– Мочи весла! Приналяг! – скомандовал барчонок.
Рябик пошел к Васильевскому острову, к пристани купеческих иностранных кораблей. Там иноземные гости торгуют разными диковинками.
Вот сюда-то, в этот любопытный уголок столицы, и отправилась ради развлечения внуков старая княгиня Юсупова.
Сюда же катил на своих кровных рысаках и богач Барышников. Ему хотелось подобрать какой-нибудь любопытный презент для Алексея Григорьевича Орлова; с пустыми руками являться просителем в графский дом дело неподходящее.
На пристани Васильевского острова – как на ярмарке. Не один десяток больших и средних парусных кораблей под иностранными флагами был пришвартован к деревянной, из рубленых ряжей, набережной. Все палубы и берег завалены бочками с рыбой, икрой, сливами, маслинами, виноградным вином, английским эльбиром, олифой. Тут же лежали штабелями джутовые мешки с сахаром, рисом, орехами. Поверх штабелей, прикрытых сложенными парусами, спали в разных позах утомленные ночной гулянкой матросы. На скатанных в круг просмоленных канатах, на кнехтах сидели, покуривая трубки, или прохаживались по палубе караульные боцманы и вахтенные.
Сегодня воскресенье – выгрузки нет, трюмы заперты на замки, ключи у хозяев. Хозяева либо пьют вино с русскими купцами в своих каютках, либо толкутся среди гуляющей публики.
Пахнет соленой рыбой, смолой, олифой, сыростью, перебродившим вином.
На поверхности воды играют солнечные блики.
На пристани и на берегу, под вековыми дубами с молодой листвой, идёт торговля. Чернобородые греки и кудрявые, оливкового цвета, итальянцы продают разноцветных попугаев, крохотных, с грецкий орех, изумительного оперения колибри, одетых в теплые кофточки мартышек, шимпанзе, тропические растения, ароматические снадобья и прочие редкостные вещи. А вот моряки-голландцы с бритыми лицами и курчавыми рыжеватыми бородами, растущими от уха до уха из-под нижней челюсти. Они в кожаных жилетах, в кожаных с наушниками шапках, в коротких штанах, белых чулках и грубых, неизносимых туфлях с толстыми подошвами. Голландцы торгуют небольшими сочно написанными натюрмортами в золоченых рамах, а также шоколадом, жирными селедками в стеклянных бочоночках, кружевами, отрезами тончайшего голландского полотна. Ряд иноземных моряков-спекулянтов растянулся почти на версту – шведы, датчане, норвежцы, англичане, турки в красных фесках. У каждого приколот к шапке или к куртке ярлык с правом на розничную торговлю. Коммуникационные столичные комиссары, проверяя ярлыки, не упускают случая воспользоваться от торгующих матросов мелкой взяткой.
Многочисленная гуляющая публика покупает диковинки с большой охотой, они приятны и недороги.
Какой-то франтик купил тросточку с рукояткой в виде обнаженной женщины; группа офицеров с хохотом рассматривает и покупает гравюры, изображающие «секретные акты» любви, соборный протоиерей подбирает по глазам очки: наденет и, морща нос, заглянет в страницы карманного евангелия. Купчиха сторговала ларчик, оклеенный цветными ракушками; монашенка соблазняется кипарисовыми образками с Афон-горы; пьяный немец-булочник с Невского проспекта ищет шнапсу, из карманов его белой куртки торчат две терракотовые фляги рижского бальзама. Большим спросом пользуются апельсины и финики в стеклянных банках.
Обе стороны объясняются знаками, мимикой или пишут цену на бумажке.
Барышников хотел купить огромного страуса, что тоскливо стоял привязанным за ногу к дереву, но подошел бывший царский денщик Митрич, узнал, что страус предназначается в подарок графу Алексею Орлову, и отсоветовал:
– Не примут-с… Они не таковские!
Барышников сказал:
– Хотелось мне попугайчика говорящего купить, да все неподходящие, лопочут не по-русски.
– Да, да! – ответил Митрич, поглядывая на сотни клеток с шумно кричавшими на все лады попугаями. – Вот ежели бы найти такого попугая, чтоб поматерно ругался… Холостые господа ругательных птичек сильно уважают. Знавал я такую птаху у графа Захара Григорьевича Чернышева. Оная птичка могла выражаться на двенадцать ладов. Она, бывало, матерится, а господа от хохота чуть на пол не падают.
– Кто же обучал-то ее? – спросил всерьез заинтересованный Барышников.
– А её отдавали в науку олонецким пильщикам в ночлежку.
Барышников, пробиваясь локтями через толпу, отвел Митрича в сторону, разъяснил ему цель предстоящего визита к Орлову и показал ему изумительной работы небольшой черепаховый, с золотой инкрустацией, ларчик.
– Ужели и этот не примет?
– Не примут.
– Ну, а коль я сей ларчик золотыми червонцами набью?
– Они в деньгах не нуждаются… Что им деньги? Толкнитесь-ка вы, батюшка, лучше к братцу их, к Ивану Григорьичу. Братец и даяние ваше примет и дело с вами сделает. Таково мнение мое… А впрочем, вам видней.
– Гм, – сказал Барышников, – надо подумать. А ты что тут, Митрич?
– Да так я, скуки ради. Старуха моя от водяной болезни умерла. Поил, поил ее, голубушку, настоем из черных тараканов – знатец один советовал – а она, царство ей небесное, вся водой и взнялась. Теперь один, как перст.
Скучно. То к ней на могилку схожу, то в Александро-Невский монастырь – ко гробнице приснопамятного благодетеля моего императора Петра Федоровича…
Ох-тих-ти…
– Иди ко мне служить. И тебе хорошо будет и мне честь – бывший императорский лакей при моей особе.
Огромная бородища Митрича зашевелилась от кривой улыбки. Он снял шляпу – лысина засияла под солнцем – и низко поклонился Барышникову:
– Премного благодарен вам, батюшка. Да ведь стар я.
– А я и не буду утруждать тебя больно-то. У меня лакей молодой есть.
А ты станешь главным. Я тебе форму справлю с такими галунами, что ты и при дворце-то не нашивал. У тебя медали-то есть?
– А как же, батюшка, четыре штучки-с… А сверх того офицерский крест. Вся грудь увешена.
– Ну, стало быть, не надо лучше! Беру тебя!
– Сам государь изволил приколоть мне крестик-то. Оба мы с ним пьяненькие тогда были. Он говорит: «я, говорит, Митрич, люблю тебя… как папашу своего… На-ка, грит, носи. Да смотри, береги меня пуще». И при сих словах изволил снять крест со своея груди и мне приколоть. А вот я и уберег его… Ловко уберег благодетеля… – Митрич отвернулся, замигал, засопел, по его щекам покатились слезы.
– Не тужи. У меня тебе не хуже будет. У меня в намерении такие дела заворачивать, что ахнут все.
– Премного благодарствую. Я в согласьи.
Старуха Юсупова остановилась возле места, где продавали привезенных негров – под видом отдачи их в услужение богатым вельможам. Во дворец Юсуповых как раз требовались два негра. Был у них один, но состарился, да кроме того, граф Шереметев имеет у себя четырех негров, а Юсуповым в чем бы то ни было отставать от Шереметевых не хотелось. Старуха сторговала двух негров – одного плечистого, средних лет богатыря, другого – лет тринадцати мальчика с печальными глазами. Она заплатила высокую сумму, втрое превышавшую цену за хорошего русского слугу. Княгиня с внуками села в подкатившую за ней карету, поручив лакею с полицейским доставить негров на дом в рябике.
По её отъезде разыгралась сцена, заставившая многих даже из видавших виды случайных зрителей содрогнуться. Старуха Юсупова не знала, что ей придётся навеки разлучить отца с сыном. Если б она знала это, она купила бы вместе с мальчиком и отца его или же отказалась бы от покупки сына.
Когда отец, уже седоватый, но мускулистый, плотный человек, увидал, что его сына уводят, а он остается и, может быть, будет продан где-нибудь в другом государстве, он бросился к плачущему детищу; сын повис на его шее и замер. Белки огромных глаз отца засверкали, толстые губы скривились в страшную гримасу, обнажив ряд белейших, как саксонский фарфор, зубов. Он обнял сына, и вся его коренастая фигура напряглась, как бы приготовившись к защите этого тихого мальчика, единственной его радости в жизни.
– Бери! – И лакей с полицейским подошли вплотную к мальчику.
Отец, скрежеща зубами, принялся отчаянно что-то выкрикивать гортанным голосом и изо всех сил отлягиваться от лакея. Затем он обрушил на голову полицейского такой сокрушительный удар кулаком, что тот слетел с ног, вторым ударом он разбил лицо лакея. А когда на чернокожего набросились матросы, он расшвырял их и с диким воплем бросился в Неву. Его кинулись спасать, подплыли на двух лодках, вытащили за шиворот, но он, выхватив из кармана бритву, на глазах у сына перерезал себе горло.
Со всех сторон сбегались люди. Толпа враз воспламенилась, как подожженный стог сухого сена.
– Видали, братцы? Иноземец жизнь свою решил!.. Стало, не сладко и ему доспелось.
– На чужбине, братцы, он… В чужой земле… Пожалеть человека надо.
– Хоть он и черный, а душа-то у него, может статься, побелей, чем у иного барина.
– А вот ужо поглядим, какова у наших бар душа!.. Грудины-то им вспорем!
– Мало им крепостных-то своих, так из-за морей ищут потехи ради!
– Накажет их за это господь батюшка!
– Да еще как накажет-то!.. Цари им мирволят да потворствуют, а всевышнего не купишь!
Всех сильнее шумели набежавшие строительные рабочие, барская челядь, мастеровые.
Артель землекопов вместе со своим старостой, долгобородым Провом Лукичом, и подрядчиком пришагала, наконец, к двухэтажному каменному дому на Сенной. Подрядчик вытер платком вспотевший загривок и повел артель в полуподвальное помещение. Комната хотя и большая, но для тридцати душ довольно тесная; потолок – рукой достать, стены сырые, два небольших оконца. Нары в два ряда, скамьи, стол – вот и все убранство.
– А печка-то где же? Как же хлебы-то выпекать да обед варить станем?
– спросил староста. – Мы без печки не согласны.
– Не будет печки, мы лопаты в руки да и были таковы, – зашумела артель.
– Ну ладно, не орите, – сказал подрядчик. – Я кирпич предоставлю, а печника найдете сами.
На том и порешили. Подрядчик объявил распорядок:
– На работу, ребята, становиться в пять утра, с работы уходить в девять вечера, перерыв на обед – два часа.
– Ой-ой-ой! – зачесали землекопы в затылках. – Стало, это сколько же часов на тебя пуп-то надрывать? Эй, Лукич, а ну смекни.
Староста, пригибая к ладони пальцы и пошевеливая губами, сказал:
– Выходит, ребятушки, четырнадцать часов чистых… Много, хозяин.
– Много и есть… Да ты сдурел! – закричала артель. – Сквозь сутки, что ль, работать. Эй ты, мохнорылый черт! Не согласны мы без прибавки…
– Я вам прибавлю, окаянные! – зашумел на крикунов подрядчик. – Я вам так прибавлю, что своих не узнаете…
– Ну, так уж и не прогневайся, – раздались голоса. – Уж в таком разе так и работать тебе станем: разов десяток землю колупнем да и за раскур!
– А это вот на что? – сказал подрядчик, угрожающе потряхивая жилистым кулаком. – Ахну – зубы счакают. А нет – в часть да портки долой, только говори, где чешется.
Артель присмирела. Подрядчик ушел.
Корявая тетка Матрена достала из кошеля завернутую в чистый платок икону богоматери, достала молоток с гвоздями, приложилась к иконе, забрала в рот гвозди и полезла прибивать образ в передний угол. Она трудилась с иконкою, а тридцать человек, разинув рты, смотрели на нее. Староста командовал: «Выше, ниже, правей чуток… Ладно, колоти!» Когда икона была водружена, все стали креститься на нее, вздыхать.
Староста послал Матрену на рынок купить чего-либо поснедать всухомятку. А под вечерок пускай она собирает всех в баню. После же бани они, всем скопом, пойдут в трактир горяченького попить – как он называется… чай, что ли? Да и водочки можно будет пропустить по махонькой.
Матрена ушла. Лукич сел за стол, вынул из сундучка записную книгу, чернильницу с гусиным пером и счеты.
– Садись, ребята. Надо нам расход-приход смекнуть, – сказал он и надел грубой работы очки. – Значит, милые, робить мы будем с первого числа маия до Покрова, всего пять месяцев. Договоренная плата наша – по сорок копеек на день. Это в месяц ложится, выключая праздники, за двадцать пять ден… – он стал щелкать на счетах костяшками, – в месяц, стало быть, ложится десять рублев ровно. А за все пять месяцев на кажинную душу набегает по полсотни рубликов. Верно?
Все присмирели, внимательно вслушиваясь в речь вожака. Напряженная тишина нарушалась лишь мерным похрапыванием спавшего на нарах пьяного Митьки.
– На прохарченье сколько класть, ребята?
– Клади по три целковых на месяц с рыла, – сказал молодой паренек с заячьей губой, – по два пятака на день.
– Больно жирно! – замахали на него руками. – Клади, Лукич, по рублю на месяц.
– По рублю мало, ребята, – проговорил староста. – Давайте по два целковых, а там видно будет, можно и убавить.
Дальнейшие разговоры показали, что из пятидесяти рублей всего заработка каждый должен был уплатить своему барину пятнадцать рублей оброка да два рубля в месяц на харч – то есть десять рублей за все пятимесячное рабочее время.
– Вторым делом, ребята, кто за обедом будет материться – портки долой и по сидячему месту ложками лупить, – предложил староста.
– Ха-ха-ха! Согласны! – развеселились землекопы.
– Третьим делом, чтобы к нашей стряпухе Матрене ни-ни-ни… Она бабочка тихая, я пообещал ейной матери-старухе блюсти ее…
– Блюди, блюди! – опять захохотала артель. – Замок повесь ей либо колокольчик валдайский.
Староста забрякал на счетах костяшками, сказал:
– Стало быть, судари мои, ежели скостить оброк, да харч, да прогульные, всего-навсего домой вы припрете, не много, не мало… по двадцать три рубля, – сказал он и вдруг закричал:
– Стой, стой! А себя-то я с Матреной, старый хомяк, забыл! Мне, ребята, как еще в деревне уговор был, по рублю с носу за труды за мои да Матренушке по полтине – ей делов выше головы будет.
Матрена приперла на себе хлеба, квасу, сеченой капусты, репчатого луку.
– Вот, мужики, – сказала она. – Харч здеся-ка дорогой: оржаной хлеб решетный грош фунт, а ситный-то копейка… А к мясу и приступу нет: говядина фунт три копейки, а свининка-то четыре – по базарной росписи, говорят…
– Пусть свинину баре жрут, – возразил парень с заячьей губой.
Помолились. Принялись за еду. Лукич расправил бороду, взял деревянную ложку, сказал:
– Эй, мужицкое крошево, кисло да дешево! Хлебай, робя!
Пьяница рыжебородый Митька перед началом работ направился, по примеру прошлых лет, в церковь, чтоб подать священнику «трезвую записку» с зароком не прикасаться к вину до положенного времени.
Сначала он зашел в церковную сторожку, битком набитую такими же, как и он, бражниками. В унылых позах, с мутными глазами, стояли они перед седым дьячком, строчившим «трезвые записки». Когда очередь дошла до Митрия, дьячок спросил его:
– Сколько кладешь?
– Богу две копейки, тебе грошик.