А у Липы сидеть долго нельзя, она кофе напоит, да и выставит, и вон еще говорит, что песня плохая!.. Может, и плохая, но как же она выйдет хорошая, когда тетя Верочка терпеть не может шума и запрещает Люсинде «играть на музыке», и та играла, только когда Верочка давно и прочно похрапывала за тоненькой стенкой или в редкие счастливые часы, когда удавалось спровадить ее на лавочку в палисадник «подышать».
«Дышала» тетя Верочка только летом, а пока март и надеяться нечего, не пойдет она.
— Кофе, — объявила Олимпиада Владимировна, появляясь на пороге комнаты с подносиком, — сейчас попьем, покурим — и по делам!..
Люсинда ей позавидовала.
Надо же, совсем молодая, такая же, как и она, Люсинда, а сама себе хозяйка, ловкая, проворная, образованная, машину водит — тайная и страстная Люсиндина мечта!.. Только что была заспанная, сердитая, а вот явилась в джинсах, в белом свитерке, свежая, словно только что умывшаяся колодезной водой.
В станице Равнинной у дяди Васи с тетей Зоей на дворе колодец с такой холодной водой, что когда из него доставали бадью даже в самый жаркий, самый раскаленный летний полдень и наливали в кружку, та моментально покрывалась ледяной серебряной паутиной, и лоб начинало ломить, если глотать большими глотками. Еще у них черешневые заросли — ешь сколько хочешь, хоть лопни, и даже мыть не надо, — и сливы по размеру как небольшие баклажаны, в туманной пыльце, которая пропадает, как только проведешь по ней пальцем.
Олимпиада налила кофе в маленькие чашечки, а Люсинда любила пить из больших кружек — вкуснее ей было из больших! — и чтобы к кофе было что-нибудь, булка с маслом, колбаса большими кусками или хоть яблоко, что ли!.. У Олимпиады к кофе были маленькие штучки, которые назывались «круассаны», а Люсинда никак не могла запомнить, называла их «курасаны», и Олимпиада очень на нее за это сердилась.
— Тебе учиться надо, — сказала хозяйка, изящно глотнув из своей чашечки, и красными ноготками отломила кусочек от этой самой «курасаны». — Смотри, на кого ты похожа!
— На кого? — перепугалась Люсинда и осмотрела себя. Ничего такого — рубаха, правда, не новая, зато чистая, байковая и еще крепкая, хорошо пошитая, с оборочкой. Люсинда неплохо шила и понашила себе рубах, и тете Верочке понашила тоже.
— На чучело ты похожа, — сказала безжалостная Олимпиада. — На чучело гороховое!
— Не похожа я на чучело!..
— Ты сколько лет в Москве живешь? — Но ответить не дала, продолжала говорить, а на собеседницу даже не взглянула:
— Ты же не вчера приехала! Ну, торгуешь ты на рынке, а дальше что? Ну, песенки сочиняешь убогие, то небеса у нее дышат зарею, то звезды светят любовью, то еще какая-нибудь чушь! Ты бы хоть падежи выучила или книжки почитала, тогда знала бы, что «ихний» не говорят и что Кеннеди — это не марка джинсов, а американский президент!
Люсинда обиделась, хоть вообще-то не была обидчивой.
— Ты же знаешь, что я работаю. Некогда мне учиться, а книжки я читаю, правда читаю…
— Детективы ты читаешь, — перебила Олимпиада насмешливо, — маразм! Она была вся несчастная, и дедушку у нее прикончили, зато герой был добрый, честный, милый банкир, да? А дедушка оказался миллионером, и его миллионы перешли к ней, а банкир потом на ней женился! Это ты читаешь, да? Это, дорогая моя, не чтение, а разложение ума, вот что!..
— Как — разложение? — еще больше перепугалась Люсинда, позабыв, что обиделась.
— Да в прямом смысле, — фыркнула Олимпиада. — От такого чтения размягчение мозга бывает, а больше ничего! И никакой пользы ни для души, ни для чего.
— Да не, — задумчиво сказала Люсинда, которой не понравилось «размягчение мозга», — там не так. Весело, интересненько так. А что конец хороший, то при нашей жизни только такой конец и нужен, потому что хоть в книжке почитать, как оно у людей бывает, не так, как у нас-то!
— Да в том-то и дело, что ты веришь во всякую чепуху, веришь только потому, что так в какой-нибудь дрянной книжонке написано!.. А это не правда. Такого не бывает. Никто не придет тебя спасать, если ты сама себя не спасешь, понимаешь?
— Не, не понимаю. — Кофе в чашечке кончился. Люсинда с тоской посмотрела на кофейничек и подлила себе. Там уже почти ничего не оставалось, сейчас допьют и разойдутся, и придется к тете Верочке идти, а не хочется! — Как же — не верить? Если не верить, то лучше и не жить тогда, а вон с обрыва в Дон кинуться!
— Нет здесь никакого Дона, — отчеканила Олимпиада. — Дон в Ростове, насколько я знаю. А верить во всякую ерунду — очень глупо. И мало того, что глупо, еще и вредно, потому что расслабляет. Поняла?
— Я ж не совсем дура, — пробормотала Люсинда. — Чего ж тут не понять-то!
— А раз поняла, держи!
И подала ей с этажерки книжечку, тоненькую, тверденькую, глянцевую. На обложке была нарисована какая-то трава, а на траве жук, похожий на соседа, Владлена Филипповича Красина.
Завидев жука, Люсинда заскучала и расстроилась.
У жука были усищи длиной почти как та трава — ну, так же не бывает, чтоб у жуков усы такие длинные! — и человеческие глаза. И глаз таких у жуков не бывает, у них вообще глаз не разглядишь, да и противные они, чего там особенно разглядывать!..
И автора она не знала — какой-то Михаил Морокин. Что за Морокин?…
— А про что это?
— Про что! — фыркнула Олимпиада Владимировна. — Про жизнь это, настоящую, человеческую, а не эти твои слюни с сахаром, которые ты обожаешь! Почитай, почитай, может, поймешь что-нибудь!
— Чегой-то я не пойму, — начала было Люсинда, но тут зазвонил телефон.
Дом был очень старый, построенный в начале прошлого века и — удивительное дело! — простоявший до века нынешнего. Все в нем было старое — стены, крыша и даже фонарь в палисаднике старый. И трубы старые, сипящие, кашляющие, хрипящие, как седой, толстый и одышливый пес Тамерлан соседей Парамоновых, и телефонные линии тоже старые, и ничего с этим нельзя поделать. Телефоны, черные, огромные, с пожелтевшими дисками и неудобными холодными трубками, были намертво прикручены к стенам в прихожих, и нет никакой возможности заменить их изящными, легкими, современными — монтеры в один голос говорят, что «линия не тянет»! И звонили они сумасшедшим заливистым довоенным трамваечным трезвоном, так что стены тряслись.
Олимпиада Владимировна вышла в прихожую, и Люсинда осталась одна.
Посмотрела на усатого жука, наугад открыла книгу и попала на то, как делают аборт, и как красными руками и холодными железками выковыривают из теплого нутра человеческое существо, и что оно при этом чувствует.
«Матушки родные», — только и подумала Люсинда Окорокова, у которой по спине пошел озноб и стало как-то тошно в животе. У нее было отличное воображение, и она очень живо все это себе представила, или Михаил — как его там? Она посмотрела на обложку, — да, Михаил Морокин и вправду был гениальным писателем?…
Когда вернулась озабоченная Олимпиада Владимировна, Люсинда сидела бледная и несчастная.
— Ты что? — мельком удивилась хозяйка, хотя ей уже было не до гостьи.
Позвонила начальница Марина Петровна и сказала холодным, как айсберг в океане, голосом, что ждет ее на работе.
Ничего хорошего не было ни в самом звонке, ни в айсберге, ни в том, что она ждет, ни в том, что позвонила она в восемь утра в субботу.
Все это вместе означало только, что начальница очень недовольна и что в пятницу вечером случилось что-то, о чем Олимпиада не знает, и это ужасно.
Впрочем, может, еще ничего и не случилось. Начальница любила неожиданно огорошить подчиненных своим неудовольствием, придумать проблемы и заставить их решать — просто чтобы не очень расслаблялись!
— Мне нужно ехать, — рассеянно сказала Олимпиада, прикидывая, что бы такое ей надеть. Никакого богатства выбора не было, за неделю все ресурсы исчерпались, все уже надевалось по крайней мере по одному разу. Да и весна как-никак, а весной всегда хочется новенького, особенного, эдакого, а ничего такого нет.
Вот получу зарплату, решила Олимпиада, и куплю себе что-нибудь. Правда, машину пора в сервис ставить, страховку оплачивать, плюс еще телефон, мамин день рождения, и на отпуск отложить надо, но можно и не откладывать.
Не куплю, перерешила Олимпиада. Лучше к лету куплю, а сейчас все равно не хватит на то, чего хочется. А того, чего не хочется, и так полон шкаф!
— Люся, допивай и давай домой. Я буду собираться.
— А ты куда? На свидание, да?
— Какое еще свидание! — фыркнула Олимпиада. Она не ходила на свидания и очень этим гордилась. У нее Олежка есть, и больше никто ей не нужен. — Я на работу.
— Счастливая, — сказала Люсинда Окорокова печально. — Слушай, а можно я пока тута посижу?
— Нет слова «тута»! — из маленькой комнатенки, где были совмещены «кабинет» и «гардеробная», крикнула Олимпиада. Распахнув шкаф, она изучала небогатый ассортимент. Может, тот пиджачок, но не с юбкой, а с джинсами? Все-таки разнообразие!.. — И как ты посидишь, если я уезжаю?!
— Ну, пока ты собираешься, — проскулила Люсинда. — Можно?
— Да я уж собралась!..
С джинсами пиджачок выглядел не очень, и блузка неудобно вылезала сзади, и значит, она весь день будет ее поправлять, засовывать за ремень, «проверяться» перед зеркалом — в общем, ничего хорошего. Олимпиада покрутилась так и эдак — нет, плохо!.. — но переодеваться было все равно некогда и не во что.
…Или не ставить машину в сервис, что ли, а купить себе шикарное короткое итальянское пальто, черные брючки и бирюзовую рубаху с остроугольным воротничком?… Именно такой наряд был на Рене Зельвегер в мартовском номере какого-то журнала, который Олимпиада читала!
И пусть это тридцать раз похоже на соревнование Эллочки Щукиной с дочерью Вандербильда, но что теперь делать!
Чувствуя себя отчасти этой самой Эллочкой, отчасти Люсиндой Окороковой, она накрасила перед высоким растрескавшимся по краям бабушкиным зеркалом губы, посмотрела критически, стерла все, что накрасила, сердито швырнула в сумочку мобильный телефон и выскочила в соседнюю комнату, где печалилась трубадурша, отягощенная перспективой провести субботу с тетей и книжечкой с жуком на обложке.
— Все, давай, давай, я ухожу.
— Какая ты красивая, — сказала Люсинда печально. — Такая… стильненькая.
— Я?! — поразилась Олимпиада. Впрочем, что девчонка понимает в красоте и стиле?! То, что «девчонка» всего двумя месяцами младше ее, ничуть не мешало Олимпиаде Владимировне относиться к ней исключительно покровительственно.
Самой ей недавно стукнуло двадцать пять, зачата она была в год Московской Олимпиады, и мамочка решила, что лучшего имени для дочери и придумать невозможно, спасибо ей за это и поклон в пояс!..
Олимпиада, надо же! Хорошо хоть не Люсинда, ей-богу!..
Она обувалась и морщилась — вчера поленилась поставить ботинки на батарею, и теперь они были холодными и влажными изнутри, ногу засовываешь как будто в лягушачью кожу!
Притащилась Люсинда с гитарой и книжечкой и сунула ноги в шерстяных разноцветных носках в фетровые боты «прощай, молодость». Гитару она прижимала к себе, а книжечку держала на отлете двумя пальцами.
Хозяйка отлично видела, что та мечтает остаться у нее — «посидеть», так это называлось, — но попросить не решается, и сама предлагать не стала. Она, конечно, Люсинде сочувствует, но Олежка никакой такой благотворительности не любит и не понимает, а он вполне может приехать!..
— Лип, а ты… когда вернешься?
— Не знаю, — сердито ответила Олимпиада. Сердито оттого, что жалко было Люсинду, а поделать ничего нельзя. — Сегодня суббота, ко мне вечером Олежка приедет, так что…
— Поняла, поняла, — испуганно забормотала Люсинда. Она знала, что Липин кавалер ее терпеть не может, и все время боялась, что ей «откажут от дома». — Я тогда, может, к Жене схожу. Он на той неделе просил убраться у него, только, говорит, гонорару получу и тебе тогда заплачу…
— Бесплатно ничего никому не делай, — велела Олимпиада, — что еще за благотворительность такая!
— Та как же бесплатно, когда он сказал — гонорара!
— Не гонорара, а гонорар! Он этот гонорар уже лет десять грозится получить и все никак не получит!
— Как так — грозится?
— Да никак, — с досадой сказала Олимпиада и сняла с крючочка ключи. Ключи от машины в кармане пальто, телефон на месте, губы… Ах да, губы она решила не красить!
…Что там опять выдумала Марина Петровна, хотелось бы знать?
— Выходи, Люсь, а я за тобой.
Олимпиада Владимировна погасила свет, пропустила вперед трубадуршу, подождала, пока та, пятясь, осторожно протащила за собой свою гитару, распахнула дверь на темную лестницу, которая почему-то в этом доме называлась совершенно питерским словом «парадное», и тут что-то случилось.
Какая-то темная туша надвинулась на них и начала валиться в проем и упала сначала на Люсинду, и та тоже стала валиться, и грохнула гитара, и кто-то тонко крикнул, и что-то упало и покатилось.
— Люся!!
— Липка, держи его, держи!!
— Господи боже мой!
Каким-то странным прощальным звуком ударила в стену страдалица-гитара, Олимпиада Владимировна зашарила по стене потной рукой, совершенно позабыв, где у нее выключатель, и, когда зажегся свет, оказалось, что на полу в крохотной прихожей на коленях стоит Люсинда, а рядом с ней лежит человек с судорожно задранным вверх щетинистым, совершенно мертвым подбородком.
Именно подбородок увидела первым делом Олимпиада Владимировна и поняла, что у нее в прихожей труп.
Самый настоящий труп.
Как в детективе.
— Так, говорите, что никогда его раньше не видели?
Фу-ты ну-ты!
Олимпиада перевела дыхание и посмотрела милицейскому между бровей. Она где-то читала, что такой прием безотказно действует, если хочешь показать собеседнику, что презираешь его от всей души. Не смотреть в глаза, а смотреть между бровей.
— Все наоборот, — сказала она совершенно спокойно, — я вам говорила и повторяю еще раз, что это наш сосед с третьего этажа. Его зовут Георгий Николаевич Племянников. Или Георгий Иванович, что ли! Я точно не помню.
— Да как же мы его не знаем, когда каждый день в парадном с ним встречаемся! — закричала Люсинда Окорокова. — Да что вы такое говорите, когда мы вам уже сто раз сказали…
— А вы пока помолчите, — не поворачиваясь к Люсинде, велел милицейский, — вас пока никто не спрашивает, кого вы встречаете!
— Елки-палки, — пробормотала Олимпиада Владимировна, — что же это такое!
На площадке переговаривались какие-то люди, и соседи собрались. Олимпиаде было видно, что Парамоновы что-то очень активно втолковывают другому милицейскому, который их слушает, прищурившись, как в кино про ментов, или оперов, или про кого там еще бывает кино?…
— Так это вы его… по темечку тюкнули, что ли?
— Да никого мы не тюкали по темечку! — взвилась Люсинда Окорокова. — Что вы такое говорите, товарищ милиционер!
— А вы помолчите, — перебил милицейский тяжелым голосом, — вас пока никто не спрашивает!..
Люсинда булькнула что-то и больше не встревала. У Олимпиады Владимировны в сумочке зазвонил мобильный. Позвонил-позвонил и перестал. Все некоторое время слушали, как он звонит.
— Значит, открыли вы дверь, он и упал, да?
— Да.
— А до этого, значит, ничего не видели и ничего не слышали, да?
— Да.
— А встали вы, значит, в полвосьмого, несмотря на то, что суббота, да?