— Тогда я завтра принесу.
— Давай, неси.
— А машина у него классная, да?
— Это точно.
— Мам, а у него дети есть?
— Нет, Сильвестр. У него нет детей.
— А откуда он тогда в компьютерах понимает?
Маша задумчиво насыпала в кипящую воду макароны. Она любила «Макфу», и дети любили, но за разное. Маша любила потому, что она готовится быстро и от нее не толстеешь — инструкция на пакетике была прочитана десять раз и практически выучена наизусть!… Там говорилось, что эта самая «Макфа» сделана из «твердых сортов пшеницы» и есть ее можно сколько угодно. Дети любили ее за картинки на пакетах — мельница, поле и еще что-то такое летнее и приятное, и еще за то, что варить очень просто. Насыпал в кипяток — и готово дело, можно поражать материнское воображение своими хозяйственными успехами.
Сегодня «Макфа» была извлечена из шкафа под плохое настроение, ведь известно всем, что от плохого настроения самое верное средство — вкусно поесть.
— С чего ты взял, что он понимает в компьютерах? Ничего он в них не понимает!
— Он все понимает! Он в «Квейк-3» играет!
— Да ладно тебе!
— Точно, мам, — сказал Сильвестр и убежденно покивал головой. — Он мне сам признался.
— Пошутил, наверное, — рассеянно заметила Маша, — давай на стол накрывать, Сильвестр. Уже почти все готово.
— Как же готово, когда ты только поставила!
— Это на пять минут!
— Мам, а можно мне сухари открыть?
— Ну вот еще! Ужинать садимся, а ему сухари! Давай-давай, Сильвестр, лучше огурец помой и хлеба нарежь!
Закатив глаза, он вздохнул, изображая покорность судьбе и одновременно демонстрируя явную несправедливость жизни, однако с подоконника слез, раскопал в холодильнике огурец и спросил, нельзя ли и ему тоже хорька. Как у Христины.
Потом пришли бабушка с Лерой, и вечер покатился своим чередом, обыкновенный семейный вечер, и все было бы хорошо, если бы он не чувствовал постоянно, что мать чем-то обеспокоена.
Он все понимал, двенадцатилетний Сильвестр Иевлев, любитель хорьков. Он-то сразу заметил, что у матери испортилось настроение, когда ее начальник сказал, что должен забрать машину. Сильвестр поначалу решил было, что матери просто тоже хочется покататься на «бумере», а не толкаться в метро, но даже после того, как начальник сказал, что подвезет их домой, настроение у нее не улучшилось.
Значит, дело не в машине.
Значит, в чем-то еще. Он знал, что она ему не скажет — давно бы сказала, он же ее друг! — и потому волновался за нее.
Все— таки она девочка, а он мальчик, значит, он сильнее и за нее в ответе!
Бабушка тоже была какая-то взбудораженная и все посматривала на мать, и от ее взбудораженности Лерка вела себя плохо — все время куда-то лезла, что-то роняла, а потом прищемила себе палец и долго ревела. Надоела страшно. Сто раз ей говорили — не суй пальцы куда ни попадя, а она все не понимает!
Только в десять часов, когда проводили бабушку, а Лерку загнали спать, сели попить чайку вдвоем, отдохнуть от длинного и трудного дня, и тут Сильвестр вспомнил, что мать через день-другой должна уехать в командировку.
Вспомнил и страшно из-за этого расстроился. Он не любил, когда мать оставалась без его присмотра.
— Мам, возьми меня с собой?
Она насмешливо подняла брови и посмотрела на него самым-пресамым своим взглядом, которым пользовалась, когда хотела продемонстрировать Сильвестру, что он не прав. Он знал, что такой взгляд называется «ироническим».
— Сильвестр, ты же знаешь, что я еду работать!
— Ну и что? Я тоже буду работать. И я тебе не буду мешать!
Из чайника в синий горох Маша подлила чаю себе и ему и пододвинула сахар и плошку с вареньем, клубничным, как он любил.
Она все время думала о том, что кто-то посмел угрожать ее детям, и еще о том, что визит в Киев странным образом оказался связан с бизнесом и политикой, а также о том, что Родионов на свидание поехал. И еще она чувствовала себя виноватой перед Сильвестром, и Лерой, и мамой — она ведь так ничего им и не сказала, как будто скрывала опасность, как будто перед военной операцией так и не предупредила своих, что надо спасаться, бежать!
— Мам, я ведь уже взрослый. Ну, не буду я тебе мешать, это точно! Возьми меня, а?
— Сильвестр, мы будем проводить по двадцать часов на встречах и в книжных магазинах! Ни поесть, ни попить, ни пописать!… Там уже жарко, я сегодня слышала, двадцать пять градусов! Ну и что? Ты будешь с нами мотаться или в номере целыми днями сидеть?
Сильвестр подумал. Он знал, что у матери трудная работа, и очень гордился тем, что она работает с человеком, о котором пишут в газетах и журналах, да еще его показывают по телевизору, но что ей приходится по двадцать часов шастать по каким-то там магазинам, он даже и представить себе не мог!
— Мам, а спишь ты когда?
— В каком смысле?
— Ну, если по двадцать часов работать, то спать-то когда?
Маша засмеялась:
— А… когда придется! Это, мальчик мой, закон жизни такой. Или работаешь, или спишь!
Сильвестр подумал немного.
— Не-е, я так не хочу. Работать, в смысле.
— Очень напрасно, — сказала мать серьезно. — Ты же мужчина. Хорошо, если тебе попадется женщина, которая будет работать и получать зарплату, а если нет? Если тебе придется за двоих работать?
— Я на такой не женюсь, — решительно объявил Сильвестр, — зачем она нужна, если не будет работать? И что она тогда делать будет?
— Может, детей растить! — Мать почему-то засмеялась. — Или тебе самому не захочется, чтобы она работала, а захочется, чтобы она тебя каждый день к ужину ждала! И тогда придется тебе вкалывать день и ночь, и спать неизвестно когда, и есть только когда телефон не звонит, и сто вопросов одновременно решать, и еще…
— Мам, — вдруг остановил ее Сильвестр. — Ты вот сейчас с кем разговариваешь?
Они посмотрели друг на друга и засмеялись.
— Ты же умный, — сказала Маша. — Ты все сам знаешь. В нашем мире можно выжить, только тяжело и много работая. Никакого другого пути нет. Никому нет дела до того, высыпаешься ты или нет! Мой начальник — знаменитый писатель. И когда он задерживает рукопись, наш издатель знаешь как его ругает?
— Как?
— Ужасно, хотя он не от безделья задерживает! — от души сказала Маша. — Так что трудиться нужно день и ночь, и тогда, может быть, все будет хорошо.
— Как хорошо?
— Тогда тебе не в чем будет себя упрекнуть. — Она досмотрела в свою чашку, и Сильвестр тоже вытянул шею, чтобы посмотреть, что именно там происходит.
Ничего такого там не происходило. А в упреках он все равно ничего не понимал.
Маша Вепренцева уложила его спать и еще — по просьбам трудящихся — долго сидела на кровати, чесала ему спинку, которая, ясно дело, ближе к ночи невыносимо зачесалась, потом мазала кремом пятки, потому что вчера на физкультуре «вот здесь и здесь уж-жасно жгло!», потом выслушала историю про Христининого сурка, то есть хорька, которого Христинин папа увез на работу в портфеле, куда сурок, то есть хорек, случайно залез, потом фальшиво исполнила песню «И мой сурок со мною», потому что она вспомнилась к случаю. Песня оказалась жалостливой, и пришлось еще совсем напоследок рассказать смешной случай с попугаем, приключившийся на даче Ильи Весника.
Когда она наконец закрыла дверь в ребячью спальню, часы показывали уже двенадцатый час.
Она нальет себе чаю, ляжет и еще почитает бумаги на сон грядущий.
Нет, не так. Она загрузит стиральную машину, разгребет на кухне посуду, поставит чайник, смоет ногти — они уже совсем неприличные! — нальет себе чаю, ляжет и почитает на сон грядущий.
Нет, нет, даже не так. Она загрузит стиральную машину, разгребет на кухне посуду, смоет облупившиеся ногти, погладит кое-какие вещички — пододеяльники не станет, а Леркины любимые штаны защитного цвета под кодовым названием «спецназ», майки Сильвестра и свою любимую апельсиновую рубаху, в которой она просто неотразима, погладит, чтобы завтра ее надеть, — нальет себе чаю, ляжет и почитает на сон грядущий.
Вот теперь все так.
Завтра надо позвонить Кате, теннисной тренерше, и спросить о графике тренировок на лето. Летом Сильвестр тренировался каждый день. Лерке надо купить батареек в котенка — дернул ее черт привезти из очередной командировки этого самого котенка, который работал на батарейках, гнусно мяукал, махал хвостом и кивал головой, как припадочный! Лера котенка обожала и все время заставляла его мяукать, махать хвостом и кивать, и батарейки кончались примерно раз в два часа. Еще надо заехать в школу, поговорить с Ольгой Викторовной, потому что учиться оставалось всего пять дней, и по всему выходило, что Маша будет еще в Киеве, когда ее сын перейдет в седьмой класс. Еще хорошо бы договориться с теткой, чтобы она побыла с детьми, пока мама съездит в санаторий. Тетка, конечно же, потребует компенсации, и некоторое время Маша придумывала, что бы такое ей посулить.
«Пообещаю в Египет ее отправить, — решила Маша, перемывая чайные чашки. — Тетке давно хочется, а денег нет. Вместе с дочкой отправлю». Двоюродные братья и сестры Маши Вепренцевой зарабатывали значительно меньше, чем она, и на семейных сборищах это всегда было темой номер один — почему некоторым везет, а другим ну никак не везет!…
Машина в ванной урчала и похрюкивала, сотрясала в своей блестящей утробе белье. Маша гладила, слушала ее хрюканье и была ей благодарна — стиральной машине! За то, что та делает важную работу, за то, что безотказная, и еще за то, что такой поздней ночью они работают… вдвоем. Маша и стиральная машина.
Она гладила майку, слушала машину и думала о Родионове.
Думала как-то странно, вяло, то ли от усталости, то ли от невозможности ничего изменить.
Он никогда не увидит в ней «женщину своей мечты», это точно. Он никогда не догадается посмотреть на нее по-другому, а если и догадается, то вряд ли из его рассматриваний выйдет что-то романтическое.
Однажды, подвыпив, он зачем-то рассказывал Маше про своих бывших жен, которых насчитывалось две или три штуки. Даже не столько про жен, сколько про самого себя, и все в том смысле, что он, Дмитрий Родионов, решительно не годится для существования в паре.
Ну, одиночка он, и все тут! Ну, не получается у него ничего из семейной жизни!
Он быстро устает от этой самой пары, какой бы распрекрасной она ни была. Устает — и дальнейшее их сосуществование делается бессмысленным, потому что он думает только о том, как было бы хорошо закрыть за собой дверь и больше никого не пускать ни в свою постель, ни в свою комнату, ни в свою жизнь.
«Я даже с тобой не могу долго, — посетовал тогда подвыпивший Родионов, — то есть ты единственная, с кем я вообще могу быть, но при всей моей к тебе любви, когда ты уходишь, я просто счастлив!»
Маша Вепренцева про любовь ничего не услышала, а услышала про то, что он счастлив, когда она уходит.
Она уходит вечером из его жизни, и он счастлив.
Вот сегодня, выпроводив ее, он поехал на свидание, и Маша изо всех сил старалась не думать о том, что именно он на этом свидании делает.
Впрочем, что он там делает, и так понятно.
Она гладила майку и думала о Родионове.
Что станет с ней, если в конце концов он все-таки встретит распрекрасную девицу и женится на ней, и у них будут дети и вообще счастливая жизнь?! Или какая-нибудь из уже имеющихся распрекрасных наконец сообразит, как можно его на себе женить?!
Он богат, знаменит, молод — такие не то чтобы нарасхват, таких помещают во главе списка «Лучшие женихи России» в каком-нибудь пошлом гламурном журнальчике! Впрочем, гламурный журнальчик — это что, а вот когда в «Аргументах и фактах», да еще на первой полосе, да еще под каким-нибудь броским заголовком, типа «Известие о смерти русской литературы решено считать преждевременным», да еще с серьезным и остроумным текстом!…
Что я стану делать без него?! Как я буду жить?!
Ведь он — это не просто он, вернее, не только он! Это кипение и блеск жизни, интересные люди, важные события, великое чувство Сопричастности Важному Делу или даже так — Великому Делу.
Это отличное, очень правильное, очень красивое дело — литература. Пусть говорят «бульварная», пусть говорят «недолговечная», пусть «массовая», да пусть какая угодно, все же это лучше, чем продажа нефти собственным согражданам по спекулятивной цене, или горлодерство в парламенте, или обворовывание стариков в каком-нибудь фонде!
Однажды у Каверина в «Освещенных окнах» Маша прочла, что медленно пишущий араб отличается от быстро пишущего, как неграмотный от грамотного, и с тех пор считала, что читающий человек отличается от нечитающего точно так же! Она была уверена, что вовсе не красота, а именно книжки спасут мир, и если приучить людей читать — хоть детективы! — они и привыкнут потихоньку, и втянутся, а потом уже и прожить без книжек не смогут, а ведь только это и надо, потому что в книжках все есть, ответы на самые трудные вопросы и решения самых запутанных задач, на все времена!…
Маша Вепренцева очень гордилась делом, к которому была причастна, и очень гордилась человеком, который его делал — упорно и ежедневно, не признавая выходных и праздников, не давая себе никаких скидок и послаблений, не ссылаясь на свою творческую натуру. Он не уходил в запои, не нюхал кокаин, почти не посещал вечеринок, разве уж совсем какие-то судьбоносные, которые никак нельзя было пропустить, не спускал денежки в казино — святой, святой!… Его романы раскупались в мгновение ока, и в метро Маша ревниво считала, сколько человек читает Донцову, а сколько Воздвиженского. Донцовой всегда выходило немного больше, и Маша слегка расстраивалась из-за этого.
Как она была счастлива, когда он понемногу начал ей доверять и стал брать ее в командировки и на выставки, а в прошлом году даже в Турцию свозил, потому что тогдашняя его подруга куда-то запропастилась, а лететь одному ему было скучно! Кроме того, кто стал бы там, в «золотом Эльдорадо», заниматься его досугом — поездками, арендой машины, экскурсоводом «поприличнее», теннисным расписанием и массажистом?!
Маша полетела, и радостно всем этим занималась, и была счастлива, и обожала это огромное, пахнущее арбузом, очень соленое море, которому было лень шевелиться под круглым и жарким солнцем! И от лени оно просто покачивалось в своем песчаном ложе, плескало на берег, сверкало лакированной плотной волной, ерошило камушки, иногда брызгало в лицо соленой теплой водой — заигрывало.
Невыразимая легкость бытия, не прочитанная в книге, а вполне реальная, тогда так поразила Машу Вепренцеву, что все десять дней в этой южной, странной и древней стране она чувствовала себя как будто немного на небесах. Слишком много всего, вот как она определила свое тогдашнее состояние.
Слишком много черной и теплой южной ночи, слишком много звезд, слишком крутобок полумесяц, повисший над шпилями минаретов древнего города Денизли. Слишком много сверкающего под солнцем золота, не только на пляже, где это самое золото, разогретое и тягучее, переливалось и жгло ступни так, что невозможно было дойти до воды без шлепанцев, но и в ювелирных лавках, где оно было завлекательным, тревожным и каким-то чрезмерным, как все в этой стране. Слишком много свободы, вольного ветра, воды, треска цикад, к которому она никак не могла привыкнуть, все ей казалось, что рядом работает электростанция, и Родионов очень сердился на эту самую «электростанцию» — цикады казались ему куда романтичнее!
И это ощущение жары, и запах моря и хвои, и горячий ветер, играющий подолом платья, и вечно мокрая голова, и темные очки на носу, и осознание собственного тела, словно от мизинцев до макушки наполненного радостью бытия. И очень отдаленная мысль о том, что где-то остались Москва, работа, проблемы — как комариный писк, смешные и неважные, ведь есть только это, только здесь и только сейчас!…
С Родионовым они жили в разных номерах, мало того, еще и в разных корпусах, и, кажется, Родионов, идиот, очень гордился тем, что и «на свободе» он остается верен своим принципам — с «персоналом» ничего, никогда, ни под каким видом! А может, и не гордился, а просто, как всегда, замечал Машу, только когда ему требовались ее услуги — кофе, машина, телефон, корт, массажист, и все сначала!…
В ковровом центре они купили ковер — озеро неяркого, будто чуть выцветшего шелка. Мастерица ткала его пятнадцать лет, объяснил им пожилой турок-«эфенди». За это время у нее подросли дети, состарился муж, сухой карагач упал на дом и проделал дыру в крыше, похоронили кого-то из соседей, а ковер все оставался на станке, и его рисунок прибавлялся медленно, по миллиметру, и так год за годом. Маша относилась к ковру как к живому существу, свидетелю и участнику совсем другой жизни, и вряд ли он завораживал бы ее больше, если бы был привезен из созвездия Гончих Псов!…
Она гладила Леркины штаны под кодовым названием «спецназ» и поняла, что плачет, когда слеза упала на пятнистую ткань и, зашипев, испарилась, как только Маша наехала на нее утюгом.
Нельзя плакать. Совершенно не из-за чего плакать. Все так было и так же и останется, и никогда у них ничего не будет, и вообще он сегодня на свидание поехал!…
Звонок в дверь остановил равномерные движения ее утюга. Она вздрогнула, двинула рукой и сильно прижгла себе палец. Слезы моментально высохли, и Маша замерла, сунув палец в рот.
Кто это может быть? Кто может звонить ей в дверь почти… она оглянулась и взглянула на часы… почти в час ночи?!
Звонок повторился, настойчивей и длинней, и Маша Вепренцева, насторожившаяся, как овчарка, дернула и вытащила из розетки хвост утюга. Держа утюг наготове, осторожно и неслышно ступая, она подошла к двери и посмотрела в глазок. В эту секунду звонок прогремел в третий раз.
На площадке ничего не было видно, лампочки уже три дня не горели, только сумрачная мутность, слегка разбавленная уличным фонарем из лестничного окна, внутри которой колыхался чей-то силуэт.
Маша покрепче перехватила утюг.
В дверь сильно ударили, и она вздрогнула.