– Надавать ему по теплому месту, – говорили они.
Сенька штаны подтянул. Птицы оседлые, птицы пролетные, звонкие букашки в траве, тихие букашки в траве словно отодвинулись от него, словно наползла тень, словно попряталось все.
– Пора уходить, – сказал себе Сенька. – Теперь я для них совсем лишний.
Сенька посмотрел на свои босые ноги. Подумал: «Хорошо бы в ботинках уйти, в новых, – дорога дальняя». Но в избу заходить не решился и отправился как был: с простой головой и на босых ногах.
Сперва он к деду зашел, к Савельеву.
Дед на гармони играл про маньчжурские сопки. В гармошкиных мехах дальний ветер рыдал. Дед слушал свою музыку и будто сам себе удивлялся. А на полу лежали вповалку деревянные грабли дедовой аккуратной работы.
– Дед, дай мне краюшку хлеба и еще котомку, – попросил Сенька.
– Или куда направился?
– Пойду в огромный город, где делают аэропланы. Там буду.
Дед закончил музыку, завернул гармошку в ситец и спрятал ее в комод.
– У российских людей такая доля – ходить. – Отрезал дед хлеба край, меда нацедил в баночку, сложил этот припас в узелок, к палке приладил струганой и сказал Сеньке:
– Ступай.
– Дед, я никогда не вернусь. Прощайте.
– А человек никогда обратно не возвращается, – сказал дед. – Воротится человек, глянешь, а это уже другой человек. А если таким же воротится – глянет, а место, из которого он когда-то вышел, уже другое. Этого, Сенька, многие не понимают, потому и рвутся назад, и страдают от своей ошибки. А ты пойми – ну не может человек ни жить по-вчерашнему, ни думать.
Вышел Сенька от деда Савельева. Постоял на крыльце, попрощался с деревней. Поглядел и на свой дом, а что глядеть – это уже другой дом, не тот, в котором Сенька радостно проживал. Другие в этом доме разговоры теперь, другое тепло и другие заботы.
Пошел Сенька.
На дороге петуха встретил.
Петух ему вслед по-петушиному: «Ко-ко-ко…» Сенька обернулся. Стало ему удивительно – не понял Сенька по-петушиному.
– Прощай, – сказал Сенька.
Уже за деревней встретил он привязанного к березе теленка-бычка.
«Му-у-у…» – сказал теленок.
И по-теленочьи Сенька не понял. Он понял другое: веревка, которой теленок привязан, вся в узлах, значит, обрывал ее теленок не один раз. Тесно теленку возле березы, всю траву поел, истоптал. Хочется теленку побежать на простор.
– А нельзя, – сказал Сенька. – Потому и привязали, чтобы рожь не портил. А ты и в болото залезть можешь – беда с тобой.
Теленок тоже Сеньку не понял. Теленок понимает одно: на воле побегать, с другими бычками пободаться.
– Глупый, – сказал ему Сенька. – Тебя в стадо определить нужно в колхозное. И всех хозяйских телят. Небось не объедите колхоз-то.
Он погладил теленочий лоб, почесал бугорки-рога. Теленок в ответ ресницами помигал, ухватил Сенькин рукав губами.
– Ишь ты, совсем еще сосунок, – сказал ему Сенька. – Расти быстрее.
Пошел Сенька дальше по своей незнакомой дороге.
Гороховый клин на пригорке – как нечесаная голова.
«Горох-то возле деревни посеять надо, чтобы ребятишкам за стручками бегать короче», – подумал Сенька и тут же себя одернул.
Где проселок пустил отвилку в поля, новый стоит трактор. Молодой тракторист Михаил побежал в деревню, наверно. Наверно, попить молока. А может быть, мимо поля прошла Сенькина соседка – красивая тетка Люба. И тракторист пошел с ней. Целоваться. «И пускай целуются. Зачем же тогда людям губы, не только ведь для того, чтобы чай студить». И снова Сенька себя одернул: мол, не мои теперь это заботы.
Сел Сенька возле трактора, прислонился спиной к колесу. От трактора идет неживое тепло и машинный горький дух.
– Эх, – сказал Сенька. – Ты вот стоишь, а я иду. Тебе все равно, что день, что ночь, что этот год, что другой.
Трактор в ответ молчит, а кругом перекликается все живое.
– Молчишь, – сказал Сенька. – Молчи. Захочешь поговорить со мной, а не будет меня. – Пнул Сенька трактор ногой по железному колесу и пошел дальше, прихрамывая.
Сенька уже целый час прошагал. В том месте, где дорога раздваивалась, чтобы попасть одной отвилкой в деревню Засекино, другой отвилкой в город, нагнал Сеньку председатель колхоза. Ехал он в конной коляске.
– Здорово, мужик, – сказал председатель. – Куда путь держишь?
– А вы куда? – спросил Сенька.
– Я в Ленинград. Я навсегда, – сказал председатель – Я человек заводской. Я сюда временно присланный. Все, что мог, сделал, а больше не умею. Теперь твой отец будет колхозом руководить.
– А чего ж не умеете? – спросил Сенька.
– Так ведь человек должен что-то одно уметь по-настоящему. Один с землей обращаться, другой с металлом, третий, предположим, с наукой. А когда человек все умеет, это вроде красиво, но несерьезно. Он как букет… – В этом месте председатель вздохнул и добавил: – Только для глаза красиво, но завянет он скоро и не даст семя. А живой цветок, может и неприметный среди других, из года в год цветет, и от него другие цветы нарождаются. Несрезанный он потому что… Так куда ж ты идешь? – спросил председатель.
– В огромадный город, где строят аэропланы.
– А дорогу-то знаешь?
– Найду, – сказал Сенька храбро.
– Ты, чтобы не плутать, вот на этот бугор залезь. С него далеко видно. Вот ты с него и прицелься.
– Ладно, – сказал Сенька. Показалось ему, что в председателевых словах есть правда.
Когда председатель отъехал и уже не стало его видно, Сенька свернул с дороги на тропку, что вела к большому бугру над озером.
Полез Сенька на бугор, нагибается низко, в иных местах даже на четвереньках лезет, чтобы не опрокинуться.
Слышал Сенька, что стоит бугор здесь с давних времен и оттого он такой крутой и ровный, что насыпали его руками. Что раньше было на нем поселение. Проживали за толстыми стенами, сложенными из бревен, древние солдаты по названию богатыри. Охраняли от врагов эту землю и сами ее пахали.
До бугра Сенька за свою жизнь ни разу не добирался и ни разу на него не всходил.
Поднимается Сенька еще выше.
А земля становится все шире.
А когда Сенька поднялся на самый верх, стало ему далеко видно вокруг. И сомкнулся тогда Сенькин мир малый с большим миром и огромадным, так как земля Сенькина уходила вдаль на необъятные расстояния.
Много на земле оказалось дорог, бежали они вдоль полей и бугров, уходили в леса и снова из лесов выходили. Видел Сенька большую деревню Засекино с колокольней и другие деревни, в которых не был ни разу и даже названий не знал.
А своя деревня Малявино лежала перед Сенькой вся открытая. Теленок от березы оторвался, убежал в колхозную рожь и скакал в ней, обалдев от свободы. Трактор уже поле пахал. И рядом с молодым трактористом Михаилом сидела красивая тетка Люба.
Вокруг разноцветные поля простирались. Где что поспело, овес ли, гречиха, у каждого свой цвет. А где еще доцветало голубым и розовым. Под бугром красный клевер, сверху плотный, как бархат. Березы-тонконожки у озера. Темный орешник. Бледная, как зеленый дымок, малина на старом пожарище возле болота.
Деревенские жители кто на лошади сено возит, кто граблями работает, кто с коровами. Всех сверху увидел Сенька. И поезд увидел, что идет за лесом. Даже город дальний на горизонте.
Увидел еще своего пса Яшу – скучный лежит возле будки, почуял Сенькино отсутствие. Некого ему в нос лизнуть, некому показать свою верность.
На верхушке бугра – некоторые Сеньке по пояс, некоторые до плеч – торчали в траве да во мху каменные кресты старинные, память о древних пахарях-воинах, которые подняли эту землю первыми.
От своей земли, от ее прекрасного широкого вида почувствовал Сенька в сердце тепло.
«Ух ты, – подумал он, – куда от такой земли уйдешь, если она моя! И мамка моя, и отец, и сестренка, и все люди-соседи, и птицы пролетные, и птицы оседлые – все мои. И старый дед Савельев, и совсем старая бабка Вера. Потому мои, что я ихний». Подумал Сенька еще, что делить это ему ни с кем не нужно – неделимое оно. У каждого оно свое, хоть и одно и то же.
Долго стоял на бугре Сенька среди изъеденных годами старинных крестов.
– И кресты мои, – сказал он.
ПОСЛЕВОЕННЫЙ СУП
Танкисты оттянулись с фронта в деревушку, только вчера ставшую тылом. Снимали ботинки, окунали ноги в траву, как в воду, и подпрыгивали, обманутые травой, и охали, и хохотали, – трава щекотала и жгла их разопревшие в зимних портянках рыхлые ступни.
Стоят танки-«тридцатьчетверки» – на броне котелки и верхнее обмундирование, на стволах пушек – нательная бумазея. Ковыляют танкисты к колодцу: кожа у них зудится, требует мыла. Лупят себя танкисты по бокам и гогочут: от ногтей и от звучных ударов на белой коже красные сполохи.
Облепили танкисты колодец – ведра не вытащить. Бреются немецкими бритвами знаменитой фирмы «Золинген», глядятся в круглые девичьи зеркальца.
Одному танкисту стало невтерпеж дожидаться своей очереди на мытье, да и ведро у него было дырявое, он плюнул, закрутил полотенце на галифе по ремню и отправился искать ручей.
А земля такая живая, такая старательно-бесконечная.
В оставленные немцем окопы струйками натекает песок, он чудесно звенит, и в нем семена: черненькие, серенькие, рыжие, с хвостиками, с парашютами, с крючочками и просто так, в глянцевитой кожурке. Воронки на теле своем земля залила водой. И от влажного бока земли уже отделилось нечто такое, что оживет и даст жизнь быстро сменяющимся поколениям.
Мальчишка сидел у ручья. Возле него копошили землю две сухогрудые курицы. Неподалеку кормился бесхвостый петух. Хвост он потерял в недавнем неравном бою, потому злобно сверкал неостывшим глазом и тут же, опечаленный и сконфуженный, стыдливо приседал перед курицами, что-то доказывая и обещая.
– Здорово, воин, – сказал мальчишке танкист. – Как тут у нас настроение по женской части?
Мальчишка то ли не понял, то ли нарочно промолчал.
– Я говорю, девки у вас веселые? – переспросил танкист.
Мальчишка поднялся серьезный и сморщенный. Покачнулся на тонких ногах. Он был худ, худая одежда на нем, залатанная и все равно в дырах.
– Зачем тебе девки?
Танкист засмеялся:
– Побалакать с девками всегда интересно. Поспрашивать о том о сем. Короче говоря, девки есть девки. – И чтобы укрепить свое взрослое положение над этим сопливым жидконогим шкетом, танкист щедро повел рукой и произнес добрым басом: – А ты гуляй, малый, гуляй. Теперь не опасно гулять.
– А я не гуляю. Я курей пасу.
Танкист воевал первый год. Поэтому все невоенное казалось ему незначительным, но тут зацепило его, словно он оцарапался обо что-то невидимое и невероятное.
– Делать тебе нечего. Курица червяков ест. Зачем их пасти? Пусть едят и клюют что найдут.
Мальчишка отогнал куриц от ручья и сам отошел.
– Ты, может, меня боишься? – спросил танкист.
– Я не пугливый. А по деревне всякие люди ходят.
Танкист запунцовел от шеи и сухо крякнул, сообразив, что и в будущем потребуется ему сила и выдержка для разговоров с невоенным населением.
Петух косил на танкиста разбойничьим черным глазом – видать, лихой был когда-то, он шипел, и грозился, и отворачивал свой горемычный хвост, готовый, чуть что, уносить свое мясо и лётом, и скоком, и на рысях.
– Мужики – они все могут есть, хоть ворону съедят. А у Маруськи нашей и у Сережки Татьяниного ноги свело от рахита. Им яйца нужно есть куриные… Тамарку Сучалкину кашель бьет – ей молока бы…
Маленький был мальчишка, лет семи-восьми, но танкисту внезапно показалось, что перед ним либо старый совсем человек, либо бог, не поднявшийся во весь рост, не раздавшийся плечами в сажень, не накопивший зычного голоса от голодных пустых харчей и болезней.
Танкист подумал: «Война чертова».
– Хочешь, я тебя угощу? У меня в танке пайковый песок есть – сахарный.
Мальчишка кивнул: угости, мол, если не жалко. Когда танкист побежал через луговину к своей машине, мальчишка крикнул ему:
– Ты в бумажку мне нагреби. Мне терпеть будет легче, а то я его весь слижу с ладошки и другим не достанется.
Танкист принес мальчишке сахарного песку в газетном кульке. Сел рядом с ним подышать землей и весенними нежными травами.
– А батька где? – спросил он.
– На войне. Где же еще?
– Мамка?
– А в поле. Она с бабами пашет под рожь. Еще позалетошным годом, когда фашист наступал, ее председателем выбрали. А у других баб ребятишки слабые – они их за юбку держат. А у нас я да Маруська. Маруська маленькая, а я не капризный, со мной свободно. Мамке деда Савельева дали в помощники. Ходить он совсем устарел. Он погоду костями чувствует. Говорит, когда пахать, когда сеять, когда картошку садить, только ведь семян все равно мало…
Танкист втянул в себя густой утренний воздух, уже пропитанный запахом танков.
– Давай искупнемся. Я тебя мылом вымою.