— Нет. Тебя помню, и снег, и нашу собаку Шнауца, и мою няню. Она была очень красивая. И еще я помню маму на лыжах и какая она была красивая. Помню, я видел: вы с мамой спускаетесь на лыжах через фруктовый сад. Вот где это было, не знаю. Но Люксембургский сад я помню хорошо. Помню лодки днем на озере у фонтана в большом саду и деревья. Дорожки среди деревьев были посыпаны гравием, а когда мы шли к дворцу, слева под деревьями мужчины играли в кегли, а на дворце высоко-высоко — часы. Осенью начинался листопад, и я помню, как деревья стояли голые, а дорожки были все в листьях. Больше всего я люблю вспоминать осень.
— Почему? — спросил Дэвид.
— Причин много. Как все пахло осенью, и карнавалы, и как гравий сверху был сухой, а под ним все сырое, и как ветер подгонял лодки на озере и сбрасывал с деревьев листья. Я помню, как голуби, теплые, с шелковистыми перышками, лежали у меня под одеялом. Ты убивал их перед самой темнотой, и я гладил их, и держал обеими руками, и грелся о них по дороге домой, пока они не остывали.
— А где ты их убивал, папа? — спросил Дэвид.
— Обычно около фонтана Медичи, перед самым закрытием сада. Он огорожен высокой железной решеткой, ворота запирают с наступлением темноты и всех оттуда выпроваживают. Сторожа ходят, предупреждают людей, что пора уходить, и запирают ворота. Они пройдут вперед, а я стреляю в голубей из рогатки, когда они опускаются на землю у фонтана. Во Франции делают замечательные рогатки.
— А ты сам их не делал? Ведь вы были бедные? — спросил Эндрю.
— Конечно, делал. Самая первая у меня была из ветки с развилиной, которую я срезал с молодого деревца в лесу Рамбуйе, когда мы гуляли там с матерью Тома. Я обстрогал эту ветку, и в писчебумажном магазине на площади Сен-Мишель мы купили широкие резинки, а из старой перчатки матери Тома сделали к рогатке кожаный мешочек.
— А чем ты стрелял?
— Галькой.
— А подходил к голубям близко?
— Подходил как можно ближе, чтобы сразу их подобрать с земли и сразу сунуть под одеяло.
— Помню одного еще живого, — сказал Том-младший. — Я припрятал его и всю дорогу не обмолвился о нем ни словом, потому что мне хотелось, чтобы он остался у меня. Голубь был очень крупный — перья почти пурпурные, шейка длинная и чудесная головка, а крылышки с белым, и ты позволил мне держать его на кухне, пока мы не достанем ему клетку. Ты привязал его там за лапку. Но в ту же ночь наш кот сцапал его и притащил ко мне в постель. Кот шел очень гордый, и тащил его точно тигр туземца, и вспрыгнул с ним ко мне на кровать. Эта кровать — квадратная — была у меня после бельевой корзины. Корзинку я не помню. Вы с мамой ушли в кафе, и мы с котом остались дома одни, и я помню, что окна были открыты, а над лесопилкой стояла большая луна, и тогда была зима, и я чувствовал запах опилок. Помню, как наш большой кот шел ко мне, высоко задрав голову и волоча голубя по полу, а потом прыгнул и опустился ко мне на кровать. Я ужасно расстроился, что кот придушил моего голубя, но он был так горд и так радовался, и мы с ним так дружили, что я тоже возгордился и обрадовался. Помню, он играл с голубем, а потом стал месить лапами у меня на груди и мурлыкать, а потом опять стал играть с ним. А под конец и он, и я, и голубь — все мы заснули. Я держал одну руку на голубе, и он держал одну лапу на голубе, и ночью я проснулся, а он ест его и громко мурлычет, точно тигр.
— Вот это гораздо интереснее, чем названия улиц, — сказал Эндрю. — Томми, а ты не испугался, когда он начал есть его?
— Нет. Этот кот был тогда моим другом. Самым близким другом. Ему, наверно, было бы приятно, если б я тоже стал есть его голубя.
— А ты бы попробовал, — сказал Эндрю, — Расскажи что-нибудь еще про ваши рогатки.
— Мама подарила тебе на рождество другую рогатку, — сказал Том-младший. — Она увидела ее в охотничьем магазине, ей хотелось купить тебе ружье, но, как всегда, не хватало денег. Она проходила мимо этого магазина, когда шла в e'picerie10, и каждый раз останавливалась посмотреть на ружья в витрине, и однажды увидела там рогатку и купила ее, потому что боялась, как бы эту рогатку не продали кому-нибудь, и припрятала ее до рождества. Ей пришлось подделать счета, чтобы ты ни о чем не догадался. Она сколько раз мне об этом рассказывала. Я помню, как ты получил рогатку в подарок на рождество, а старую отдал мне. Но у меня тогда не хватало сил ее натягивать.
— Папа, а мы были когда-нибудь бедные? — спросил Эндрю.
— Нет. К тому времени, когда вы оба родились, я уже перестал нуждаться. Мы часто сидели без денег, но никогда не нуждались, как с матерью Тома.
— Расскажи еще про Париж, — сказал Дэвид. — Что вы еще делали с Томом?
— Что мы с тобой делали, дружок?
— Осенью? Мы покупали жареные каштаны у продавца на улице, и я согревал о них руки. Мы ходили в цирк и видали там крокодилов капитана Валя.
— Ты и это помнишь?
— Очень хорошо помню. Капитан Валь боролся с крокодилами (он произносил это слово «кругодил», как «круг»), а красивая девочка тыкала в них трезубцем. Но самые большие крокодилы не желали даже двигаться. Цирк был очень красивый — круглый, красный с золотом, и там пахло цирковыми лошадьми. Ты ходил за кулисы выпить с мистером Кросби, и с укротителем львов, и с его женой.
— Ты помнишь мистера Кросби?
— Он не носил ни шляпы, ни пальто, как бы холодно ни было, а его дочка ходила с распущенными волосами, точно Алиса в стране Чудес. На картинках, конечно. Мистер Кросби был очень нервный.
— А кого ты еще помнишь?
— Мистера Джойса.
— Какой он был?
— Он был высокий и худой, и у него были усы и бородка клинышком, и он носил очки с толстыми-претолстыми стеклами и ходил, высоко подняв голову. Помню, как он прошел мимо нас на улице без единого слова, и ты заговорил с ним, он остановился, разглядел нас сквозь свои очки, будто смотрел из аквариума, и сказал: «А, Хадсон, а я вас ищу», — и мы пошли втроем в кафе, на террасе было холодно, и мы сели в уголке около этой штуки… как она называется?
— Brazier.
— А что это такое? — спросил Эндрю.
— Это такая жестянка с дырками, их топят каменным или древесным углем и обогревают ими террасы, например, в кафе — сядешь к ним поближе, и сразу тепло — или беседки на скачках, где все стоят и тоже около них согреваются, — пояснил Том-младший. — В том кафе, куда мы ходили с папой и мистером Джойсом, они стояли вдоль всей террасы, и там было тепло и уютно даже в самую холодную погоду.
— Я вижу, ты провел большую часть своей жизни в кафе, в барах и во всяких таких местечках, — сказал младший мальчик.
— Что ж, и провел, — сказал Том. — Правда, папа?
— И спал крепким сном в коляске, пока папа забегал пропустить на скорую руку, — сказал Дэвид. — Вот уж чего я терпеть не могу, так это выражение «пропустить на скорую руку». По-моему, «на скорую руку» — это самая затяжная вещь на свете.
— О чем же мистер Джойс говорил? — спросил Тома-младшего Роджер.
— Ой, мистер Дэвис, я те времена плохо помню. Кажется, об итальянских писателях и о мистере Форде. Мистер Джойс терпеть не мог мистера Форда. Мистер Паунд тоже его раздражал. «Эзра просто взбесился, Хадсон», — сказал он раз папе. Вот это я запомнил, потому что мне казалось, бесятся только собаки, и помню, я сидел и смотрел мистеру Джойсу в лицо, оно было у него румяное, как на морозе, и одно стекло в очках даже толще другого. Я сидел, смотрел и думал о мистере Паунде — он был рыжий, с остроконечной бородкой, и взгляд такой приятный, а во рту у него клубится что-то белое, как мыльная пена. Я думал, какой ужас, что мистер Паунд взбесился, и надеялся, что мы не наткнемся на него. Потом мистер Джойс сказал: «Форд Мэдокс Форд давным-давно сошел с ума», — и мне представился мистер Форд — лицо у него большое, бледное, какое-то смешное, глаза белесые, и рот с редкими зубами всегда полуоткрытый, и на подбородке у него тоже пена.
— Не надо больше, — сказал Эндрю. — А то мне это приснится.
— Рассказывай, рассказывай, — попросил Дэвид. — Это все равно как оборотни. Мама спрятала книжку про оборотней, потому что у Эндрю были кошмары.
— А мистер Паунд никого не искусал? — спросил Эндрю.
— Нет, наездник, — сказал ему Дэвид. — Это просто так говорится. Бешеный — значит не в своем уме. Собаки тут ни при чем. А почему он считал, что они бешеные?
— Не знаю, — сказал Том-младший. — Я был уже не такой маленький, как когда мы стреляли голубей в саду. Но я же не мог все запомнить, а кроме того, мистер Паунд и мистер Форд, которые пускают жуткие слюни, да еще, того и гляди, укусят, вышибли у меня из головы все остальное. Мистер Дэвис, а вы знали мистера Джойса?
— Знал. Он, твой отец и я — мы были большими друзьями.
— Папа был гораздо моложе мистера Джойса.
— Папа был тогда моложе всех.
— Но не моложе меня, — с гордостью сказал Том-младший. — Я, верно, был самым молодым другом мистера Джойса.
— Ах, как он о тебе, должно быть, соскучился, — сказал Эндрю.
— Какая жалость, что он с тобой не познакомился, — сказал ему Дэвид. — Если бы ты не сидел в Рочестере, он мог бы удостоиться такой чести.
— Мистер Джойс — знаменитый человек, — сказал Том-младший. — Нужны ему были два таких сопляка!
— Это ты так думаешь, — сказал Эндрю. — А мистер Джойс вполне мог бы дружить с Дэвидом. Дэвид тоже пишет, для школьной газеты.
— Папа, расскажи нам еще про то время, когда ты, и Томми, и Томмина мама были бедными. Вы были настоящими бедняками, да?
— Они были очень бедные, — сказал Роджер. — Помню, ваш папа с утра готовил Тому-младшему его бутылочки на весь день, а потом шел на рынок купить овощи подешевле и получше. Я, бывало, иду в кафе завтракать, а он уже возвращается с рынка.
— Никто лучше меня во всем шестом арондисмане не умел выбрать poireaux, — сказал Томас Хадсон мальчикам.
— Что такое poireaux?
— Лук-порей.
— Это вроде такой длинной-длинной зеленой луковицы, — сказал Том-младший. — Только обыкновенный лук блестит, как полированный, а этот нет. У этого блеск тусклый. И листья зеленые, а на концах белые. Его варят и потом едят холодным с оливковым маслом, уксусом, солью и перцем. Весь целиком едят. Ух, вкусно. Я его столько съел — наверно, больше всех на свете.
— А что такое шестой… этот, как его? — спросил Эндрю.
— Ты своими вопросами мешаешь разговаривать, — сказал ему Дэвид.
— Раз я не понимаю по-французски, должен же я спросить.
— Париж разделен на двадцать арондисманов, то есть районов. Мы жили в шестом.
— Может, ты нам что-нибудь другое расскажешь, папа, чтобы без арондисманов, — попросил Эндрю.
— Эх ты, спортсмен, до чего ж ты нелюбознательный, — сказал Дэвид.
— Неправда, я любознательный, — сказал Эндрю. — Но до арондисманов я не дорос. Мне всегда говорят: ты еще не дорос до того, до этого. Ну вот, я признаю: до арондисманов я не дорос. Это мне трудно.
— Какой был средний результат у Тая Кобба? — спросил его Дэвид.
— Триста шестьдесят семь.
— Это тебе не трудно?
— Отстань, Дэвид. Тебя интересуют арондисманы, а других интересует бейсбол.
— У нас в Рочестере, кажется, нет арондисманов.
— Да отстань же, наконец. Я только подумал, что папа и мистер Дэвис знают много такого, что для всех интересней этих… фу, черт, даже запомнить не могу.
— Пожалуйста, не чертыхайся при нас, — сказал ему Томас Хадсон.
— Извини, папа, — сказал мальчуган. — Но если мне мало лет, это же не моя вина, черт побери. Ой, извини еще раз. Я хотел сказать просто, что это не моя вина.
Он обиделся и расстроился. Дэвид был мастер дразнить его.
— Мало лет — это недостаток, который скоро проходит, — сказал ему Томас Хадсон. — Я знаю, трудно не чертыхнуться, когда разволнуешься. Но не нужно этого делать при взрослых. Когда вы одни, говорите себе что хотите.
— Ну, папа. Ведь я уже извинился.
— Ладно, ладно, — сказал Томас Хадсон. — Я и не браню тебя. Я просто объясняю. Мы так редко видимся, что приходится очень много объяснять.
— Не так уж много, папа, — сказал Дэвид.
— Да, пожалуй, — сказал Томас Хадсон. — В общем немного.
— При маме Эндрю никогда не чертыхается и не ругается, — сказал Дэвид.
— Если вы, ребята, хотите знать, какие бывают ругательства, — сказал Том-младший, — советую вам почитать мистера Джойса.
— Мне довольно и тех, которые я знаю, — сказал Дэвид. — Пока довольно.
— У моего друга мистера Джойса можно найти такие слова и выражения, каких я и не встречал никогда. Наверно, в этом его никто ни на каком языке не переплюнет.
— А он и создал потом целый новый язык, — сказал Роджер. Он лежал на спине, с закрытыми глазами.
— Я этого его нового языка не понимаю, — сказал Том-младший. — Тоже не дорос, должно быть. Но послушаю, что вы, ребята, скажете, когда прочтете «Улисса».
— Это не детское чтение, — сказал Томас Хадсон. — Совсем не детское. Вы там ничего не поймете, да и не нужно вам понимать. Серьезно. Подождите, пока станете старше.
— А я читал, — сказал Том-младший. — И ты прав, папа: когда я читал первый раз, я ничего не мог понять. Но я читал еще и еще, и теперь я уже одну главу понимаю и могу объяснить другим. Я очень горжусь, что был другом мистера Джойса.
— Папа, мистер Джойс правда считал его своим другом? — спросил Эндрю.
— Мистер Джойс всегда спрашивал про него.
— Конечно, черт побери, я был его другом, — сказал Том-младший. — У меня мало было таких друзей, как он.
— Мне кажется, объяснять эту книгу другим тебе, во всяком случае, рано, — сказал Томас Хадсон. — Повремени немного. А какую это главу ты так хорошо понял?
— Последнюю. Где дама разговаривает сама с собой.
— Монолог, — сказал Дэвид.
— А ты что, тоже читал?
— Конечно, — сказал Дэвид. — Верней, Томми мне читал…
— И объяснял?
— Объяснял как мог. Там есть вещи, до которых мы, видно, оба еще не доросли.
— А где ты взял эту книгу, Томми?
— В книжном шкафу у нас дома. Я ее захватил с собой в школу.
— Что-о?
— Я читал ребятам вслух отдельные места и рассказывал про мистера Джойса, как он был моим другом и сколько времени мы с ним проводили вместе.
— И ребятам нравилась книга?