Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Первой входит Кора, за ней Рита, вытирает руки о фартук. Их тоже призвал колокол, они недовольны, им есть чем заняться — скажем, посуду вымыть. Но они должны быть здесь, все должны быть здесь, этого требует Церемония. Мы все обязаны спокойно это пережить, так или иначе.

Рита хмурится на меня, встает у меня за спиной. Сия трата времени — моя вина. Не моя, но моего тела, если есть разница. Даже Командор — жертва его капризов.

Входит Ник, кивает нам троим, озирается. Тоже занимает место у меня за спиной — стоя. Он так близко, что носок его сапога касается моей ступни. Он это нарочно? Нарочно или нет, но мы касаемся друг друга, два предмета из кожи. Моя туфля размягчается, кровь мчится в нее, она теплеет, становится мембраной. Я отодвигаю ногу, чуть-чуть.

— Поспешил бы он, что ли, — говорит Кора.

— Поспешишь — людей насмешишь, — говорит Ник. Смеется, придвигает ногу, она снова касается моей. Под складками расправленной юбки никому не видно. Я ерзаю, тут слишком жарко, от аромата застоявшихся духов подташнивает. Я отодвигаю ногу.

Мы слышим, как Яснорада идет по лестнице, по коридору, приглушенно грохочет трость по ковру, стучит здоровая нога. Яснорада ковыляет в двери, косится на нас, пересчитывает, но не видит. Кивает Нику, но ни слова не произносит. Она в одном из лучших своих платьев, небесно-голубом с белой вышивкой по краю вуали — цветы и ажурная вязь. Даже в таком возрасте ей потребно оплетать себя цветами. Тебе не впрок, думаю я ей, и лицо мое неподвижно, тебе от них ни грана проку, ты засохла. Они — половые органы растений. Я когда-то об этом читала.

Она добредает до кресла с пуфиком, поворачивается, опускается, приземляется неэлегантно. Закидывает левую ногу на пуфик, роется в нарукавном кармане. Шорох, щелчок зажигалки. Жаркий ожог дыма, я вдыхаю его.

— Как всегда, опаздывает, — говорит она. Мы не отвечаем. Громыханье — она шарит на тумбочке, — затем щелчок, и гудит, нагреваясь, телевизор.

Мужской хор, желтая кожа с прозеленью, настроить бы цвета; они поют «В церковь приди, ту, что в чаще».[34] Приди, приди, поют басы. Яснорада переключает канал. Волны, разноцветные зигзаги, звуковая мешанина: Монреальский спутниковый канал заблокирован. Затем проповедник, серьезный, черные глаза горят, он склоняется к нам с кафедры. Проповедники теперь похожи на бизнесменов. Яснорада уделяет ему несколько секунд, затем снова жмет кнопку.

Несколько пустых каналов, потом новости. Их-то она и искала. Откидывается в кресле, глубоко затягивается. Я, наоборот, наклоняюсь вперед — ребенок, которому разрешили посидеть за полночь со взрослыми. Вот единственное, что хорошего есть в этих вечерах, вечерах Церемонии: мне позволено смотреть новости. Это будто неписаное правило дома: мы всегда приходим вовремя, он всегда опаздывает, Яснорада всегда разрешает нам смотреть новости.

Какие уж есть: кто разберет, правдивы ли они? Может, это старые клипы, может, подделка. Но я все равно смотрю, надеюсь прочесть между строк. Теперь любые новости лучше никаких.

Для начала сообщения с линии фронта. Вообще-то она не линия — похоже, война происходит повсюду разом.

Лесистые холмы, вид сверху, деревья болезненно желтые. Настроила бы она цвета. Аппалачи, поясняет голос за кадром, откуда Четвертая дивизия Ангелов Апокалипсиса выкуривает горстку баптистских партизан. С воздуха дивизию поддерживает Двадцать второй батальон Ангелов Света. Нам демонстрируют два черных вертолета с нарисованными серебряными крыльями на боках. Под вертолетами взрывается рощица.

Крупным планом военнопленный — лицо грязное, заросшее, по бокам два Ангела в опрятных черных мундирах. Пленный берет у Ангела сигарету, скованными руками неловко сует в рот. Криво и скупо улыбается. Ведущий что-то говорит, но я не слышу: я смотрю этому человеку в глаза, пытаюсь понять, о чем он думает. Он знает, что в кадре: эта ухмылка — презрительная или покорная? Ему стыдно, что его поймали?

Нам показывают только победы, поражения — никогда. Кому нужны дурные вести?

Может быть, он актер.

Появляется ведущий. Любезен, покровительствен, он глядит на нас с экрана — загорелый, седой, глаза честные, вокруг них мудрые морщинки, всеобщий идеальный дедушка. Все это я вам говорю, намекает его ровная улыбка, для вашего же блага. Скоро все будет хорошо. Будет мир. Верьте. Отправляйтесь в постельку, как паиньки.

Он говорит нам то, во что мы жаждем верить. Он очень убедителен.

Я ему сопротивляюсь. Он — как звезда старого кино, говорю я себе, фальшивые зубы и лицевые подтяжки. И в то же время подаюсь к нему, точно под гипнозом. Если бы он говорил правду. Если бы я могла верить.

Вот он рассказывает нам, что подразделение Очей на основании сведений, полученных от информатора, раскрыло подпольную шпионскую шайку. Шпионы контрабандой переправляли драгоценное достояние нации через границу в Канаду.

— Пять членов еретической секты квакеров[35] были арестованы, — ласково улыбается он. — Ожидаются дальнейшие аресты.

На экране появляются два квакера, мужчина и женщина. Они перепуганы, но перед камерой стараются сохранить остатки достоинства. У мужчины темнеет большая отметина на лбу; с женщины сорвана вуаль, волосы прядями падают на лицо. Обоим лет по пятьдесят.

Вот мы видим город, опять с воздуха. Раньше это был Детройт. Голос ведущего на фоне грома артиллерии. На горизонте столбами поднимается дым.

— Переселение Сынов Хамовых[36] протекает по расписанию, — сообщает ободряющее розовое лицо, вернувшись на экран. — На этой неделе три тысячи прибыли в Первую Землю Предков,[37] еще две тысячи находятся в пути. — Как они перевозят такие толпы народа? Поездами, автобусами? Кадров нам не показывают. Первая Земля Предков — это в Северной Дакоте. Господь ведает, к чему их там приспособят, когда переселят. Теоретически — к фермерству.

Яснорада сыта новостями. Нетерпеливо тычет в кнопку, меняет канал, обнаруживает стареющий глубокий баритон, щеки у него — как опустелое вымя.

«Шепчет надежда»[38] — вот что он поет. Яснорада его выключает.

Мы ждем, тикают часы в коридоре, Яснорада закуривает новую сигарету, я залезаю в машину. Субботнее утро, сентябрь, у нас еще есть машина. Многим свои пришлось продать. Меня зовут не Фредова, у меня другое имя, которым меня теперь никто не зовет: запрещено. Я говорю себе, что это не важно, имя — как телефонный номер, полезно только окружающим; но то, что я себе говорю, — неверно, имя важно. Я храню знание этого имени, точно клад, точно сокровище, и когда-нибудь я вернусь и его откопаю. Я считаю, оно похоронено. У этого имени есть аура, как у амулета, заклятие, что хранится с невообразимо далекого прошлого. Я лежу по ночам на узкой кровати, зажмурившись, и это имя, не совсем недосягаемое, трепещет перед глазами, сияет в темноте.

Субботнее утро, сентябрь, я зовусь своим сияющим именем. На заднем сиденье — маленькая девочка, она теперь мертва, с двумя любимыми куклами, с мягким кроликом, шелудивым от старости и любви. Я помню все до мелочей. Сентиментальные мелочи, но ничего не поделаешь. Нельзя долго раздумывать про кролика, нельзя разрыдаться здесь, на китайском ковре, вдыхая дым, что побывал в теле Яснорады. Не здесь, не сейчас, это можно отложить.

Она думала, мы едем на пикник, и на заднем сиденье подле нее и впрямь корзинка для пикника с настоящей едой, вареными яйцами, термосом и всем прочим. Мы не хотели, чтобы она знала, куда мы на самом деле едем, не хотели, чтоб она выдала по ошибке, рассказала что-нибудь, если нас остановят. Не хотели возлагать на нее бремя нашей истины.

Я в походных ботинках, она в кедах. На шнурках кед — сердечки, красные, лиловые, розовые и желтые. Тепло, как не бывает в сентябре, уже листья желтели — некоторые; Люк вел машину, я сидела рядом, светило солнце, голубело небо, дома, которые мы проезжали, казались уютными и обычными, и каждый исчезал в прошлом, когда мы его миновали, мгновенно гибнул, будто его и не было никогда, потому что я его больше не увижу, — так я думала.

Мы почти ничего с собой не взяли, не хотели выглядеть так, будто собрались куда-то далеко или навсегда. Поддельные паспорта, с гарантией, стоили того, что мы заплатили. Мы, конечно, не могли расплатиться деньгами или списать их с Компусчета: мы отдали другое — драгоценности моей бабушки, коллекцию марок, которую Люк унаследовал от дяди. Такие вещи можно обменять на деньги в других странах. Мы доберемся до границы, притворимся, что едем на денек, фальшивые визы — всего на день. Перед этим я дам ей снотворное, чтоб она спала, когда мы пересечем границу. Так она не выдаст нас. Нельзя от ребенка ждать убедительной лжи.

И я не хочу, чтоб она испугалась, уловила страх, который теперь стискивает мои мускулы, натягивает мой позвоночник, скручивает меня так туго, что я непременно сломаюсь, если меня коснуться. Каждый светофор — пытка. Мы переночуем в мотеле, а еще лучше — в машине на съезде с дороги, тогда обойдемся без подозрительных вопросов. Пересечем границу утром, переедем мост; легко и просто, как сгонять в супермаркет.

Мы сворачиваем на шоссе к северу в ручейке машин. С начала войны бензин подорожал и дефицитен. На окраине города минуем первую заставу. Им нужно только взглянуть на права, Люк отлично справляется. Права и паспорт на одно имя: мы об этом позаботились.

На шоссе он сжимает мою руку, смотрит на меня. Ты белая как полотно, говорит он.

Так я себя и чувствую: белой, плоской, тонкой. Прозрачной. Они же все разглядят сквозь меня. Хуже того: как мне цепляться за Люка, за нее, раз я такая плоская, такая белая? От меня словно почти ничего не осталось; они оба ускользнут из рук, точно я — из дыма, точно я мираж, что у них на глазах расплывается. Не думай об этом, сказала бы Мойра. Если будешь об этом думать, оно случится.

Держись, говорит Люк. Он теперь гонит чуть быстрее, чем надо. Адреналин в голову ударил. Вот он поет. О, что за чудесное утро,[39] поет он.

Меня тревожит даже его пение. Нас предупреждали, что не надо выглядеть уж очень счастливыми.

Глава пятнадцатая

Командор стучит в дверь. Стучать полагается: покои — территория Яснорады, он должен просить разрешения пойти. Ей нравится заставлять его ждать. Мелочь, но мелочи для домочадцев многое значат. А сегодня она даже этого не получает, потому что, не успевает открыть рот, как Командор входит. Может, просто забыл протокол, а может, нарочно. Кто знает, что она ему сказала за высеребренным обеденным столом? Или не сказала.

Командор в черной форме, он в ней похож на музейного хранителя. Полупенсионер, веселый, но бдительный, убивает время. Это лишь на первый взгляд. Потом он похож на президента банка со Среднего Запада — эти прямые, старательно причесанные седые волосы, эта строгость, чуть ссутуленные плечи. А затем его усы, тоже седые, а затем подбородок, который невозможно упустить. Едва добираешься до подбородка, он начинает походить на водочную рекламу в глянцевом журнале прошедших времен.

Повадка мягкая, большие руки, пальцы толстые, а большие пальцы загребущие, голубые глаза скрытны, обманчиво безобидны. Он оглядывает нас, будто составляет опись. Одна женщина в красном на коленях, одна женщина в голубом сидит, две в зеленом, стоят, одинокий тонколицый мужчина на заднем плане. Командор умудряется притвориться озадаченным, словно толком не помнит, откуда мы все тут взялись. Будто он нас унаследовал, как викторианскую фисгармонию, и пока не понял, что с нами делать. Чего мы стоим.

Он кивает в общем направлении Яснорады, та не произносит ни звука. Он идет к своему личному большому кожаному креслу, выуживает из кармана ключи, тычет в разукрашенную — кожа и латунь — шкатулку на столике возле кресла. Вставляет ключ, открывает шкатулку, вынимает Библию — обычная Библия, черная обложка и золотой обрез. Библию держат под замком, как раньше держали под замком чай, чтобы прислуга не растащила. Библия — подрывное устройство: кто знает, что мы оттуда почерпнем, если до нее доберемся? Нам можно зачитывать из нее — зачитывает Командор, — но нам нельзя читать. Наши головы поворачиваются к нему, мы замерли в ожидании: а вот и наша сказка на ночь.

Командор садится, кладет ногу на ногу; мы наблюдаем. Закладки на месте. Он открывает книгу. Слегка откашливается, будто смущен.

— Можно мне воды? — спрашивает он в пространство. — Пожалуйста, — прибавляет он.

У меня за спиной кто-то — Рита или Кора — оставляет свое место в живой картине и шлепает в кухню. Командор сидит, смотрит в пол. Командор вздыхает, из внутреннего кармана кителя вынимает очки для чтения, в золотой оправе, надевает. Теперь он похож на сапожника из старой книжки сказок. Есть ли предел его личинам, его доброжелательности?

Мы наблюдаем за ним: каждый дюйм, любую дрожь.

Быть мужчиной, за которым наблюдают женщины. Как это, наверное, странно. Когда они безотрывно смотрят. Спрашивают себя: как он поступит дальше? Как они вздрагивают, едва он шевелится, пусть шевеление вполне безвредно — пепельницу взять, например. Как они его оценивают. Думают: он не может так поступить, не поступит, так не пойдет, будто он — одежка, устарелая или убогая, но все равно придется надеть, потому что больше ничего нет.

Как они примеряют его, примериваются, примиряются, и он примеривает их, как носок на ногу, на свой отросток, лишний, чувствительный палец, щупальце, нежный слизняковый глаз на стебельке, он выталкивается, увеличивается, содрогается и съеживается вновь, если коснуться его неправильно, вновь вырастает, на кончике чуть раздувается, ползет, словно по листу, в глубь них, алчет видеть. Прозреть вот так, на этой дороге во тьму, что состоит из женщин, женщины, которая видит в темноте, а сам он слепо тянется вперед.

Она наблюдает за ним изнутри. Мы все за ним наблюдаем. Вот и все, что мы взаправду можем, и не просто так: если он оступится, упадет, умрет — что будет с нами? Не удивительно, что он — будто сапог, жесткий снаружи, формует мякоть подъема. Это лишь мои мечты. Я давно за ним наблюдаю, и он ни разу не дал слабину.

Но берегись, Командор, говорю я ему про себя. Я с тебя глаз не спущу. Один ложный шаг — и я мертва.

И все же какой ад — вот так быть мужчиной.

Какая нормальность.

Какой ад.

Какое безмолвие.

Появляется вода, Командор пьет.

— Спасибо, — говорит он. Кора шуршит на место.

Командор замирает, очи долу, проглядывает страницу. Не торопится, словно позабыл о нас. Как человек, что вилкой возит стейк по тарелке у ресторанного окна, притворяется, будто не видит глаз, что наблюдают из голодного мрака футах в трех от его локтя. Мы чуть клонимся к нему — железная стружка к его магниту. У него есть то, чего нет у нас, — у него есть слово. Как мы его транжирили когда-то.

Командор вроде бы неохотно принимается читать. Читает он неважно. Может, ему просто скучно.

Обычная история, обычные истории. Господь — Адаму, Господь — Ною. Плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю.[40] Затем басня о заплесневелых престарелых Рахили и Лии,[41] нам это втюхивали в Центре. Дай мне детей, а если не так, я умираю. Разве я Бог, Который не дал тебе плода чрева? Вот служанка моя Валла; войди к ней; пусть она родит на колени мои, чтобы и я имела детей от нее. И так далее и тому подобное. Нам это каждый день читали за завтраком, мы сидели в школьном кафетерии, ели овсянку со сливками и коричневым сахаром. Вам, знаете ли, достается лучшее, говорила Тетка Лидия. Идет война, все по талонам. Избаловали вас, блестела она глазом, точно укоряла котят. Плохая киска.

На обед полагались Блаженства. Блаженны эти, блаженны те. Крутили на диске, мужской голос. Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное. Блаженны милостивые. Блаженны кроткие[42]. Блаженны безмолвные. Я знала, что это они сочинили, я знала, что это неправильно и они многое опускают, но никак не проверишь. Блаженны плачущие, ибо они утешатся.[43]

Когда — не говорили.

Я гляжу на часы за десертом — консервированные груши с корицей, как всегда на обед, — ищу Мойру через два стола от меня. Уже ушла. Я поднимаю руку, мне разрешают выйти. Мы это делаем нечасто и всегда в разное время суток.

В туалете, как всегда, иду во вторую от конца кабинку.

Ты тут? шепчу я.

Большая и страшная, как моя жизнь, шепчет Мойра.

Что слышно? спрашиваю я.

Особо ничего. Мне надо отсюда сматываться, у меня крыша едет.

Накатывает паника. Нет, Мойра, нет, говорю я, даже не пытайся. В одиночку — ни в коем случае.

Притворюсь больной. Пришлют «неотложку», я видела.

Доберешься только до больницы.

Хоть какое-то разнообразие. Там эти старые хрычовки не гастролируют.

Тебя вычислят.

Не боись, я талант. Я в школе не ела витамин С, у меня цинга была. На ранних стадиях не распознают. Потом заново, и ты в шоколаде. Витаминки спрячу.

Мойра, не надо.

Невыносима одна мысль, что ее не будет тут, со мной. Для меня.

В «неотложке» двух парней посылают. Ты подумай. Они же, наверное, оголодали, им даже руки в карманы не дают совать, все шансы…

Эй вы, там. Время вышло, произносит от дверей голос Тетки Элизабет. Я встаю, спускаю воду. Из дырки в стене появляются два Мойриных пальца. Только на два пальца дырки и хватает. Я торопливо касаюсь их, сжимаю. Отпускаю.

— И сказала Лия: Бог дал возмездие мне за то, что я отдала служанку мою мужу моему,[44] — говорит Командор. Роняет книгу, она захлопывается — изнуренно, точно вдалеке сама по себе захлопнулась обитая дверь: фыркает воздух. Это фырканье — намек на мягкость тонкой луковой шелухи страниц, как они шуршат под пальцами. Мягкие, сухие, крошатся, точно розовая papierpoudre[45] из былых времен, чтоб носик не блестел, ее вкладывали в буклеты в магазинах, где торговали свечами и мылом разных форм — как ракушки, как грибы. Точно сигаретная бумага. Точно лепестки.

Командор сидит, на миг прикрыл глаза, словно утомился. Он работает по много часов. На нем большая ответственность.

Яснорада принимается плакать. Я слышу ее за спиной. Это не впервые. Она всегда так делает по вечерам Церемонии. Старается не шуметь. Старается сохранить перед нами достоинство. Ковры и обивка заглушают плач, но мы все равно ясно слышим. Натяжение между ее потерей самообладания и попыткой его сохранить кошмарно. Как пердеж в церкви. Мне, как всегда, хочется смеяться, но не потому, что это смешно. Запах ее слез окутывает нас, и мы делаем вид, что не обращаем внимания.

Командор поднимает веки, замечает, хмурится, перестает замечать.

— А теперь мы молча помолимся, — говорит Командор. — Попросим благословения и успеха во всех наших начинаниях.

Я склоняю голову, закрываю глаза. Слушаю перехваченное дыхание, почти неслышные всхлипы, содрогания за спиной. Думаю: как она, должно быть, ненавидит меня.

Я молюсь безмолвно: Nolitetebastardescarborundorum. Не знаю, что это значит, но звучит уместно, пойдет, ибо я не знаю, что еще сказать Господу. По крайней мере, сейчас. На этом, как прежде выражались, перепутье. Предо мною плывут письмена с моего шкафа, нацарапанные неизвестной женщиной с лицом Мойры. Я видела, как ее увезли на «скорой», носилки тащили два Ангела.

Что случилось? одними губами спросила я женщину рядом; такой вопрос невинен для всех, кроме фанатиков.

Жар, сложила она губами. Говорят, аппендицит.

В тот вечер я ужинала — тефтели и картофельные оладьи. Стол у окна; я видела, что творится снаружи, до самых центральных ворот. Я видела, как вернулась «скорая» — на сей раз никаких сирен. Выпрыгнул Ангел, поговорил с охранником. Охранник пошел в здание; «скорая» так и стояла; Ангел замер к нам спиной, как учили.

Из здания вышли две Тетки с охранником. Подошли к «скорой» с тыла. Выволокли Мойру, потащили под руки в ворота и вверх по ступенькам. Мойра еле шла. Я перестала есть, я не могла есть; все с моей стороны стола уже смотрели в окно. Зеленоватое, с такой проволочной сеткой, которую запаивали в стекло. Тетка Лидия сказала: ешьте. Подошла и опустила жалюзи.

Ее отвели в комнату, где раньше была научная лаборатория. В эту комнату никто из нас не заходил по доброй воле. Потом она неделю не могла ходить, ноги так распухли, что не влезали в туфли. Они всегда начинали с ног — за первый проступок. Стальными проводами, разлохмаченными на концах. Потом руки. Им плевать, что будет с твоими руками и ногами, пускай даже и навсегда. Не забывайте, говорила Тетка Лидия. Для наших целей ваши руки и ноги не важны.

Мойра лежала на койке — в назидание. Зря пыталась, тем более с Ангелами, сказала Альма с соседней койки. Нам приходилось нести ее на занятия. Мы крали для нее из кафетерия пакетики с сахаром, передавали ей по ночам с койки на койку. Может, сахар ей и не требовался, но мы больше ничего не могли украсть. Дать.

Я по-прежнему молюсь, но вижу Мойрины ноги, какие они были, когда ее привели назад. Ее ноги вообще не походили на ноги. Они были словно утонувшие ноги, распухшие и бескостные, только цвет другой. Они были как человечьи легкие.

О Господи, молюсь я. Nolitetebastardescarborundorum.

Ты это задумывал?

Командор откашливается. Так он дает нам понять, что, по его мнению, с молитвой пора закругляться.



Поделиться книгой:

На главную
Назад