Итак, армия приходила в порядок, вооружалась и одевалась в основном поставками изобретательного Бомарше и готовилась к новым боям. Все оставалось в руках Вашингтона; что до конгресса, то к этому времени главнокомандующий выработал для себя определенные правила обращения с представителями, как они считали себя, всего народа. Вашингтон признавал главенство гражданских властей над военными. Этот принцип в его глазах был непоколебим. В не меньшей степени он был убежден, что гражданская власть, воплощенная в тогдашнем составе конгресса, оставляла желать много лучшего. Поэтому он повиновался институту, а не собранию конкретных лиц, служил высокой идее, внутренне презирая ее носителей. Он наверняка полагал, что лучше понимает ее, чем шумные и склочные конгрессмены.
Переписка главнокомандующего с конгрессом по форме была безупречной, с соблюдением всех необходимых правил приличия и уважения. По существу, Вашингтон обращался с членами конгресса как с детьми, да он и был старше многих, — из его пространных донесений нельзя было составить истинного представления о положении дел в армии. О собственных потерях почти не говорилось, неприятельские исчислялись астрономическими цифрами. Поражения именовались отходами, армии — отрядами и т. д.
В доверительном письме одному из считанных людей дела, Моррису, Вашингтон в это время открылся: «Не в моей власти заставить к-с отдать себе полный отчет в нашем истинном положении… Сидя на расстоянии, они думают, что стоит сказать — сделай то, и все делается, другими словами, они принимают решение, не вникнув или, по-видимому, не понимая трудностей и сложностей, стоящих перед теми, кому приходится выполнять их решение. Действительно, сэр, ваши замечания о том, что в этом уважаемом сенате не хватает множества умных людей, как нельзя лучше обоснованы».
Вероятно, между боями и трудами Вашингтон часто обращался мыслями к древним, как они вели дела. Отсюда описка, вскрывающая внутренний мир героя, именовавшего конгресс сенатом.
Пока Вашингтон укрывался с армией в холмах у Морристауна, английская пропаганда и языки американских тори работали без устали. В Лондоне вышла подложная переписка Вашингтона с женой и генералами. Поводом для появления фальшивок был, несомненно, рыцарский жест Хоу — когда ему доставили перехваченное письмо Вашингтона к Марте, он велел вернуть письмо, не распечатывая.
В тщательно подделанных письмах, будто бы попавших в руки англичан, Вашингтон представал как коварный муж, но заверявший супругу в великой любви. Генералу Гаррисону приписывались труды на специфическом поприще — он-де соблазнял негритянок в Маунт-Верноне в ожидании возвращения хозяина. Это самое возвращение, заверяли сочинители пасквилей, воспоследствует в самое ближайшее время — читайте сами — Вашингтон-де ненавидит жителей Новой Англии и ждет не дождется, когда развяжется с военной службой, Тори были склонны верить худшему, и самые грязные сплетни из уст в уста распространялись по Америке. Недруги Вашингтона видели во вздорных поклепах резон — разве предводитель бунтовщиков не должен превзойти джентльмена Хоу, коротавшего время в обществе очаровательной бостонки Лоринг?
В действительности Вашингтон в Морристауне вел идиллическую жизнь. К нему приехала погостить Марта, собрались друзья из Вирджинии. Одна из дам писала своей сестре о буднях Вашингтона: «Благородный и приятный командующий командует всеми, ибо подчинил оба пола — один великим искусством в делах военных, другой способностью, изысканностью и вниманием». До обеда он занят службой, «с обеда до вечера он отдается светской жизни. Его достойная супруга вся светится довольством рядом со стариком (так она называет его). Мы часто совершаем прогулки верхом, тогда генерал Вашингтон сбрасывает с себя облик героя, становится разговорчивым и приятным. Иногда он бывает совсем дерзким, а такую дерзость мы с тобой, Фанни, любим».
Таким Вашингтона видели самые близкие люди в официальных случаях, а постепенно вся его жизнь приобретала такой характер, он стал утрачивать «быстрый и понимающий взгляд», поражал чопорностью и высокомерием. Величественные движения, поднятый подбородок не оставляли сомнения — шествует хозяин вооруженной мощи республики. Наверное, иным он сразу внушал почтение и даже трепет. Серьезный человек, занятый серьезными делами, которые действительно были таковыми.
1777 год нес новые испытания Соединенным Штатам. От английского кабинета не укрылась тесная дружба американцев с Францией, дело определенно шло к оформлению союза между ними, а значит, появлению на стороне США армии и флота Людовика XVI. Отсюда следовал простой вывод — нужно раздавить по возможности скорее бунтовщиков, предотвратив очередную англо-французскую войну, а быть может, образование против Англии даже коалиции ее злейших врагов. По крайней мере, одержать звонкие победы в Америке, которые отобьют охоту у других соваться в имперские дела.
После некоторых колебаний Хоу поставил основной целью предстоявшей кампании овладение Филадельфией. Король и кабинет утвердили план, а следом — операции, предложенные английским генералом Бергойном, добившимся самостоятельного командования в Канаде. Он намеревался наступать на юго-восток, вдоль Гудзона, и «соединиться с Хоу». Как именно должно было произойти это соединение, уже сорвавшееся в прошлом году, осталось необъясненным. Ведь Хоу намеревался взять в экспедицию против Филадельфии основные силы своей армии, оставив в Нью-Йорке генерала Клинтона с относительно небольшим гарнизоном. Клинтон не был в состоянии содействовать Бергойну, выступив ему навстречу.
Нелепый план мог поставить в тупик кого угодно. Вашингтон, внимательно следивший за неприятелем, естественно, терялся в догадках. Он никак не мог отказать английскому командованию в здравом смысле и ожидал, что Хоу скорей всего двинется навстречу Бергойну или сосредоточит все усилия на овладении Филадельфией. О том, что Хоу и Бергойн собирались вести самостоятельные кампании, разумному человеку и в голову не приходило. А военный ужаснулся бы — в стратегических наставлениях давным-давно убедительно повествовалось о гибельных последствиях разделения командования.
С конца июня Хоу совершал таинственные маневры — то он вступал в Нью-Джерси, то отходил, затем следовало новое вторжение. Он полагал, что действует чрезвычайно хитроумно. Вашингтон придерживался иного мнения. Англичане явно хотели выманить континентальную армию с позиций у Морристауна и разбить ее в открытом поле. Хоу не удалось перехитрить «старого лиса» — Вашингтон также маневрировал, только с тем расчетом, чтобы в случае похода англичан на Филадельфию перерезать их коммуникации и, если возможно, нанести удар с тыла.
Отчаявшись вызвать американцев на бой на своих условиях, Хоу вернулся в Нью-Йорк. Все было странно и непонятно. Вашингтон заподозрил, что англичане двинутся на север, на соединение с Бергойном. Из Канады пришли неутешительные вести — форт Тикондерога пал без единого выстрела (а он был умело укреплен польским волонтером Костюшко), американские генералы рассорились между собой, и войска Бергойна в сопровождении союзных индейских племен хотя медленно, но продвигаются через лесные чащобы и гиблые места. Вашингтон отправил отряд на помощь северной армии, а сам двинулся к Гудзону. Тут случилось известие — 24 июля англичане погрузились на суда в Нью-Йорке, и скоро паруса армады — 260 судов с 15 тысячами солдат — скрылись за горизонтом. Хоу исчез, но куда?
Наверное, решил Вашингтон, Хоу морем перевезет армию к Филадельфии и попытается взять столицу. Он погнал усталые от бесконечных переходов войска туда, заверив конгресс, что не «перестает оглядываться назад», ибо «маневр генерала Хоу, бросившего генерала Бергойна, совершенно непонятен». Рационализировать иррациональное было бесполезно — Хоу всецело разделял европейские предрассудки о вредности американского климата летом и счел полезным для здоровья солдат продержать их почти месяц на судах в открытом море. Со своей стороны, Вашингтон был уверен, что вода пагубна для американцев, и, когда на подходе к Филадельфии измученные солдаты затеяли купание в реке, он строго приказал «соблюдать умеренность!».
В Филадельфии конгресс раздирала склока — кто виноват в падении Тикондероги и кого назначить новым командующим на севере? Вашингтон наотрез отказался принимать участие в свалке и не проронил ни слова, когда конгресс остановился на кандидатуре генерала Гейтса. Тот отбыл на север, а Вашингтон остался в определенной душевной подавленности — Гейтс уже зарекомендовал себя человеком, склонным к неподчинению и интриганству.
В столице Вашингтону представили новых французов, только что прибывших в США. Среди них был двадцатилетний маркиз де Лафайет, близкий ко двору Людовика XVI. Он снарядил на свои средства корабль и приплыл в США сражаться против англичан. Рвение и богатство маркиза произвели сильнейшее впечатление на конгресс, который сразу произвел его в генерал-майоры, хотя в Париже молодой человек был всего капитаном. В этом качестве он и предстал перед Вашингтоном. Сначала главнокомандующий принял маркиза очень холодно, полагая, что перед ним очередной кондотьер. Искренность Лафайета, его неподдельный интерес к делу борцов за американскую свободу, дравшихся с врагами Людовика XVI, быстро растопили сердце Вашингтона. Они как-то потянулись друг к другу — Лафайет, осиротевший в детстве, и бездетный Вашингтон стал относиться к нему как к сыну, Лафайет платил горячей привязанностью. Французский маркиз стал одним из самых близких к Вашингтону, если не самым любимым генералом. Найдя друг друга, Вашингтон и Лафайет подчеркнуто гордились отцовско-сыновними отношениями.
Перу Лафайета принадлежит описание тогдашней американской армии, он говорит о ней в третьем лице: «Их около 11 тысяч человек, неважно вооруженных и еще хуже одетых, они являли странное зрелище для глаз молодого француза. Пестрая одежда, а многие почти наги, Лучше всех были одеты те, кто носил охотничьи рубашки — просторные серые хлопчатобумажные пальто». Об офицерах, напудривших парики в предвидении встречи с ним, маркиз лишь заметил — они «полны рвения». Он заключил, что в американской армии «добродетель заменяет военную науку». Вашингтон сконфузился: «Нам очень стыдно показываться перед офицером, только что покинувшим ряды французской армии». На что Лафайет учтиво ответил: «Я приехал сюда не учить, а учиться».
22 августа поступили сообщения — английский флот объявился в Чезапикском заливе. Хоу не стал подниматься к Филадельфии по Делавэру, ибо американцы успели соорудить укрепления на берегах реки, прикрывшие подступы к столице водным путем. Англичане высадились в Чезапикском заливе. Маневр был совершенно непонятен — в июне Хоу в Нью-Джерси находился примерно в 100 километрах от Филадельфии, теперь он перебросил армию морем на 650 километров, чтобы оказаться в 100 километрах от города. Но раздумывать над причудами английского генерала было некогда. Вашингтон рванулся защищать столицу. Чтобы поднять боевой дух, он распорядился провести войско церемониальным маршем через город.
В приказе о параде Вашингтон указал: «Оркестры должны играть быстрый марш, но умеренно, чтобы солдаты шли под музыку легко, отнюдь не пританцовывая или полностью игнорируя заданный ритм, как часто случалось в прошлом… Офицерам обратить особое внимание, чтобы солдаты держали свое оружие как следует и выглядели приличными, как надлежит в этих обстоятельствах… В рядах не должно быть ни одной женщины, находящейся с армией». Каждому надлежало быть в шляпе, а если таковой нет, воткнуть в волосы ветку с зелеными листьями. В знак надежды. Филадельфийцы два часа наблюдали за прохождением войск. Обыватели нашли, что видны некоторые признаки военной подготовки, строй держали, хотя солдаты и не отбивали шаг как положено.
Последние приготовления перед сечей. Вашингтон распорядился регулярно выдавать солдатам ром. Он наставляет конгресс: «Рекомендую устроить государственные винокурни в различных штатах. Польза от умеренного потребления крепких спиртных напитков установлена во всех армиях и не подлежит сомнению». Распорядительность главнокомандующего восхитила конгресс. Д. Адамс пишет: «Генерал Вашингтон подает прекрасный пример. Он изгнал вино со своего стола и потчует друзей ромом с водой. Это делает большую честь его мудрости, его политике и его патриотизму». Тем, кто упрекал Вашингтона в местничестве, неисправимом пристрастии к Югу, крыть было нечем. Ром — продукт Новой Англии.
Нерешительность и колебания, сопутствовавшие летней кампании 1777 года, проявились и при попытке Вашингтона защитить Филадельфию. Они удваивались и обстоятельствами — континентальная армия вступила в края, заселенные квакерами. Они не были поголовно предателями, как склонны были утверждать ревностные патриоты, а просто, верные своим доктринам, были против любого кровопролития. Давать армии Вашингтона информацию о враге в глазах прекраснодушного квакера означало способствовать убийству, и поэтому местные жители с легкими сердцами притворялись, что они далеки от дел ратных. Континентальная армия шла навстречу неприятелю буквально с завязанными глазами, было неясно, с кем придется сражаться. Впрочем, выбор рубежа, на котором надлежало встретить Хоу, не зависел от местных жителей. Вашингтон рассчитал, что англичанам в любом случае на пути к Филадельфии придется форсировать реку Брандисвайн, где и стал с 11 тысячами.
Хоу решил повторить маневр, уже давший ему победу на Лонг-Айленде, — демонстративная атака в центре и обход главными силами американского фланга, на этот раз правого. И сентября разыгралось сражение. Вашингтон был твердо убежден, что задаст англичанам жару — их было около 15 тысяч. Он даже намеревался атаковать, как внезапно в штаб привели босоногого фермера. Тот клялся и божился, что прибежал к начальству доложить — несметные полчища движутся в тыл американцев. 10 тысяч Корнваллиса уже форсировали Брандисвайн выше по течению и спешат к месту боя. Вашингтон обменялся понимающими улыбками с генералами — проклятый предатель-тори подослан, чтобы сбить с толку защитников свободы. Они не успели решить, что сделать с негодяем, как канонада в тылу прекратила споры.
Вновь и в который раз американцы побежали, и снова так стремительно, что солдаты Хоу не могли настичь врага. Хотя и потрепанная, континентальная армия еще раз спаслась. Конгресс в ознаменование «доблестного поведения» армии в сражении при Брандисвайне вотировал выдать войску тридцать бочек рома. Два дня Вашингтон в относительной безопасности от врага «освежал» солдат, а затем — снова в поход. Он правильно рассудил, что цель Хоу в первую очередь уничтожить континентальную армию, занятие столицы дело второстепенное. Он отступил на восток в предгорье Аллеган, оказавшись примерно в 60 километрах от Филадельфии, где надеялся выждать и ударить в тыл англичанам, когда они пойдут на Филадельфию.
И снова те же заботы — армия, совершавшая почти полтора месяца непрерывные переходы, обносилась, обувь разваливалась. Вашингтон срочно отправил Гамильтона в Филадельфию приобрести одежду и обувь для солдат. Посланец натолкнулся на саботаж — торговцы не желали ничего продавать, ожидая вступления англичан в город, которые будут расплачиваться золотом, а не сомнительными долларами. Вашингтон приказал реквизировать потребное, но торговцы сумели так попрятать товары, что распорядительному Гамильтону почти ничего не удалось собрать, а он с солдатами перевернул лавки и склады вверх дном.
Хотя отступившая армия не пала духом (англичанам все же не удалось разбить ее), нарекания на Вашингтона множились. Поговаривали, что он по-прежнему нерешителен, малоспособен к командованию.
Тут случилась новая беда. Для наблюдения за неприятелем Вашингтон оставил неподалеку от Филадельфии легкую бригаду под командованием опрометчивого генерала Вайна. Он расположился лагерем около таверны Паоли. Разузнав о местонахождении бригады, англичане в ночь на 21 сентября напали на беспечных американцев, спавших у костров. Английские командиры рассудили, что лучше действовать штыками, и даже распорядились снять замки у мушкетов, чтобы случайным выстрелом не потревожить противника. В страшной ночной бойне было заколото около 200 американцев, несколько сот ранено, а 70 взято в плен. Англичане потеряли 7 человек.
Вести о бойне у Паоли вызвали трепет у молодых солдат континентальной армии, многим из них на биваках под открытым небом мерещился английский штык у груди. Они не хотели страшной молчаливой смерти и дезертировали. Гамильтон, натолкнувшийся в своих разъездах на большой отряд англичан поблизости от Филадельфии, счел долгом предупредить конгресс об опасности вражеского нашествия. Члены конгресса давно собрали вещи в дорогу и, получив ужасную весть, глухой ночью бежали из столицы сначала в Ланкастер, а затем в Йорк в Пенсильвании. Оказавшись в безопасности, «революционеры» стали роптать — какой толк в командовании Вашингтона, если он не может выиграть ни одной битвы? Что было совершенно несправедливо — генерал не переставал изыскивать случай расправиться с захватчиками.
26 сентября гренадеры и легкие драгуны Корнваллиса вступили в Филадельфию. Англичане поздравляли друг друга — труды были ненапрасными, наконец они в городе, буквально кишащем лоялистами. Толпы на улицах восторженно приветствовали войска, военный оркестр играл «Боже, храни короля». Все было волнующе и очень приятно, а впереди — сладостная гарнизонная жизнь в дружественном городе. Хоу пока не разделял восторгов своих воинов и потому распорядился большую часть армии — 9 тысяч человек — расквартировать в Джермантауне, что севернее Филадельфии, дабы быть между континентальной армией и столицей. Здесь же он стал со штабом.
Вашингтон, узнав от лазутчиков о последних распоряжениях Хоу, пришел в восторг: враг рассредоточил свои силы. Есть возможность повторить славную битву у Трентона. К этому времени он начитался военной литературы и замахнулся на Канны, на меньшее Вашингтон не был согласен. Ганнибал, как известно, осуществил двусторонний охват противника, Вашингтон спланировал то же самое, но четырьмя колоннами. Был составлен весьма внушительный план, предусматривавший ночной двадцатипятикилометровый марш и молодецкий штыковой удар поутру 4 октября на Джермантаун. Колонна генерала Салливана (с ней был Вашингтон) на рассвете вышла к городу и даже опрокинула застигнутый врасплох английский батальон. Впервые за всю войну в красных рядах горны протрубили сигнал к отступлению, которому королевские солдаты повиновались охотно, и было отчего. Атакующих возглавляли уцелевшие во время резни в Паоли. Вайн, перекрывая треск мушкетных выстрелов, свирепо рычал: «Вперед на кровавых собак! Отомстим за Паоли!» Солдаты Вайна в плен не брали, убивая и тех, кто сложил оружие.
Утро выдалось туманное, клубы порохового дыма еще ухудшили видимость. В дымной мгле сотня с небольшим английских солдат укрылась в прочном каменном доме как раз на пути наступавших. Вероятно, нужно было обойти дом, поставив около него небольшой заслон. Но американцы решили воевать по всем правилам военной науки, а потому Нокс предложил Вашингтону сокрушить «форт» артиллерийским огнем. Канны требовали издержек, и Вашингтон согласился. Подтащили пушки и начали обстрел дома, стены которого оказались на диво толстыми. Время шло, враг не нес видимого ущерба.
Тут подоспела вторая колонна генерала Грина, ударившая по англичанам на левом фланге Вайна. Охват как будто получился, если бы не злополучный дом — грохот орудий Нокса в американском тылу убедил Вайна, что коварные англичане, в свою очередь, как-то обошли американцев. Он повернул свою дивизию назад и лоб в лоб столкнулся с одной из дивизий Грина, потерявшей ориентировку. Американцы вступили в жаркую схватку между собой. Тут опомнившийся Хоу нанес удар, и континентальная армия вновь продемонстрировала свою способность стремительно отрываться от врага.
Беспорядочные толпы солдат бежали, Вашингтон, метавшийся среди них на коне, кричал, что они бегут от победы. Напрасно. Многие воины, расстрелявшие без толку порох, молча поднимали над головой пустые подсумки и со всех ног летели в тыл.
Канны не получились. Обе колонны континентальных войск убежали, две колонны ополчения, которым надлежало провести глубокий охват, ночью сбились с дороги и так и не появились на поле боя. К счастью, Хоу и Корнваллис, крайне удивленные дерзостью нападения, не упорствовали в преследовании, дав уйти континентальной армии.
На следующий день Вашингтон доложил конгрессу: «В целом можно сказать, что сражение было скорее несчастливым, чем тяжким для нас. Мы не потерпели больших потерь и вывезли всю артиллерию, за исключением одного орудия». Но очень скоро он узнал, что потери достигали почти тысячи человек. И новое огорчение — английский перебежчик рассказал, что противник собирался отойти как раз в тот момент, когда американцы ударились в бегство. Вашингтон пишет конгрессу: «С величайшим прискорбием я должен добавить, что все данные подтверждают мое первоначальное мнение — наши солдаты отступили как раз в тот момент, когда победа склонялась на нашу сторону… Я не вижу никаких причин, которые могут объяснить, почему мы не воспользовались этой возможностью, кроме отвратительной погоды».
Пятая встреча Вашингтона с Хоу на поле боя окончилась очередной неудачей. В приказе он воззвал к войскам: «Мы Великая Американская Армия. Мы покроем себя стыдом и позором, если каждый раз нас будут бить». Солдаты мрачно выслушали справедливые слова главнокомандующего и с удвоенным рвением стали ругать командиров, и это было справедливо. По ту линию фронта достижения англичан также не вызывали бурного восторга. Некий лоялист обозленно заметил: «Любой другой генерал, только не Хоу, побил бы генерала Вашингтона, а любой другой генерал, только не Вашингтон, побил бы Хоу».
Полководцы не питали друг к другу личного озлобления и в дыму сражений остались джентльменами. Вскоре после сражения у Джермантауна Вашинтгон, как он писал, выполнил «приятный долг» — со специальным нарочным в английский лагерь он отправил собаку, попавшую к американцам, которая, «как видно по надписи на ошейнике, по-видимому, принадлежит генералу Хоу».
В тот фатальный октябрь, когда армия Вашингтона не преуспела против Хоу, на севере страны судьба широко улыбнулась американцам. Талантливый драматург, но посредственный военачальник Бергойн с шеститысячным войском был окружен у Саратоги превосходящими силами — 5 тысячами солдат континентальной армии и 12 тысячами ополченцев. Англичане съели продовольствие, расстреляли порох, и, не видя иного исхода, 17 октября Бергойн сдался. По Соединенным Штатам разлилась волна торжества — крупная по масштабам войны английская армия сложила оружие. Ликованию по поводу капитуляции не было конца, хотя Бергойн сдался на условиях, отнюдь не дававших основания говорить о ней.
Вое солдаты Бергойна по сдаче оружия должны были быть отправлены в Европу с условием, что они никогда не будут больше воевать против США. Лондон даже при выполнении обязательств смог сменить ими другие войска, которые, несомненно, явятся в США. Впрочем, до таких хитроумных расчетов английские генералы не поднялись — они уже постановили: перебросить побитую армию в Нью-Йорк, перевооружить и немедленно употребить ее для дальнейших боевых действий. Не зная всего этого, Вашингтон и конгресс тем не менее распорядились — ни под каким видом не отпускать пленных. Они были задержаны до окончания войны и только в 1785 году вернулись на родину. К тому времени из пяти тысяч пленных полторы тысячи решили поселиться в США.
Но все это произойдет в будущем, а в октябре 1777 года Америка приветствовала победителя при Саратоге генерала Гейтса как спасителя страны. Языкатые патриоты не замедлили указать на резкое различие между северной армией Гейтса и южной армией Вашингтона. Саратога поравняла Гейтса с главнокомандующим, а в глазах многих, и в первую очередь самого триумфатора, сделала его верховным военным вождем республики. Он, сын мелкого домовладельца, уже видел себя таковым и повел соответственно, поторопившись прежде всего дать прочувствовать свое новое положение Вашингтону.
В штабе континентальной армии под Филадельфией тщетно ожидали официальных вестей с севера. Гейтс сообщался прямо с конгрессом, оставив Вашингтона с его генералами питаться слухами. Главнокомандующий, поздравив Гейтса с «выдающейся победой», мягко упрекнул его: «Не могу не выразить сожаления, что столь важное дело и столь затрагивающее весь ход войны стало мне известно только по слухам и письмам, а не из сообщения, пусть краткого, одной строчки, но за вашей подписью, что соответствовало бы значимости этого события». Естественно, Вашингтону нужно было объяснять очевидный контраст положения дел на южном и северном театрах, что он не уставал делать в бесчисленных письмах.
Успех Гейтса у Саратоги был бы невозможен без своевременной помощи южной армии. Вашингтон послал на север вирджинских стрелков Моргана, способнейших военачальников Линкольна из Массачусетса и Арнольда. Теперь главнокомандующий считал себя вправе получить, в свою очередь, поддержку Гейтса. Он направил к нему Гамильтона с требованием немедленно отрядить на юг по крайней мере двадцать полков.
В Йорке, где обосновался конгресс, звезда Вашингтона медленно меркла. Их осталось мало, первоначальных членов конгресса, — только шестеро из числа одобривших в 1775 году кандидатуру вирджинского джентльмена на пост главнокомандующего. А на заседании конгресса нередко собиралось менее двадцати человек. От этого их критика Вашингтона не становилась слабее. Конгресс постановил отметить Саратогу днем молитвы, а Д. Адамc прокомментировал в письме жене: «Одна из причин празднования состоит в том, что слава в этой схватке не принадлежит непосредственно главнокомандующему или южным войскам. Если бы это было так, тогда идолопоклонство оказалось бы безграничным, что поставило бы под угрозу наши свободы». В конгрессе Адамc оплакивал «религиозное почитание, которое иной раз имеет место в отношении генерала Вашингтона», сурово осудив тех коллег, кто «склонен собственными руками творить себе кумира».
Недовольство конгресса подогревалось интригой в высшем командовании армии. В толпах иностранных офицеров, навербованных в Европе Дином и Франклином, был полковник французской службы Т. Конвей, которому конгресс присвоил чин генерала в обход многих претендентов-американцев. Хвастливый и, что еще хуже, говоривший без умолку, Конвей почитал себя стратегом и, хотя был обласкан Вашингтоном, претендовал на большее. Он решил связать свою судьбу с Гейтсом, о чем уведомил генерала льстивым письмом, в котором заодно поносил Вашингтона. Доброхоты немедленно донесли обо всем главнокомандующему, который в изрядных муках творчества сочинил короткое и достойное послание зазнавшемуся генералу: «Сэр, в письме, полученном мною вчера, содержится следующее утверждение: «В письме генерала Конвея генералу Гейтсу сказано — Небеса решили спасти вашу страну, ибо в противном случае слабый генерал с дурными советниками погубили бы ее». Остаюсь, сэр, Вашим покорным слугой. Джордж Вашингтон». «Дурные советники», ворчал Вашингтон, в штабе, и Конвей «один из них».
Конвей, конечно, стал объясняться. Гейтс, в свою очередь, дознавшись, кто виновен в разглашении переписки, нашел виновного — собственного адъютанта — и обошелся с ним так, что тот вызвал начальника на дуэль. Победитель при Саратоге предпочел помириться с обиженным и поступил очень разумно — нужно было думать не о прошлом, а о будущем. Конгресс открыл перед генералом блистательные перспективы — формально в ответ на настойчивые просьбы Вашингтона найти «новые средства» помочь армии было решено основать Военное управление; реорганизовав уже существующий комитет конгресса. Гейтс был поставлен во главе нового ведомства, на бумаге выше Вашингтона. Конвей занял вновь учрежденный пост генерал-инспектора.
Они все, ненавистники Вашингтона, собрались там, в Военном управлении, и стали судить и рядить, как вести войну. Конвей победоносно явился в штаб Вашингтона и вручил ему резолюцию конгресса о последних новшествах. Глядя в лицо наглецу, главнокомандующий сдержанно осведомился, привез ли генерал-инспектор указания Военного управления о дальнейших операциях. Конвей признался, что у него ничего нет. Тогда, спокойно продолжал Вашингтон, ему следует подождать поступления их, а адъютанту приказал показать Конвею дверь.
Конвей с удвоенной энергией принялся поливать грязью Вашингтона, а заодно американских генералов вообще. Издевательские письма Конвея, в которых он отзывался о Вашингтоне как о дилетанте в военном деле, открыли старые раны главнокомандующего. В памяти всплыли мучительные воспоминания об оскорблениях в годы индейских и французских войн, когда его, полковника вирджинского ополчения, третировали офицеры британской армии. Одно время Вашингтон носился с мыслью вызвать Конвея на дуэль и пристрелить его как собаку. Но образумился, ибо куда более проворные интриганы орудовали в Йорке.
В Военном управлении подвизался Миффлин, еще недавно начальник тыла континентальной армии, дезертировавший со своего поста и пригретый в Йорке. Вашингтон не без оснований подозревал, что интендант нагревал руки на военных поставках. Миффлин полагал, что надежно защищен от гнева главнокомандующего, разве не сам Вашингтон просил тыловиков продать по сходной цене 50–100 выбракованных лошадей для Маунт-Вернона, предупреждая держать дело в тайне, ибо «хорошо известно, что самые невинные и честные действия часто ложно истолковываются».
Мышиная возня в Йорке наконец завершилась гигантским проектом — организовать зимнее вторжение в Канаду. Военное управление убедило конгресс, что это наиразумнейшая операция, профессионалы с Вашингтоном во главе высмеяли саму идею, выставив против нее убедительные аргументы. Тем временем причитания Конвея по поводу некомпетентности американских военных вызвали яростное негодование в армии. Вашингтон с неоспоримым чувством юмора наблюдал за тем, как офицеры континентальной армии повадились ездить в Йорк, где запугивали политиканов. Адъютант генерала Грина рассудительно разъяснял желавшим слушать за стаканом рома, как «несколько унций пороха в надлежащем ружье достигнут прекрасной цели». Один из зловредных сплетников, член Военного управления Петерс, закрыл рот — за ним по грязным улицам Йорка тенью ходил некий гигант с кентуккским ружьем. Миффлин с трудом избежал дуэли с разъяренным генералом. Конвей не сумел увернуться — преданный Вашингтону генерал на дуэли прострелил «иностранцу» шею. Оправившись от раны, Конвей убрался во Францию.
Таково было лицо событий, приведших к провалу планов сместить Вашингтона или заставить его уйти в отставку. Изнанка их была много сложней. Горячие сторонники Гейтса, вознесшие его после Саратоги, с течением времени призадумались. Генерал олицетворял в глазах имущих, а они и заседали в Йорке, ненавистную «чернь». Припомнили, что он вдохновлял ополченцев достаточно прозрачными речами насчет социальных изменений. Гейтс представлял левое крыло революции, плантаторы и банкиры не могли не заключить — он бы наделал бед, если бы получил вооруженные силы республики.
Перед этой опасностью, конечно, пока только эвентуальной, меркли подозрения в отношении Вашингтона в том, что он, подобно полководцам времен Древнего Рима, домогается тоги диктатора и, будучи вождем постоянной армии, может когда-нибудь выступить свободогасителем в Америке. Во всяком случае, в Йорке были твердо убеждены, что имеют сильнейшее противоядие яду честолюбия, если оно овладеет полководцем. В ноябре 1777 года конгресс разослал штатам «Статьи конфедерации» — первую американскую конституцию. В ней центральная власть подчеркнуто ослаблялась. Хотя в США была континентальная армия, в «Статьях конфедерации» трактовалось о том, что каждый штат будет иметь свои собственные вооруженные силы. Но даже в этом виде конституция вызвала острые споры и была ратифицирована штатами только в 1781 году.
Политическое мышление Вашингтона оставило позади осторожные схемы конгресса. В то время как в Йорке пеклись о том, какие препятствия поставить на пути усиления центральной власти, Вашингтон полагал, что только в континентальной армии и войне выковывается единство нации. Когда был заключен мир, он заметил: «Сто лет нормальных взаимоотношений» между штатами не сделали бы для американской государственности столько, сколько «дали семь лет вооруженного сотрудничества».
Зимой 1777/78 года помянутое оружие единства страны — континентальная армия впала в самое плачевное состояние, и отнюдь не по вине Вашингтона.
То была поистине глухая ночь войны, во мраке которой родилась самая волнующая, нет, душераздирающая легенда революции — Вэлли-Фордж.
Армии нужно было стать на зимние квартиры, и Вашингтон нашел место, точнее, его вынудила к этому легислатура Пенсильвании, боявшаяся ухода войск из штата, на безлюдных, унылых холмах примерно в тридцати километрах к северо-западу от Филадельфии. Оно и называлось Вэлли-Фордж. Художник, рисовавший летом сельские пасторали в духе XVIII века, вероятно, нашел бы холмы прелестными и даже романтическими — солдаты, которых привел сюда Вашингтон в середине декабря 1777 года, отчаянно ругались. Им предстояло стать лагерем на всю зиму в местах, где не было жилья, в округе, опустошенной войной.
Вашингтон распорядился строить жилье — домики четыре на пять метров с земляным полом, каждый на двенадцать солдат. В офицерских домах пока единственное отличие — деревянные полы. Всего 1100 домиков. Велено было соорудить госпитали, склады. Пока устроились, солдаты неделями спали в палатках и у костров.
Не хватало всего — одежды, обуви, продовольствия. Не успели прийти в Вэлли-Фордж, как Вашингтону доложили: 2898 солдат «босы или голы». Спустя несколько недель цифра подскочила до 4000. Вашингтон объявил премию — десять долларов умельцу, который изобретет «замену башмакам». Дело далеко не подвинулось — солдаты пятнали снег кровавыми следами, заодно затоптав и патриотическую летопись войны за независимость. Разве страдания в Вэлли-Фордж, где умерло от болезней и истощения около двух с половиной тысяч человек, были неизбежны?
Американские историки единодушно отвечают — нет! Континентальная армия претерпела страшные муки той зимой не столько от врага, сколько от алчности соотечественников. Слов нет, в Вэлли-Фордж прокормиться было трудно, но вокруг всего было в изобилии. Солдаты голодали, ибо окрестные фермеры предпочитали продавать свои продукты англичанам в Филадельфию за твердую валюту. Торговцы зерном в Нью-Йорке по тем же соображениям предпочитали снабжать английскую армию, а поставщики в Бостоне отказывались опустошить содержание складов, если прибыль была менее 1000–1800 процентов. Америка сражалась за свою независимость в тяжком пароксизме спекуляции и бесстыдной наживы. Фуражиры, высылавшиеся из Вэлли-Фордж, иногда перехватывали тяжело груженные подводы, направлявшиеся в Филадельфию, и без лишних слов заворачивали их в свой лагерь. Владельцев, если они настаивали на священном праве частной собственности, пристреливали или вешали.
Вашингтон не одобрял этой практики, вносившей ненавистный ему элемент анархии в ведение войны. Он взывал к конгрессу, требуя расследовать, почему армия раздета и разута, «ведь тот факт, что у нас нет одежды, вызывает всеобщее удивление — всем известно, что только восточные штаты могут дать одежды на 100 тысяч человек». И личная нотка. В письме генерал-интенданту главнокомандующий негодовал: «Я даже не могу достать одежду для моих слуг вопреки неоднократным обращениям в течение двух последних месяцев. Один из них, прислуживающий лично мне за столом, неприлично и постыдно наг». Звучал голос респектабельного плантатора, но отнюдь не главнокомандующего армии революции. Джентльмен не уточнил, в чем именно нуждался тот самый слуга, ибо политес XVIII века диктовал свои законы. Французские офицеры, принесшие на американскую землю куда более свободные нравы, стали обзывать сборище в Вэлли-Фордж «санкюлотами», что, как известно, означает «бесштанники». Термин этот, вскоре прогремевший во время французской революции, родился именно здесь.
Обозревая прискорбное состояние армии — голые и босые солдаты, пушки, вмерзшие в землю, и без надежды сдвинуть их, ибо лошади передохли, Вашингтон 23 декабря разразился яростной филиппикой в адрес конгресса. Обычно он писал сухими и банальными фразами, но на этот раз, казалось, сердце рвалось у него из груди: «Ныне я убежден, вне всякого сомнения, что, если не будут немедленно проведены коренные изменения, нашу армию ждет один из следующих трех исходов — умереть с голоду, распасться или разбежаться, чтобы добыть себе пропитание как можно». Описав прискорбное состояние вверенных ему войск, Вашингтон с плохо сдержанным гневом отозвался о политиках, ждавших от армии энергичной зимней кампании. «Могу заверить этих господ, что значительно легче сочинять упреки в уютной комнате у теплого камина, чем занимать промерзший унылый холм и спать под снегом на морозе без одежды и одеял. Но, если этих господ, вероятно, не трогает судьба нагого и бедствующего солдата, я всем сердцем с ним, от всей души оплакиваю его ужасное положение, которое не в состоянии исправить».
Когда главнокомандующий, погруженный в тяжкие раздумья, медленно прохаживался по лагерю, солдаты высовывали головы из лачуг и негромко, но достаточно внятно провожали его возгласами: «Нет хлеба, нет солдата». Он слышал эти голоса, пристально вглядывался в огромные на исхудавших грязных лицах глаза. В одном из посланий конгрессу Вашингтон жаловался, что в лагере нет мыла, но, саркастически добавил он, люди в нем почти не нуждаются, так как «лишь у немногих есть больше одной рубашки, у многих только лохмотья, а иные вообще голы». Спекулянты в это время наживались за счет бедствующей армии, в лагерь доставлялось мало продовольствия и одежды и по бешеной цене.
Вашингтон не столько боялся врага, сколько со дня на день ожидал бунта и мысленно прикидывал, что предпринять на крайний случай. Наконец, день настал — адъютант доложил, что к дверям штаба пришла толпа солдат и требует (неслыханный случай!) переговорить с генералом. Вашингтон внутренне сжался — вот оно, долгожданное. Его глаза сузились, в уме он подыскивал убедительные слова, но скоро слезы заструились по его щекам. Дрожавшие на холоде люди (иные были закутаны в рваные одеяла, через которые просвечивало тело) заверили, что они понимают трудности своего генерала и просят только подтвердить, что и он знает об их участи. «Они наги и умирают с голоду, — писал Вашингтон, — но мы не можем не нахвалиться несравненными терпением и верностью солдатской массы». В приказе по армии он поздравил ее с тем, что в труднейших условиях личный состав показал себя «достойным завидной привилегии отстаивать права человека».
Минул тяжелый январь, а с февраля 1778 года положение постепенно улучшилось. Быть может, сначала это объяснялось уменьшением числа едоков — помимо умерших, около двух тысяч дезертировало только в Филадельфию, до трехсот офицеров отказались от дальнейшей службы. Оставшиеся, пережив жуткую по лишениям, но не холоду зиму, осваивались в Вэлли-Фордж. К Вашингтону приехала Марта, постаравшаяся облегчить словом и делом страдавших в примитивных госпиталях. Французский доброволец, видавший ее, записал: «Она напоминает мне римскую матрону, о которых я столько читал, и я считаю, что она по достоинству спутница жизни и друг величайшего человека нашего времени». Сравнения с античными временами в дни Вэлли-Фордж, конечно, были в ходу. Д-р А. Уолдо из Коннектикута лаконично помечал в дневнике: «Скверная еда, скверное жилье, холод, усталость, нет одежды, мерзкое питание — меня рвет полдня, дым от костра ест глаза, черт возьми, больше не могу. Ну вот несут миску супа, полную горелых листьев и грязи, тошнотворного, даже Гектор отплюнулся бы, к дьяволу ее, ребята, я буду жить, как хамелеон, питаясь воздухом!»
Среди неописуемых страданий в среде офицеров рождалось братство по оружию. Они как могли развлекались, молодость брала свое, а в XVIII веке великие по масштабам века люди редко были старше сорока лет. Безусые юнцы считали себя зрелыми людьми и многоопытными солдатами. Группа юных офицеров дала званый обед. На него приглашались только те, кто после тщательного осмотра не мог предъявить целых брюк. Из того, что при большом воображении можно было назвать ромом, сделали пунш, подожгли отвратительную сивуху и пили «саламандру» как есть — горящую. Голосами, какими зовут паром с дальнего берега широкой реки, ревели песни и баллады. «Столь веселых оборванцев, — изумлялся французский офицер, — никогда не видывали». Такова была другая сторона Вэлли-Фордж, армия привыкла к лагерю, обстроилась и устроилась. Никто больше не чувствовал себя «Ионой в чреве кита» (слова д-ра Уолдо), как в первые недели. Давали любительские театральные представления, и заметно поседевший Вашингтон с невыразимой печалью смотрел, как новое поколение играло роли в той самой драме Аддисона «Катон». Он приветствовал выбор пьесы.
Дни становились длиннее и теплее, лица солдат округлялись — удалось наконец наладить доставку продовольствия. В один из погожих дней поздней зимы Вашингтон выехал встретить высокопоставленного добровольца, найденного в Европе Дином и Франклином, — генерал-лейтенанта прусской службы Фредерика Вильяма Августа Фердинанда барона фон Штебена. На боевом коне он являл собой, величественное зрелище: старый воин, овеянный пороховым дымом в сражениях Фридриха Великого. На груди ослепительно начищенная медаль размером с тарелку и сияние бриллиантов ордена. Штебен уже заверил Вашингтона специальным письмом: «Ваше превосходительство — единственный человек, под командованием которого я хочу после службы королю Пруссии отдаться возлюбленному мною искусству, которому я посвятил всю свою жизнь».
Когда великолепный Штебен сошел с коня, все увидели пожилого немца с короткими кривыми ногами. Вскоре выяснилось, что не был он ни бароном, ни генералом, а служил капитаном под прусскими знаменами. Не теряя ни минуты, Штебен начал обучать неуклюжих парней тонкостям прусского строя, и в суровом ратном деле раскрылись его качества доброго человека. На грязном снегу под смех глазевших избранные для обучения роты, а потом полки совершали перестроения, учились держать мушкеты на европейский манер. Ряды сначала путались, колонны никак не получались, а в дьявольской сумятице метался Штебен. Он не знал английского, и команды переводил офицер, кое-как понимавший скверный французский немца. Штебен дополнял их жестикуляцией, энергично ругаясь на родном языке. Он попытался быстро освоить английскую брань. Неизбежные ошибки Штебена в незнакомом языке удваивали неразбериху на плацу. Тогда он звал адъютанта, и они вместе принимались поносить этих «болванов».
Пусть со смехом, руганью и криком, но дело пошло. Штебен оказался способнейшим педагогом, быстро обнаружив разницу между американцами и европейцами. Он писал приятелю в Европу: «Эту нацию нельзя сравнить с французами, пруссаками или австрийцами. Ты говоришь своему солдату — делай так, и он выполняет, но я вынужден сначала объяснить, зачем это нужно, и тогда местный солдат повинуется». Офицеры армии республики испытали, общаясь со Штебеном, крайне неприятное потрясение. Они, взявшиеся воевать за свободу и дравшие нос перед рабами монархов, увидели: европеец встает с рассветом, весь день в грязи на плацу, учит собственным примером. Он очень неодобрительно отнесся к тому, что американские офицеры устроили себе в конце концов в Вэлли-Фордж удобные дома подальше от рядов грязных солдатских жилищ, использовали солдат в качестве слуг, а главное, передоверили обучение солдат сержантам. За несколько месяцев усилиями Штебена все изменилось, американский офицер стал ближе к солдату.
Вероятно, под влиянием неистового немца, которого Вашингтон искренне полюбил, пришлось главнокомандующему поступиться частью своих взглядов, особенно о величине дистанции между офицерами и солдатами. Теоретически плантатор, вне сомнения, обнаружил прекрасные стороны характера и у простых людей. Но он считал, что воины республики, прошедшие через испытания войны, перезимовавшие в Вэлли-Фордж, заслуживали большего, чем похвалы в приказах. Объясняя конгрессу необходимость сохранения за офицерами, уходящими в отставку, половины содержания и выдачи пособия солдатам, Вашингтон под свежим впечатлением зимы 1777/78 года писал:
«Даже поверхностное знание человеческой натуры убеждает нас, что для подавляющей части человечества руководящий принцип — личный интерес и почти каждый человек в той или иной степени находится под его влиянием. Мотивы общественного блага могут на время и в особых обстоятельствах побудить человека к бескорыстному поведению, однако самих по себе их недостаточно для обеспечения постоянной верности возвышенным велениям и обязательствам общественного долга. Только немногие способны продолжительное время жертвовать всеми личными интересами или выгодами ради всеобщего блага. Тщетно в этой связи проклинать испорченность человеческой натуры, просто таков факт, подтвержденный опытом всех веков и народов. Мы должны были бы значительно изменить людей, прежде чем ожидать, что они будут поступать по-иному». Таков был итог размышлений Вашингтона в горниле войны за независимость. Даже обаятельный и распрекрасный Штебен «туманно признался» (как выразился Вашингтон), что не может позволить себе служить без вознаграждения. О своих трудах на поприще защиты отчизны Вашингтон думал по-другому, взывая к патриотизму. Что до континентальной армии, то после зимовки в этих негостеприимных местах она стала походить на организованную вооруженную силу, а Штебен (которого иногда называют отцом американской армии) научился ругаться на трех языках одновременно.
Слухи эти согревали в зиму тревоги, придавали неповторимое очарование долгожданной весне — наголодавшиеся защитники прав человека ожидали выручки от христианнейшего короля Людовика XVI. Французские волонтеры долгими зимними вечерами рассказывали провинциалам-американцам о Париже, мощи Франции, ее неоспоримой ненависти к Англии и добром сердце дражайшего монарха. В те времена новостей из Старого Света приходилось дожидаться месяцами, и фантазеры часто живо рисовали, что происходит в эту самую минуту в далеком Версале.
Присутствие Франции уже было ощутимо — в сражениях, приведших к капитуляции англичан при Саратоге, американцы почти поголовно были вооружены французским оружием. В ту зиму в Вэлли-Фордж армия получила несколько тысяч башмаков из Франции, к глубокому разочарованию, в них оказалось невозможным обуть босых: европейская обувь не лезла на медвежьи лапы здоровяков американцев. Вашингтон был готов видеть королевские лилии рядом со звездным знаменем. Он не абсолютизировал свои воспоминания молодости, а судил по фактам. «Франция, — писал главнокомандующий, — своими припасами спасла нас от ига».
Поздней весной армия жадно ожидала официального сообщения о вступлении Франции в войну, неизбежность которого, заверяли французские офицеры, несомненна. Вашингтон слал депешу за депешей конгрессу, прося скорее обрадовать войска. Из Йорка пока ни слова. Но 5 мая 1778 года в лагерь попал экземпляр трехдневной давности «Пенсильвания газетт» с сообщением о том, что Людовик XVI обнажил шпагу в интересах независимости США. Лафайет плакал от радости, Вашингтон, поглядывая на любимца, принялся диктовать приказ, давая волю чувствам, затопившим штаб:
«Общий приказ. 5 мая 1778 года, 6 вечера. Всемогущий Правитель Вселенной милостиво защищает дело Соединенных Американских Штатов и наконец дает им в друзья одного из могущественнейших монархов на земле, дабы установить нашу Свободу и Независимость на прочном основании. Нам надлежит посвятить день, дабы отблагодарить за небесную Доброту и отпраздновать событие, которому мы обязаны Его благосклонному вмешательству. Завтра в 9 утра построить бригады, а капелланам огласить сообщение «Газетт» от 2 мая, произнести благодарственную молитву и выступить с речью, приличествующей случаю». Засим предписывалось провести смотр боевой готовности армии, отдавались распоряжения насчет салютов, о выдаче каждому солдату по доброй чарке рома. В торжественный день всем офицерам и солдатам приказывалось прикрепить по букетику цветов к головному убору.
Импресарио Штебен с несомненной любовью к драматическим эффектам организовал парад как нельзя лучше. Когда отзвучали речи капелланов и бригады, взяв оружие, перестроились в боевые порядки, сомнений быть не могло: перед Вашингтоном была дисциплинированная армия. На поле раздавался лай команд, подававшихся вниз по инстанции от бригадных генералов до сержантов. Колонны быстро развернулись в длинные линии. Пауза, тринадцать орудийных выстрелов, и вот затрещали выстрелы. Стреляли плутонгами, начиная с правого фланга. Огонь весело проносился по шеренгам солдат. Снова салют и торжественный марш — военные музыканты сыгрались, и перед Вашингтоном, ощетинившись штыками, прошествовали бригады. Парад завершили оглушительные вопли: «Да здравствует король Франции! Да здравствуют дружественные европейские державы!» И наконец торжествующее — «Да здравствуют Американские штаты!».
Солдат распустили, а офицеры направились к празднично накрытым столам. Супруги Джордж и Марта величественно приветствовали гостей, пристойно поглощая обильный обед под взглядами сотен глаз — столы были составлены в виде амфитеатра. Было много вина, цветов и музыки. «Я никогда не видел, — писал один из штабных офицеров, — такой искренней радости на лицах. Обед закончился серией патриотических тостов, покрывавшихся криками «ура!». Когда генерал встал, чтобы уйти, со всех сторон раздались аплодисменты, прерывавшиеся здравицами в его честь. Это продолжалось, пока он не удалился на четверть мили, в воздух взлетали тысячи шляп. Его светлость повернулся со своей свитой и, в свою очередь, несколько раз возгласил «ура!».
Вернувшись в свою резиденцию, слегка опьяненный радостью и вином, Вашингтон быстро стряхнул память о прекрасном дне. Он обратился к делам. Теперь, когда Франция схватилась с Англией, разразится война в Европе, Америка приобретет для Лондона второстепенное значение. Быть может, его славную армию больше не ждет новая кампания. «Спокойствие и ясность, — писал он, — вероятно, в известной степени сменят мрачные грозовые тучи, которые моментами, казалось, были готовы поглотить нас. Игра независимо от того, плохо или хорошо она велась до сих пор, вероятно, быстро приближается к благоприятному исходу». От мыслей государственных только шаг к делам личным. Вашингтон набрасывает письмо приемному сыну, категорически запрещая расстаться хотя бы с акром земли, каковы бы ни были финансовые затруднения. «Земля, — наставляет он, — вечна, цены на нее стремительно растут и будут очень высоки, когда мы обретем независимость».
Вашингтон был совершенно прав. Вступление Франции в войну против Англии круто изменило стратегическую обстановку. По договору о союзе, подписанному 6 февраля 1778 года, Франция и США провозглашали, что их цель — «достижение полной и ничем не ограниченной независимости Соединенных Штатов». Союзники взаимно гарантировали владения друг друга в Америке, которыми они могут располагать в конце войны. Следовательно, Франция обязывалась защищать американскую территорию, а США — французские владения в Вест-Индии. Стороны обязывались не заключать сепаратного мира. Был также подписан договор о дружбе и торговле, предусматривавший, помимо прочего, оказание взаимной помощи в войне на море.
В Лондоне пытались сначала предвосхитить, а затем нейтрализовать последствия вступления Франции в войну. Английский кабинет обратился к США с новыми мирными предложениями, очень либеральными по прежним временам. Министры короля опоздали — эти предложения американцы, без сомнения, приняли бы в 1775–1776 годах. Но теперь, когда на стороне США стояла Франция, а Испания и Голландия проявляли растущую враждебность к Англии, конгресс не желал и слышать о мире. О чем высокомерно и сообщили английским представителям, явившимся в мае 1778 года в Америку. Генерал Вашингтон горячо поддержал политиков. Помимо прочего, он подвергся новому тяжкому оскорблению — до него дошли достоверные сведения, что в Лондоне считали главнокомандующего континентальной армии способным принять взятку и помочь осуществлению английских планов. Для джентльмена из Вирджинии это было просто нетерпимо, он всегда считал, что живет по куда более высокому кодексу чести, чем знать, пресмыкавшаяся при дворах европейских монархов.
Генерал Хоу, проведший очень веселую зиму в дружественной Филадельфии, пока воины Вашингтона мучились неподалеку в Вэлли-Фордж, серьезно отнесся к союзу мятежников с Францией. Война в Америке ему смертельно надоела. Зимой 1777/78 года он неизменно игнорировал добрые советы лоялистов выступить и уничтожить армию Вашингтона, о бедственном положении которой англичане прекрасно знали. Хоу предпочитал балы, театральные представления и прочее в обществе Бетси Лоринг превратностям зимней кампании. Из бесконечных стычек с голодными фуражирами континентальной армии, иной раз добиравшихся до окраин Филадельфии, в штабе Хоу вывели неприятное заключение — как бы ни бедствовали янки на тех холмах, они люди решительные и жестокие. В перспективе никак не виделось приятной, упорядоченной кампании, а мрачная кровавая схватка с озлобленными солдатами Вашингтона, даже если она выльется в утомительное преследование.
Теперь, когда союз США с Францией грозил превратить тыл английской армии — Атлантику — в театр морской войны, Хоу решил: с него достаточно. Он обратился к лорду Джермену с просьбой освободить его от «очень тягостной службы». В начале мая 1778 года он передал командование генералу Клинтону, приехавшему в Филадельфию из Нью-Йорка. 24 мая Хоу отбыл в Англию, на прощание сердечно посоветовав лоялистам помириться с мятежниками. Лоялисты, измученные бездействием Хоу минувшей зимой, были повергнуты в ужас, когда новый английский командующий хладнокровно объявил свое решение: королевская армия оставляет Филадельфию. Он действовал по приказу Джермена, знавшего о том, что сильный французский флот адмирала д'Эстэнга покинул Тулон и плывет к американским берегам. Хотя и в Англии снаряжалась новая эскадра в американские воды, французы должны были прийти туда первыми и могли натворить бед, во всяком случае, закупорить эстуарий Делавэра. Английская армия в Филадельфии оказалась бы между двух огней. Клинтон, не мешкая, погрузил снаряжение армии на корабли, на борт которых поднялось также около трех тысяч лоялистов, опасавшихся мести патриотов. С десятитысячной армией он решил вернуться через Нью-Джерси в Нью-Йорк по суше. Конечно, англичане предпочли бы перебросить в Нью-Йорк всю армию морем, но на кораблях не хватало места для лошадей. Без помпы, пышных проводов и речей английские войска 18 июня 1778 года оставили Филадельфию. Как сказал житель города, видевший исход англичан: «Они не ушли, а просто исчезли».
Все эти недели в Вэлли-Фордж, в штабе Вашингтона, энергично обсуждали предстоявшую летнюю кампанию. Лазутчики доносили о несомненной подготовке англичан к эвакуации города. Что делать? Подспудно американские стратеги, размышлявшие в тени французского союза, приходили к выводу — лучше ничего не делать, а ожидать союзной армады с легионом воинов, которые вышвырнут англичан из Америки во имя свободы и Людовика XVI. Господствовавшее настроение позволило Вашингтону пока заняться делом — свести счеты с интриганами.
К весне он записал в актив много — в Вэлли-Фордж стояла почти двенадцатитысячная, неплохо снаряженная, вооруженная и обученная армия. Подвиг полководца? Несомненно. Наученный горькой зимой, Вашингтон махнул рукой на конгресс и проявил большую личную распорядительность. Он обратился с личными письмами к губернаторам штатов, точно изложив нужды войска. Затем последовало циркулярное письмо главнокомандующего губернаторам и ассамблеям, которые вняли его призыву. То, что армия была теперь одета, обута, накормлена, а главное, пополнена, было результатом работы Вашингтона. Он имел все основания гордиться — в войсках даже была создана военная полиция. Конгресс к этим достижениям имел весьма отдаленное отношение, хотя все делалось, конечно, от его имени.
Военное управление, следственно, осталось в стороне, и, когда в Вэлли-Фордж явились Гейтс и Миффлин обсуждать грядущие операции, Вашингтон был в бешенстве. Лишь по совету штаба он сохранил в отношении их «приличие». 8 мая собрался военный совет. Вашингтон доложил, что вооруженные силы республики насчитывают 11,8 тысячи в Вэлли-Фордж, 1400 — вблизи Филадельфии и 1800 — на Гудзоне, то есть немногим уступают 15-тысячной армии, которую имеют англичане в Америке, 10 тысяч в Филадельфии и 5 тысяч в Нью-Йорке. Начинать наступление или ничего не делать? Вашингтон предложил ждать, то есть ничего не делать. Военный совет единодушно согласился с ним. Гейтс и Миффлин не осмелились вымолвить слова.
Оба потеряли всякий вес в глазах конгресса. Гейтса отправили командовать на Гудзон. Из Йорка поступило довольно робкое предложение взять Миффлина генерал-майором в действующую армию. В ответ в ледяном письме Вашингтон указал: Миффлин ушел в отставку, «когда над нами сгустилась темная туча… Но если он может примирить такое поведение с его убеждениями как офицера и собственной честью, а конгресс не имеет возражений против его ухода из Военного управления, я лично, не возражая против всего этого, тем не менее считаю, что назначение джентльмена, бросающегося из стороны в сторону в зависимости от того, сияет ли солнце или скрывается за тучами, не совсем то, не совсем справедливо в отношении офицеров, преодолевших самое трудное». Миффлин не получил назначение, напротив, конгресс распорядился открыть следствие по поводу его прошлой деятельности на посту начальника тыла армии. Он плакался, что за этим стоит Вашингтон, последний любезно отпустил его из лагеря для дачи объяснений надлежащей комиссии.
Но континентальная армия отчаянно нуждалась в генералах. Какие бы сомнения Вашингтон ни испытывал в верности многих из них, имя плененного Ли постоянно было на его устах. С большим трудом он добился обмена Ли. В тот день, когда стало известно, что англичане наконец отпускают генерала, в Вэлли-Фордж было великое торжество. На парад вывели всю армию, составили сводный оркестр. Вашингтон со штабом выехал на шесть километров, чтобы встретить мученика. Очевидец описывал дальнейшее: «Генерал Вашингтон слез с коня и принял генерала Ли как брата. Он провел его через ряды офицеров и солдат, воздававших Ли высшие воинские почести, и привел в штаб, где в его честь был дан пышный обед, на котором присутствовала миссис Вашингтон. Музыка играла все время. Ли отвели комнату рядом с гостиной миссис Вашингтон.
На следующий день он встал очень поздно, и из-за него задержали завтрак. Он вышел таким грязным, как будто провел на улице всю ночь. Вскоре я выяснил, что он привез с собой отвратительную грязную потаскуху (жену английского сержанта) из Филадельфии, которую впустил в свою комнату тайком через заднюю дверь, и спал с ней всю ночь. Генерал Вашингтон вверил ему командование правым крылом армии, но перед тем, как приступить к своим обязанностям, Ли испросил разрешение отправиться в Йорк посетить конгресс. Это ему с готовностью разрешили. Перед отъездом я встретился с ним. Он заявил, что нашел армию в худшем состоянии, чем ожидал, а генерал Вашингтон не способен командовать даже взводом».
В Йорке в беседах с членами конгресса Ли высмеивал все сделанное Вашингтоном и Штебеном. По его мнению, армии не получилось; сколько ни учи американца, внушал он, «в строю он все равно смешон, над ним будет смеяться враг, и армия потерпит поражение в любом столкновении, требующем маневра». Ли предложил перейти к войне типа партизанских действий, опираясь на местные формирования. Генерал, отставший от жизни, твердил зады, проповедовал принципы, уже отвергнутые при строительстве континентальной армии. Такого рода прожекты никогда не вызывали симпатий у Вашингтона, ибо, не говоря уже об их сомнительной ценности с военной точки зрения, они погрузили бы страну в пучину гражданской войны.
Ненависть между лоялистами и патриотами особенно остро проявлялась на местах. Стоило превратить ополчение в основное орудие борьбы, как самые радикальные среди них стали бы обрушиваться на консервативно настроенных, те, в свою очередь, объединились бы, и вместо борьбы с внешним врагом началось бы то, что радикалы именовали бы настоящей революцией, а руководители войны за независимость квалифицировали бы как резню.
Профессиональный кондотьер, каким был Ли, разглядел, что континентальная армия все же дырявый щит для прикрытия от регулярных войск врага, но не понимал ее роли как надежного прикрытия от возможных социальных потрясений. Впрочем, ему, вояке и задире, была чужда социальная алгебра, он не выходил за рамки военной арифметики. А вообще в войне за независимость пламя партизанской борьбы ярко разгоралось только там, где не было соединений континентальной армии или они были слабы.
Вашингтону не хватало времени разобраться с Ли. Уход англичан 18 июня из Филадельфии поставил на повестку дня активные боевые действия — войска Клинтона не сидели больше за укреплениями, а, вытянувшиеся длинной колонной по дороге к Нью-Йорку, были уязвимы. Отдав приказ Арнольду занять Филадельфию небольшим отрядом и поддерживать там порядок до восстановления гражданского управления, Вашингтон 24 июня собрал военный совет. Указав, что за неделю войска Клинтона прошли немногим больше 60 километров и, следовательно, испытывают серьезные трудности (частично за счет разрушения мостов, порчи дороги и пр.), он спрашивал мнение генералов, что делать — навалиться всеми силами на Клинтона, ударить по арьергарду или вообще ничего не делать? Ли, считавший себя вторым в армии после Вашингтона, в обычной резкой манере вопросил — «не идиотизм ли, когда союз с Францией гарантирует конечную победу», рисковать? Он очень высоко отозвался о боевых качествах англичан и предрек одни неприятности от нового боя с ними. Штебен, борясь с английским языком, требовал наступать, молодежь — Лафайет и Гамильтон — рвалась в бой. Обсуждение закончилось компромиссом — усилить 2,5-тысячный отряд, уже действовавший на флангах Клинтона, еще 1500 человек и при удобном случае нанести удар по тылу вражеской колонны. Главные силы континентальной армии будут поблизости, чтобы при нужде оказать помощь.