деле, отказ девушки начал уже казаться жениху какой-то причудой, необъяснимой после решительного поощрения, которое она, на его взгляд, сама же дала ему только что. А Кэтрин, со своей стороны, считала, что он несколько злоупотребляет оказанным ему вниманием, когда мог бы проявить подобающую деликатность и тем самым доказать, что вполне заслужил благосклонность своей Валентины.
Но в груди у обоих было столько добрых чувств друг к другу, что теперь, когда спор оборвался, эти чувства легко должны были ожить, побуждая девушку простить влюбленному то, что задело ее щепетильность, а влюбленного — забыть то, что оскорбило его пылкую страсть.
Глава VII
Не кончился бы спор кровопролитием!
«Генрих IV»
Сход горожан, назначенный для расследования происшествий минувшей ночи, уже собрался. В мастерскую Саймона Гловера набилось немало народу — всё видные особы, а иные даже в черном бархатном плаще и с золотою цепью на шее. То были отцы города, в числе почетных гостей были также члены городского совета и старшины цехов. У всех читался на лице гнев и оскорбленное достоинство, когда они заводили вполголоса немногословный разговор. Но всех озабоченней, всех хлопотливей был человек, оказавший ночью очень мало помощи, — шапочник Оливер Праудфьют, так чайка, когда надвигается буря, снует, и кричит, и лопочет, хотя, казалось бы, самое разлюбезное дело для птицы — лететь в свое гнездо и сидеть спокойно, пока буря не кончится.
Как бы то ни было, мастер Праудфьют вертелся среди толпы, хватал каждого за пуговицу, что-то каждому нашептывал на ухо — причем тех, кто был одного с ним роста, обнимал за талию, чтобы тем таинственней и доверительней передать свое суждение, когда же встречался ему человек повыше, шапочник вставал на цыпочки и держал его за воротник, чтобы поведать и ему все что мог. Он чувствовал себя одним из героев схватки и был исполнен сознания своей значительности — как очевидец, который может сообщить самые верные сведения о происшествии. Он
Такие речи нашептывал хлопотливый шапочник на ухо то одному, то другому. Крейгдэлли, главный бэйли города, представительный купец гильдии, тот самый, что предложил собраться утром вновь на совет в этом месте и в этот час, высокий, дородный, благообразный человек, стряхнул Оливера со своего плаща с той же учтивостью, с какой битюг отгоняет назойливую муху, докучавшую ему минут десять, и воскликнул:
— Молчание, добрые граждане! Идет Саймон Гловер, которого все мы знаем за честнейшего человека. Послушаем, что скажет он сам о своей обиде.
Дали слово Саймону, и перчаточник приступил к рассказу в явном замешательстве, причиной которого он выставил свое нежелание вовлечь город в смертельную вражду с кем бы тони было из-за мелкой своей обиды. То были, верно, не грабители, сказал он, а переодетые шутники, подвыпившие весельчаки из придворной молодежи, ничем особенным это ему не грозило, разве что придется в светелке у дочери забрать окно чугунной решеткой, чтоб отвадить озорников.
— Если это была только озорная шутка, — сказал Крейгдэлли, — зачем же наш согражданин Гарри из Уинда пошел на такую крайность и за безобидную шалость отсек джентльмену руку? На город теперь наложат тяжелую пеню, если мы не выдадим того, кто нанес увечье!
— Пресвятая дева! Этому не бывать! — сказал Гловер. — Если бы вы знали то, что знаю я, вы остереглись бы вмешиваться в это дело, как не стали бы совать палец в расплавленную сталь. Но раз уж вы непременно хотите обжечься, я должен сказать правду: дело кончилось бы худо для меня и для моей семьи, когда бы не подоспел на помощь Генри Гоу, оружейник, всем вам отлично известный.
— Не дремал и я, — сказал Оливер Праудфьют, — хоть и не стану хвалиться, что я так же славно владею мечом, как наш сосед Генри Гоу. Ведь вы видели меня, сосед Гловер, с самого начала сражения?
— Я вас видел, когда оно закончилось, — отрезал Гловер.
— Правда, правда! Я позабыл, что вы, покуда сыпались удары, сидели дома и не могли видеть, кто их наносил.
— Потише, сосед Праудфьют, прошу вас, потише, — отмахнулся Крейгдэлли, явно наскучив нудным верещанием почтенного старшины цеха шапочников. — Тут что-то кроется, — сказал он далее, — но я, кажется, разгадал загадку. Наш друг Саймон, как вы все знаете, миролюбец и такой человек, что скорей останется при своей обиде, чем подвергнет опасности друга или, скажем, соседей. Ты, Генри, всегда тут как тут, когда надо встать на защиту города, — доложи нам, что ты знаешь об этом деле?
Наш Смит поведал все как было и как рассказано уже читателю, а неугомонный шапочник опять ввернул свое слово:
— Ты меня видел там, честный Смит, видел, да?
— Сказать по совести, не приметил, сосед, — ответил Генри. — Впрочем, ростом ты невелик и я, понятно, мог тебя проглядеть.
При этом ответе все дружно рассмеялись, но Оливер и сам рассмеялся вместе с другими и добавил упрямо:
— А все-таки я самый первый кинулся на выручку.
— Да ну? Где же ты был, сосед? — сказал Генри — Я тебя не видел, а я в тот час отдал бы столько, сколько могут стоить лучший меч и доспехи моей работы, чтобы рука об руку со мною стоял такой крепкий молодец, как ты!
— Да как же, я и стоял совсем рядом, честный Смит. И пока ты колотил, как молотом по наковальне, я отводил те удары, которыми остальные негодяи старались угостить тебя из-за спины. Потому-то ты меня и не приметил.
— Слыхивал я об одноглазых кузнецах былых времен, — сказал Генри. — У меня два глаза, но оба сидят спереди, так что у себя за спиной, соседушка, я видеть не мог.
— И все же, — настаивал мастер Оливер, — именно там я и стоял, и я дам господину бэйли свой отчет о происшествии. Ведь мы со Смитом первые ринулись в драку.
— Пока довольно! — сказал бэйли, взмахом руки угомонив мастера Праудфьюта. — У нас есть показания Гловера и Генри Гоу — этого было бы довольно, чтобы признать установленным и не столь правдоподобное дело. А теперь, мои добрые мастера, говорите, как нам поступить. Нарушены и поруганы все наши гражданские права, и вы отлично понимаете, что отважиться на это мог только очень сильный и очень дерзкий человек. Мастера, вся наша плоть и кровь возмущена и не велит нам снести обиду! Законы ставят нас ниже государей и знати, но разве можно стерпеть вопреки рассудку, чтобы кто-либо безнаказанно ломился в наши дома и покушался на честь наших женщин?
— Не потерпим! — единодушно отозвались горожане.
На лице Саймона Гловера отразились тревога и недобрые опасения.
— Я все же думаю, — вмешался он, — что их намерения были не так уж злостны, как вам кажется, достойные мои соседи, и я с радостью простил бы ночной переполох в моем злополучном доме, лишь бы Славный Город не попал из-за меня в скверную передрягу. Прошу вас, подумайте, кто окажется нашими судьями, кто будет слушать дело, кто будет решать, присудить ли нам возмещение за обиду или отклонить наш иск. Я среди соседей и друзей и, значит, могу говорить откровенно. Король — благослови его господь! — так сокрушен и духом и телом, что сам он устранится и отправит нас к кому-нибудь из своих советников, какой подвернется в тот час… Возможно, он пас отошлет к своему брату, герцогу Олбени, а тот использует наше ходатайство о возмещении обиды как предлог, чтобы из нас же выжать побольше денег.
— Нет, из дома Олбени нам судьи не надо! — с тем же единодушием ответил сход.
— Или, может быть, — добавил Саймон, — он поручит заняться нами герцогу Ротсею. Юный принц-сорванец обратит нашу обиду в потеху для своих веселых удальцов и прикажет своим менестрелям сложить о ней песню.
— Не надобно нам Ротсея! Он знает лишь забавы, не годится он в судьи! — снова дружно прокричали горожане.
Видя, что он успешно подвел к тому, к чему клонил, Саймон осмелел, но все же следующее грозное имя назвал боязливым полушепотом:
— Тогда не предпочтете ли вы Черного Дугласа? С минуту никто не отвечал. Все переглянулись, лица у людей угрюмо вытянулись, губы побелели. Один лишь Генри Смит смело, твердым голосом высказал то, что думал каждый, но чего никто не отважился вымолвить вслух:
— Поставить Черного Дугласа судьей между горожанином и дворянином… или даже знатным лордом, как я подозреваю… Ну нет, уж лучше черного дьявола из преисподней! С ума ты своротил, отец Саймон, что несешь такую дичь!
Снова наступило опасливое молчание, которое нарушил наконец Крейгдэлли.
Смерив говорившего многозначительным взглядом, он заметил:
— Ты полагаешься на свой кафтан со стальной подбивкой, сосед Смит, а то бы не говорил так смело.
— Я полагаюсь на верное сердце под своим кафтаном, каков он ни есть, бэйли, — ответил бесстрашный Смит. — И хоть я не говорун, никто из знатных особ не навесит мне замка на рот.
— Носи кафтан поплотнее, добрый Генри, или не говори так громко, — повторил бэйли тем же многозначительным тоном. — По городу ходят молодцы с границы со знаком кровавого сердца на плече
— Речь хороша, когда коротка, — сказал Смит. — Обратимся к нашему мэру и попросим у него совета и помощи.
Ропот одобрения пошел по рядам, а Оливер Праудфьют воскликнул:
— Я же полчаса твердил это, а вы не хотели меня слушать! Идемте к нашему мэру, говорил я. Он сам дворянин, ему и разбирать все споры между городом и знатью.
— Тише, соседи, тише! Ходите и говорите с опаской, — сказал тонкий, худой человечек, чья небольшая фигурка как будто еще сжалась и стала совсем похожа на тень — так он старался принять вид предельного уничижения и казаться в соответствии со своими доводами еще более жалким и незаметным, чем его создала природа. — Извините меня, — сказал он, — я всего лишь бедный аптекарь. Тем не менее я воспитывался в Париже и обучен наукам о человеке и cursus medendi
Аптекарь излагал свои мнения в самом двусмысленном тоне, но его щуплая фигурка стала и вовсе бестелесной, когда он увидел, как кровь прилила к щекам Саймона Гловера, а лицо грозного Смита жарко зарделось до корней волос. Оружейник выступил вперед, вперил строгий взгляд в испуганного аптекаря и начал:
— Ах ты скелет ходячий! Колба с одышкой! Отравитель по ремеслу! Когда бы я полагал, что твое смрадное дыхание может хоть на четверть секунды затмить светлое имя Кэтрин Гловер, я бы истолок тебя, грязный колдун, в твоей же ступе, подмешал бы к твоим гнусным останкам серный цвет — единственное не фальшивое лекарство в твоей лавке — и сделал бы из этой смеси мазь для втирания шелудивым собакам!
— Стой, Генри, сынок, стой! — властным окриком остановил его Гловер. — Здесь вправе говорить только я, и больше никто. Многоуважаемый судья Крейгдэлли! Если мое миролюбие толкуют так превратно, я склоняюсь к тому, чтобы преследовать озорников до последней возможности. И хотя бы время показало, насколько лучше было бы держаться миролюбия, вы все увидите, что моя Кэтрин ни по легкомыслию, ни по неразумию не подала повода к такому поношению.
Вмешался и бэйли.
— Сосед Генри, — сказал он, — мы сюда собрались на совет, а не свару заводить. Как один из отцов города, я предлагаю тебе забыть злобу и твои недобрые умыслы против мастера Двайнинга, аптекаря.
— Он слишком жалкая тварь, бэйли, — сказал Генри Гоу, — чтобы мне вступать с ним в ссору: я же одним ударом молота могу уничтожить и его самого
— Тогда успокойтесь и выслушайте меня, — сказал бэйли. — Мы все верим в незапятнанную честь нашей пертской красавицы, как в святость пречистой богородицы. — Он истово перекрестился. — Итак, тут предлагали обратиться к мэру. Согласны ли вы, соседи, передать в руки нашего мэра дело, которое, как можно опасаться, будет направлено против могущественного и знатного лица?
— Мэр и сам знатный человек, — проскрипел аптекарь, снова осмелев после вмешательства бэйли. — Видит бог, я ни слова не имею сказать в укор почтенному дворянину, чьи предки долгие годы исправляли должность, которую ныне исправляет он.
— По свободному выбору граждан города Перта, — добавил Смит, перебив говорившего зычным и властным голосом.
— Да, конечно, — сказал смущенный оратор, — по выбору граждан. Как же иначе? Прошу вас, друг мой Смит, не перебивайте меня. Я по своему убогому разумению обращаюсь к нашему старшему бэйли, достойнейшему Крейгдэлли. Я хочу сказать, что как бы ни был связан с нами сэр Патрик Чартерис, он все-таки знатный дворянин, а ворон ворону глаз не выклюет. Он может нас рассудить в спорах с горцами, может выступить с нами против них, как наш мэр и предводитель, но, сам облаченный в шелк, захочет ли он стать на нашу сторону в споре против расшитой епанчи и парчовых одежд, как вставал против тартана или ирландского сукна, — это еще вопрос. Послушайте меня, скудоумного. Мы спасли нашу красавицу девицу, о которой я не хотел сказать ничего дурного, так как поистине не знаю за ней греха. У них один человек остался без руки — стараниями Гарри Смита…
— … и моими, — добавил маленький и важный шапочник.
— И Оливера Праудфьюта, как он сам уверяет, — продолжал аптекарь, не оспаривая ничьих притязаний на славу, лишь бы его самого не побуждали вступить на ее опасную стезю. — Я говорю, соседи, что раз один из них оставил нам на память свою руку, они больше не сунутся на Кэрфью-стрит. А коли так, то, по моему нехитрому суждению, давайте поблагодарим от души нашего честного горожанина и, поскольку город вышел из дела с честью, а те окаянные повесы — с уроном, похороним дело — и молчок, ни слова!
Эти осторожные советы возымели свое действие на иных из горожан, которые кивали на его слова и с видом глубокого понимания глядели на поборника миролюбия, и даже Саймон Гловер, несмотря на давешнюю обиду, казалось, разделял его мнение. Но Генри Смит, видя, какой оборот принимает совещание, взял слово и заговорил с обычной для него прямотой:
— Я среди вас не самый старший, соседи, не самый богатый — и не жалею о том. Годы и сами придут, если до них доживешь, а деньги я могу зарабатывать и тратить, как и всякий другой, кто не робеет перед жаром горна и ветром кузнечных мехов. Но никто никогда не видал, чтобы я сидел спокойно, когда словом или делом нанесена обида Славному Городу и когда человек может ее исправить речью или рукой. Не снесу я спокойно и это оскорбление, сделаю что в моих силах. Если никто не желает идти со мною, я пойду к мэру один. Он рыцарь, это верно, и, как все мы знаем, истинный свободный дворянин из рода, который мы чтим со времен Уоллеса, посадившего к нам его прадеда. Но будь он самым гордым и знатным господином в стране, он — мэр Перта и ради собственной чести должен охранять права и вольности города — должен и будет, я знаю: я делал ему на заказ стальные доспехи и разгадал, какое сердце они прикрывают.
— Во всяком случае, — сказал Крейгдэлли, — бесполезно идти с нашим делом к королю иначе, как под предводительством Патрика Чартериса, все равно ответ будет один: «Ступайте к вашему мэру, сиволапые, а нам не докучайте». Итак, соседи и сограждане, если вы меня поддержите, мы двое, аптекарь Двайнинг и я, отправимся немедленно в Кинфонс, и с нами — Сим Гловер, наш славный Смит и доблестный Оливер Праудфьют как свидетели побоища, мы договоримся от имени города с сэром Патриком Чартерисом.
— Нет, меня, прошу, оставьте дома, — стал отказываться миролюбец лекарь, — я и рта открыть не посмею перед лицом рыцаря, препоясанного мечом.
— Пустое, сосед, ты должен идти, — возразил Крейгдэлли. — Кто в городе не знает, что я — горячая голова, хотя мне давно перевалило за шестьдесят? Сим Гловер — обиженная сторона, Гарри Гоу, как всем известно, больше продырявил панцирей мечом, чем выковал их своим молотом, а сосед Праудфьют, который, по его словам, неизменно участвует от начала до конца в каждой драке на улицах Перта, — он, несомненно, человек действия. Необходимо, чтобы среди нас был хоть один радетель за мир и спокойствие. И ты, аптекарь, самый для этого подходящий человек. Итак, в путь-дорогу, господа, надевайте сапоги» седлайте коней — «Конь да посох!»
— Лучше и не придумаешь, мы все голосуем за это, — заговорили горожане. — Если мэр возьмет нашу сторону, как Славный Город вправе ожидать, мы можем потягаться с первейшими из знатных господ!
— Значит, соседи, — подхватил бэйли, — как договорились, так и сделаем. Я, между прочим, наказал созвать примерно к этому часу общегородской совет и не сомневаюсь, — тут он обвел глазами всех вокруг, — что коль скоро собравшиеся здесь в большом числе горожане решили переговорить с нашим мэром, то и прочие члены совета согласятся с их решением. А потому, соседи и добрые граждане славного города Перта, живо на коней, как сказано, и сойдемся у Восточных ворот.